Электронная библиотека » Георгий Вайнер » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 31 декабря 2013, 17:00


Автор книги: Георгий Вайнер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +
31. УЛА. МОЕ БОГАТСТВО

Какой темп набирает отторжение, ставши процессом явным! Больно, но очень быстро рвутся связи с этим миром.

Алешка бросил трубку, не дослушал. Любимый мой, прости – я уже навсегда прокаженная, мне нельзя навязываться тебе. Любила, люблю, буду любить. Но я совершила необратимый шаг – я объявила, что больше не советская гражданка еврейской национальности, а просто еврейка. Это не прощается.

И неудивительно: им еще Карл Маркс объяснил, что «химерическая национальность еврея – национальность купца и вообще денежного человека». И по законам мира абсурда я должна буду для подтверждения своей химерической национальности при оформлении выезда выплатить сумму, равную почти моему годовому заработку. А поскольку я по национальности купец и вообще денежный человек, то мои сбережения составляют семнадцать рублей сорок шесть копеек. Они взорвали мой обмен веществ, предоставив моим белковым телам обходиться без тридцати одного рубля в получку, и мудро поступили, твердо зная, что для еврея – существа низменного – не существует понятия верности родине, благодарности партии и правительству, бескорыстного трудового энтузиазма и самоотверженности. Только отняв деньги, можно как следует прижать такую корыстную жидовку.

Основоположник, который, как Бог, не мог ошибаться, сообщил категорически: «Иудаизм – это погоня за наживой, еврейский культ – это торгашество, еврейский Бог – это деньги». Какое еще учение в мире может предложить лучшую индульгенцию базарным погромщикам?

Наверное, ни одна из идей марксизма не проникла так глубоко в сознание миллионов. И теперь, погонявшись всю жизнь за наживой, сотворив себе торгашеский культ, поклонившись деньгам, сижу я с разложенными на столе семнадцатью рублями и сорока шестью копейками. Вот он, мой ревнивый Бог.

Ах, на это наплевать! Можно продать транзистор, старый ореховый гардероб, упаковать в ящики книги и продать освободившийся шкаф. Надо будет продать зимние сапоги – они почти неношеные, прохожу зиму в осенних. Еще есть тоненькое золотое колечко, оставшееся от тети Перл. Его продавать жалко – она надела его мне на палец за день до смерти. Есть серебряные запонки дяди Левы. Можно продать мою жакетку. Одну шерстяную кофточку – их у меня две. Снять шторы с окон. Стулья, наверное, никто не возьмет – уж больно они старые. А больше вроде и продавать нечего.

Восемьсот рублей за визу – вот вопрос! Таких денег я сроду не видела. Надо все распродать и жить на эти деньги из расчета рубль в день, ничего, с голоду не помру. И срочно устраиваться на работу. Меня могут взять дворником – если не говорить, что есть высшее образование, и сказать, что трудовую книжку потеряла. Можно пойти лифтершей, но там меньше платят, мне за несколько месяцев не собрать восемьсот рублей. Вот она – еврейская сущность, проступила в погоне за наживой!

Говорят, в голландском консульстве дают заимообразно какую-то сумму.

Ах, это я, наверное, от отчаяния сержусь. Не об этом мои мысли за столом, где разложены остатки моей целожизненной погони за наживой и нетронутой стоит еще с завтрака яичница. Мертвое око глазуньи, затянутое пугающей синевой, глядит мне в душу. Я думаю о том, что рабство и есть гнездилище страхов, что в его скользкой темной бездне рождаются все бесчисленные виды страхов и вяжут нас, как в кокон, своей влажной паутиной. Эти маленькие страхи отучают нас думать, они отучают нас от страха великих потерь – утраты свободы, погибели души, разлуки с любимым. Тысячи маленьких повседневных страхов парализуют волю, превращают нас в нормальных советских тягловых скотов. Боимся Педуса, соседей, участкового, что-то лишнее сказать, не так взглянуть, описаться, не вовремя поднять руку, только бы сохранить свой жалобный способ существования белковых тел.

Но может быть, ценой ужасной муки одного большого страха возможно отделаться от всей этой липкой гадости, опутавшей плесенью мозг?

Я согласилась на все, чтобы выжить. Я вместе со всеми согласилась подыгрывать в этой игре.

Если бы все просто закричали – две сотни миллионов обиженных, несчастных людей, – в один момент закричали – НЕТ! НЕТ! НЕТ! – то от одного этого крика рассыпалась проклятая вечная машина.

Но мы согласились играть в этом кошмарном представлении роль счастливых людей. Мы все согласны потерпеть отдельные временные недостатки и некоторые случайные перегибы, поскольку во всем остальном мы счастливы и всем довольны. Нам никто не может помочь, пока мы все с омерзением и пронзительным криком не сорвем с себя гадостную паутину страха, проросшую в нас, подобно второй кровеносной системе.

Они убили моего отца, свели в могилу мать, они измордовали мою жизнь и оторвали единственно любимого человека. Они сделали меня нищенкой, а мою работу оплевали и втоптали в грязь. Они превратили мое бытие в особо мучительный способ существования белкового тела.

И я продолжаю подыгрывать им – послушная участница слаженного дуэта нашего несчастья. Я помогаю им своим молчанием, своим согласием на роль изменницы и прокаженной, своим согласием с версией смерти отца от руки бандитов, молчаливым согласием с самопроизвольной, ни с чем не связанной смертью матери от инфаркта, согласием с тем, что у меня плохая диссертация, согласием с тем, что какой-то прохвост лучше Бялика, согласием с тем, что иудаизм – погоня за наживой, а еврейский культ – торгашество.

Почему? Почему? Почему я веду себя так позорно? Или я уже совсем потерялась?

Великий цирковой дрессировщик Дуров добился чудес от своих животных лаской и вниманием и систему свою строил на «вкусопоощрении» и «трусообмане». Но ведь наши дрессировщики добились гораздо больших результатов, применив к нам систему «трусопоощрения» и «вкусообмана». Вся моя жизнь – непрерывное трусопоощрение и вкусообман. Так нельзя жить человеку – это участь циркового животного.

Раньше трудопоощрением от меня добились согласия всегда молчать и за это поддерживали мой обмен веществ вкусообманом в тридцать один рубль и возможностью спать на своей тахте, а не на тюремных нарах.

Теперь во мне поощряют моего огромного труса надеждой беспрепятственно выехать отсюда через несколько месяцев.

А достаточная ли это цена, чтобы свыкнуться навек с мыслью, что ты не человек, а дрессированное животное? Что увезешь ты туда, кроме своего белкового тела? Память о своих мученически умерших родителях? Но ты ведь здесь согласилась с их почти естественной смертью? И на память претендовать не имеешь права.

Надежду на новую любовь? Но тебе тридцать лет по паспорту, восемьдесят – в душе и твердая уверенность, что никто никогда не заменит Алешку.

Возможность интересно работать? Но здесь пережито, увидено, перечувствовано такое, что литература уже не кажется самым главным и интересным делом на свете.

Что предстоит там? Мы ведь на чашках огромных незримых весов – равновесов. Там можно будет пожать только посеянное здесь. Возить через все кордоны дрессированных животных нет смысла.

За стеной у паралитика вдруг истошно заголосило радио – я вздрогнула от неожиданности и прислушалась. Передавали последние известия, мне было слышно каждое слово, будто динамик висел над моим ухом. Радио сообщало о постановлении правительства в области выравнивания цен: бензин дорожал вдвое, кофе – вчетверо, предметы роскоши – мебель, ковровые изделия, украшения, меховые вещи, машины – на четверть, на треть, наполовину, вдвое. На одиннадцать процентов подешевели нейлоновые рубашки. Спрос превышает производственные мощности – пока, временно, а также в порядке борьбы со спекуляцией – вот выровняли, полный баланс.

Господи, сколько же может безнаказанно продолжаться это трусопоощрение и вкусообман? Ну хоть один человек из миллионов возмутится вслух? Закричит: «Нет!»? Хоть кто-нибудь завопит однажды?

Нет, все глухо и безнадежно немы. Все согласны. Что же может заставить их разверзнуть уста? Или они все давно умерли?

И ты умерла? Это ведь не летаргия – любой сон когда-то кончается. И придуриваться немыми люди столько не могут. Значит, мы все умерли? Может, освободить инспекторшу ОВИРа Сурову от хлопот и попросить выслать меня моему брату Симону Гинзбургу в запаянном свинцовом ящике?

Незримо дрожат чашки весов – там никому трупная падаль не нужна.

Я не падаль. Я еще жива. Разум сильнее страха.

Надо пойти и посмотреть в глаза убийце моего отца.

32. АЛЕШКА. ВОДИТЕЛЬ

Значит, все это теперь бессмысленно?

Безусловно. Бессмысленно и не нужно.

Но разве есть какой-то смысл в жизни, если знаешь, что все равно умрешь?

А все-таки тянем эту линию борьбы, побед и поражений. Есть ли смысл в горящем в ночи огоньке? Мы – мгновенная вспышка света между двумя океанами тьмы.

Нет, смысл-то есть. Но теперь это все нецелесообразно. Не сообразно цели…

Из дежурной комнаты вышел милицейский лейтенант и смущенно сказал:

– Подождите еще немного, там наши товарищи наводят справки…

– Хорошо, я подожду.

Нецелесообразно. Вот-вот! Это же и есть одно из наших главнейших достижений – мерить нравственность целесообразностью. Сообразовать с целью добро, справедливость и правду. А поскольку это никогда не сообразуется с нашей целью, то любой нравственный поступок становится сразу нецелесообразным. И приличные-то люди постепенно уверились в нецелесообразности нравственности. Быть Гамлетом нецелесообразно. Но на роль Гамлета не нанимаются. Как в прошедшем безумии, человек им однажды становится, если он вдруг проникается идеей, что правда не может быть сообразна какой-то заведомо назначенной цели. Правда не имеет цели. Она просто – правда. Без нее мы превращаемся в то, чем мы все стали.

Милиционер вышел опять из дежурки и протянул мне линованный листок:

– Вот, нашли вашего героя…

На листочке детскими фиолетовыми буквами было написано: «Гарнизонов Павел Степанович, 1922 г. р., Каунасское шоссе, д. 56». Как радостно взялась милиция помочь мне – столичному тассовскому корреспонденту – найти героя моего очерка, славного чекиста, партизана, героя войны и борьбы с националистическими бандитами Павла Гарнизонова! Я не знал его отчества, года рождения, проживает ли он вообще в Вильнюсе, как собирался когда-то. Но они все трудности преодолели за полчаса. Ах, Пашка, веселый душегуб, знали бы они, зачем ты мне нужен!

Все давно похоронены, раскиданы по теплым пенсионным норам. Ула уезжает – она бросила меня. Искать тебя, Пашка, было нецелесообразно. Но если человеком овладело старательское сумасшествие, если он ощутил однажды тревожно-радостное теснение в сердце, промывая грохот жизни в поисках крупиц правды, когда под слитной гущей пустой породы уже мелькнули золотистые искорки истины и все внутри тебя трепещет и рвется от предчувствия близкой коренной жилы, – тогда он плюет на целесообразность.

«Это вам в сторону Элект ехать», – сказали мне в милиции. Я и ехал по Каунасскому шоссе, вспоминая, как Соломон растолковывал режиссерам сверхзадачу Гамлета: «Гамлет призван раскрыть правду. Но как ее раскрыть, когда человек окружен гнилостной атмосферой Датского королевства? Стоит повернуться – справа на него устремляется Полоний, слева – Розенкранц и Гильденстерн, впереди – Клавдий.

Удар в спину наносит Офелия.

За каждым углом грозит удар кинжалом.

Гамлет для раскрытия истины прибегает к комедиантам, к актерам, к представлению – он преподносит эту правду в виде произведения искусства».

Эх, Господи! Удар в спину наносит Офелия. Кому ты это объяснял, Соломон? Себе? Мне? Или им? Это же ведь все было в сорок седьмом году! Как он просил вас, дурачье, прислушаться и понять! Оглянуться окрест, нюхнуть эту гнилую атмосферу. Он уже знал, что не успеет прибегнуть для раскрытия истины к комедиантам, к актерам, к представлению – он знал про грозящий ему удар кинжалом. Он отдал вам свое понимание жизни и просил вас преподнести эту правду в виде произведения искусства. Других средств у него не было.

Ничто не меняется в Датском королевстве. Гнилостная атмосфера. Справа – Полоний, слева – Гильденстерн и Розенкранц, впереди – Клавдий.

Удар в спину наносит Офелия.

Миха, я надел маску, я заметаю следы, я доведу спектакль до конца…

– Здорово, Пашка! Принимай далекого гостя!

Когда-то он мне казался огромным – а оказался сейчас мне до плеча. Но широк в плечах, крепок в кости, ухватист в загребущедлинных руках. Поредели желтые кудри, нализались реденько с боку на бок толстой головы. И прозрачные бледно-голубые глазки, как литовское небо, смотрели на меня с презрением, но внимательно с красной ряшки обжоры и выпивохи.

Он стоял на пороге своего каменного двухэтажного нарядного дома в рубахе распояской, под которую будто подложил арбуз округлого и твердого пуза. Рекламная картинка для «Интуриста» – сладко живет на своей исконной земле литовец Пашка Гарнизонов.

Молча смотрел он на меня, и льдистость его взгляда дрогнула, потекла неуверенной нежностью, и сказал он медленно, как в раздумье:

– Неужто… Алешка?.. Леха!.. – И длинно, радостно матюгнулся.

Он сильно мял меня в своих мощных лапах, хлопал по спине, по плечам, сбивчиво расспрашивал обо всех моих.

– Жив, значит, батька! Слава Богу! Вот действительно радость! Святой человек! Всем я ему обязан! Как вы уехали, конечно, хотели меня эти суки тифозные уконтропупить – только хрен им в горло, чтоб голова не качалась! Гадкий народ! Вроде бы свой брат – чекист, а если литовец, все равно нас ненавидит. Националисты, бандиты – одно слово! Когда вашего батьку в Москву забрали, они тут удумали всех русских – кто в центральном аппарате министерства работал – ущучить. Мол, пусть национальные кадры разбираются, от русских много перегибов. Ну, мы им и дали просраться!

– А как?

– Да на министра-литовца компромат подобрали – и в Москву! Он и полетел, потом пердел и радовался, что жив остался. Назначили потом Ляудиса – тоже литовец, но такой – совершенно наш, и русских больше не трогал, понимал, что их кадры для понта держим. А решаем – мы! Мы здесь кровь проливали, мы и музыку заказывать будем…

Недоучел вождь, что в народном государстве к управлению привлекут не только кухарок, но и шоферов-телохранителей.

– А ты еще служишь, Паш?

– Окстись! Куда мне! У меня давно полная пенсия. Нам же ведь – офицерам – засчитали борьбу с бандитизмом, как фронт, – год за три. Нет, я уже давно гражданский человек…

– Дома сидишь, хозяйствуешь?

– Почему дома? Работаю. Я на киностудии – в отделе кадров. Непыльная работа, но ответственная.

– А чего там ответственного? – засмеялся я.

– Э, Леха, ты ведь не помнишь уже, пацанчик был. Ты и не представляешь, чего здесь творилось. Тяжелый народ, неприятный. Это у них у всех только вид такой дураковатый, а сами, гады, камень за пазухой держат. – И он поколотил себя по твердой глыбе живота. – Знал бы ты, сколько они тут кровушки пролили нашей. Такой занюханный дикий засранец, мужик мужиком, в избе пол земляной, блохи заедают, сам – в чем душа держится, а как ночь – так в лес, с заветной сосенки автомат снимает и у дороги караулит до утра, пока кого-нибудь не подшибет. Мы на них специально надроченных псов исковых пускали…

Он усаживал меня в большой белокафельной кухне за стол, объяснял, что жена Лидка скоро подойдет, обед нам подаст, а пока закусим салом и капустой, самогоночка сахарная собственного изготовления – как слеза.

– Мы здесь все самогонку гоним. Не в магазине же по таким диким деньгам покупать! А мы ее из сахара, рубль литр обходится, фильтруем, марганцовкой очищаем, на ягодах, на травках целебных настаиваем. Литр хлобыстнешь – как Христос в лапоточках прошел. А литовцы, дурачье, пьют магазинную, нефтяную, по четыре рубля. Боятся гнать говноеды – что такое тюрьма хорошо знают! Этому мы их до смерти научили, внуки помнить будут. Ну, давай, рванем по первой. За встречу долгожданную!

Рванули по толстому граненому стаканчику. Птицей самогон полетел, душистый, прозрачный, как слеза. Литовская.

Хрумкая розовым, толщиной в ладонь салом, Пашка сказал:

– Но пока научили – трудно было, пришлось нам с ними всерьез повозиться. Ты-то малой еще был, тебе, наверное, и не рассказывали, как на нас с твоим батькой под Алитусом бандиты напали. Может, случайно, а может, кто-то из наших же литовцев стукнул им, что поедет генерал. Это перед выборами в Верховный Совет в сорок шестом году было. Ну, и возложили тогда на нас обязанность обеспечить, чтобы не мешали бандиты народу голосовать за свою власть. Дело серьезное, сам понимаешь, – первые выборы после войны. А как тут обеспечишь, когда они, бандиты, и в лесу, и по хуторам, и в городишках, и активисты, и избиратели. Все прикидываются казанскими сиротами – ничего, мол, не понимаем, ничего не видели, ничего не знаем. Там, где избирательные участки, конечно, по взводу войск поставили, а к каждому литовцу солдата ведь не приставишь, чтобы он себя вел по-людски. Ну, и мотались мы с батькой по всей республике… Давай выпьем за Захара Антоныча, дай Бог здоровья, замечательный человек.

Выпили мы сахарного самогончика, который раз и навсегда отучил пить литовцев замечательный человек – мой батька Захар Антоныч.

– Вот они нас под Алитусом прихватили – деревьями дорогу завалили и давай жарить по нам из обрезов. Мы за машиной залегли – и по ним из автоматов. На счастье, догнал нас бронетранспортер из райотдела. Как врезал по ним из крупнокалиберного! Собаки след взяли и на хутор в шести километрах вывели. Сидят тифозники за столом, суп свой картофельный хлебают, делают вид, что они не имеют к этому отношения. Ну, мы взяли и тут же семь мужиков повесили. А всех остальных – в лагерь…

– И ты вешал? – спросил я с интересом.

– У них там турник был железный – вот мы их на нем, как тарань, и завесили. Да повешение – это легкая смерть. Как повис, так и дух вон. Это для остальных страшно, как он ногами скребет, пену из себя гонит. Да он-то все равно без сознания. Ну, а зрителям, конечно, страшновато: думают, он мучается так. А ему – уже все до феньки. Я тогда еще сказал твоему батьке – давайте загоним их в дом, сожжем сук этих дешевых к едрене-фене, запомнят тогда крепче. Но не разрешил батька – все, говорит, должно быть по закону…

– По какому же закону? Может быть, это и не они в вас стреляли? И повесили их вы без суда! Какой же здесь закон?

Изумленно вытаращил Пашка на меня свои блекло-голубые веселые глазки и от души захохотал:

– Закон! За-кон! Твой батька и был тогда закон! Закон, суд и Господня воля! А кроме того, если эти самые не стреляли, значит, стреляли их братья, сватья или сыновья! А эти бы ночью пошли стрелять! Да и вообще, Алеха, поверь мне: людишек чтобы правильно воспитывать, нужен не закон, а скорее наказание. Бей люто правого, виноватые сильней бояться будут. Ладно, черт с ними. Все это уже давно утекло, мы им тогда злостный их хребет переломали. Давай выпьем…

– Давай. Давай, Пашка, выпьем, чтобы все виноватые были когда-то наказаны!..

– С удовольствием, Леха! Пусть всем этим недобиткам еще икнется! Молодец, хорошо пьешь! Батькина выучка: тот литр мог заложить – и ни в одном глазу…

Ах, как пошел сахарный самогон – дым в глазах! Господи, накажи недобитков за безвинно пролитые моря крови, за погубленную, измордованную, изнасилованную жизнь. Прости меня, Альгис, за сломанный ваш хребет. Простите меня, семь повешенных литовских хуторян. Простите меня, убитые братья, сватья, сыновья.

Ой, Боже мой, как мне тяжело – лучше бы вы тогда попали из своих обрезов…

– Я, Алеха, человек уже немолодой и скажу тебе серьезно: береги ты своих стариков – всем ты им в жизни обязан, других таких не будет. Береги, ублажай, потакай глупостям каким от старости. Тяжело твоему батьке жить сейчас – никто его жизни нынче не оценит, никто не вспомнит, сколько он для советской власти сделал! При Хрущеве заплевали совсем было нашу работу, должность нашу чекистскую высокую, да вот видишь, – не выгорело у них ни хрена. Без нас власть дня не жила, сейчас не живет и в будущем не проживет. Как ни крути, а ты – соль этой земли. Так и будет во веки веков! А те, что нынче сидят на наших местах, – только злее да жаднее, а мастерства нашего да беззаветной преданности им не хватает, вот и не хотят признать нас снова, от хрущевского блуда отказаться. Да никуда не денешься – их жизнь заставит…

– Да, таких спецов, как ты, или там Михайлович рыжий, сейчас не сыщешь, – сказал я ему. Искренне, от души сказал – он понял наш исторический момент совершенно правильно.

– Михайлович? – прищурился он, вспоминая.

– Ну, помнишь, ты его возил, рыжеватый, с длинным усом на щеке, – напомнил я и скинул единственного козыря из жидкой колоды. – Насчет Минска он ездил…

– А-а-а! Конечно, помню! Ух, огневой еврей был! – Пашка, видимо, устав ждать жену, налил еще по стаканчику, а сам встал к плите, вышиб на сковородку дюжину яиц и, помешивая яичницу, тоненько напевал: – Огурчики – помидорчики, Сталин Кирова убил в коридорчике…

– Почему был, – заметил я равнодушно. – Михайлович по сей день жив-здоров. И сейчас работает…

– Во дает! – восхитился Пашка. – А чё делает?

– Евреями недовольными занимается, – усмехнулся я. – Он ведь по этому делу специалист…

– Он по любому мокрому делу специалист! – заржал Гарнизонов, снял с плиты яичницу и стал разбрасывать ее нам по тарелкам.

Я задержал дыхание, собрался, сказал как можно спокойнее, увереннее:

– Я уж мелочи всякие подзабыл, но, помнится, это он тогда лихо управился с Михоэлсом.

Гарнизонов набил рот яичницей, помотал башкой, круто сглотнул – так что слезы выступили, запальчиво сказал:

– Не он один! Да и задача у нас была пустяковая – прикрывали. Нам чужих подвигов не надо – свои имеются…

– Слушай, Пашка, а почему его возил ты?

– Ну, Леха, ты как был, так и остался пацан! Всесоюзная операция, руководил союзный замминистра Крутованов, тут главное, чтобы литовцы ничего не узнали – наши же сотрудники. Иначе все сразу же утекло бы на сторону. Нет, мы таких вещей не допускали!

– Эх, Пашка, какие книги о вас до сих пор не написаны! – заметил я.

– Вот тут, – он похлопал себя по толстой облезлой голове в шелковистом блондинистом пуху, – на сто романов товару имеется. Только пока рано…

– А я встретил Сергея Павловича Крутованова, он мне сказал, что пишет воспоминания, – уверенно-нагло соврал я.

Гарнизонов махнул рукой:

– Это будут книги для дураков – все равно самого главного, самого интересного нашему населению рассказывать пока не надо. Еще многие недопонимают. А рассказать чего у него имеется! Ух, орел мужик! Как взглянет бывало – ноги отнимаются! А ведь молодой парень был совсем – лет тридцати!

– Тридцати трех. Он – пятнадцатого года.

– Может быть. Он ведь еще моложе выглядел, стройный, подтянутый, в заграничном костюме! Как киноартист…

– А ты его нешто видел?

– А как же? – обиделся Пашка. – Вот тогда-то, в связи с Михоэлсом, он и приезжал…

– Из Москвы? – удивился я.

Гарнизонов на миг задумался, потом покачал башкой.

– Не! Думаю, что из Минска. Из Москвы начальство прилетело спецсамолетами, а этот приехал на «линкольне» – значит, откуда-то неподалеку.

Господи! Охрани мою маску – мой околоплодный пузырь родившегося среди «своих».

– Ох, как он бушевал тут! – продолжал Пашка. – Как он тут на всех холоду нагнал!

– Почему?

– Да понимаешь – дурость вышла! Анекдот, да с начальством таким шутки плохи…

– А кто это шутить надумал?

– Лежава. Помнишь его? Начальника батькиного секретариата?

– Конечно.

– Вот он и учудил. Крутованов как приехал, сразу – в зал на третий этаж, проводить совещание. А мы с Лежавой, как всегда, у батьки в приемной сидели. Раздается звонок – твой батька вызывает Лежаву с досье на совещание. Дверь в кабинет была открыта, я видел, как Лежава отомкнул сейф, потом вторым ключом отпер бронированный ящик для секретных документов и вынул досье. Запер и – бегом на совещание. Я еще заметил, что он пристегнул наручник досье…

– Это что такое?

– Понимаешь, это был такой стальной портфель для особо ценных бумаг. Его без ключа можно было только автогеном разрезать. А для верности его полагалось по инструкции носить пристегнутым к кисти наручником…

– Ну и что?

– Ничего. Проходит пять минут. Твой батька снова звонит – где Лежава? Я говорю: «Захар Антоныч, он уже вышел, сейчас будет». Через пять минут снова звонок – где Лежава? А ему идти – со второго на четвертый этаж и один коридор. Я тоже забеспокоился – я ведь видел, как он помчался. Говорю батьке – взял досье десять минут назад и побежал к вам. А через трубку слышно, как им там всех Крутованов кроет – мать вашу перемать, бардак, разгильдяи хреновы! У батьки прямо голос сел, он трубку забыл положить, я слышу, как он Крутованову докладывает – ушел десять минут назад со всеми документами, а тот орет – тревогу по министерству! Трах вашу мать! Отец бросил трубку, и тут же сирена как завоет на всех этажах! Перекрыть все подъезды, все входы-выходы! Коменданту с патрулями на этажи, проверить вахту – не вышел ли из здания! Узнать – все ли машины на месте!

– А куда же он делся?

Гарнизонов и сейчас – через тридцать лет – заливается, хохочет, вспоминая уморительность анекдота, того всесильного случая, который любых власть имущих сановных людей делает испуганными букашками.

– Через час его нашли. Он как выскочил от нас, так для быстроты решил на лифте подняться, открыл дверцу и в запарке не заметил, что кабины нет на месте, – и прямым ходом рванул в шахту. Лифт сломался! Раз в сто лет бывает – так пришлось как раз на такой случай. Ноги, ребра себе переломал, крикнуть не успел – потерял сознание. Ну мы и хохотали потом! Даже Крутованов отошел маленько – мы его по тревоге ищем, а он себе в шахте лежит, отдыхает…

– А Михайлович был с Крутовановым?

– Нет, он в это время в Минске кантовался. После совещания Крутованов улетел сразу в Москву, а отец вызвал меня к себе и приказывает – поедешь, Пашка, на молодеченскую развилку сегодня ночью и подберешь людей. Вдвоем, говорит, вам было бы сподручнее, да вот, видишь сам, этот осел Лежава выбыл, а больше никому знать это не нужно. Ну, я и покатил вечерком…

– Молодеченская развилка – где это?

– А это не доезжая Минска километров двадцать, если из Москвы едешь, – там поворот есть на Вильнюс, к нам сюда. Там сейчас насыпали Курган Славы – видел, наверное, когда сюда ехал. Огромный такой памятник – гора и на ней штык. Наверняка видел?

– Видел.

Да, я видел. Памятник Славы.

– Ну, короче, проверил я свой «шмайсер», заправил полный бак и покатил. Стал у развилки, пригасил свет и жду. Часов в двенадцать прет из Минска грузовик на всех парах – под радиатором синяя фара, значит, свои. Я им дал светом отмашку – включил фары, переключил, выключил. Три раза. Они подрулили, выскочили, а «студебекер» на первой скорости толкнули с откоса. Двое ребят – крепкие такие парни, мясные бычки. Сели в мой «мерседес», и мы домой ходу. Часа за полтора прикатили.

– А больше ты их не встречал?

– Не-а, – покачал головой Гарнизонов. – Как ввез их во двор министерства, один мне сказал – спасибо, бывай здоров, – вошли в подъезд, и концы. Я их больше не видел. Это же ведь не наши были бойцы – привозные, «чистоделы»…

– А почему ты решил, что они именно за михоэлсовой головой ездили? Может, по какому другому делу?

– Да что я – дурак, что ли? На другой день в газетах сообщение: трагически погиб от руки бандитов… Уж нам-то эти фокусы известны! Хотя убей меня Бог – по сей день не понимаю, почему такой понт из-за какого-то паршивого еврея давили! Такие люди занимались – Крутованов сам руководил, союзная операция! Взяли бы его в подвал, прижали как следует – и душа из него вон! Скончался от сердечного приступа…

– А тебе мой папанька не объяснил почему?

– Да что ты, Лешенька! Где же это слыхано было задавать ему вопросы? Я как-то в разговоре заикнулся, что вот, мол, когда я ездил в Минск… Он на меня как зыркнул – сам ведь знаешь, как он смотреть в глаза умел! И говорит: «Куда это ты ездил? Никуда никогда ни за кем ты не ездил – понял?» Так точно – понял…

Никто никуда ни за кем не ездил. Все это поняли и усвоили накрепко. Один я этого не знал и поехал.

Ну что, принц эмгебистский, накопал на папаньку материал?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации