Электронная библиотека » Георгий Вайнер » » онлайн чтение - страница 30


  • Текст добавлен: 31 декабря 2013, 17:00


Автор книги: Георгий Вайнер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я хорошо помню его – худого до согбенности, с истертым портфелем под мышкой, в коротких, до щиколоток, брючатах и стоптанных парусиновых ботинках. В этих ботинках он ходил и зимой. Может быть, поэтому у него всегда были залиты насморочными слезами глазки и на костистом севрюжьем носу висела капля?

Но нас эта капля не смешила – мы боялись его как огня. Чреватый врывался в нашу теплушку днем или ночью – он не жалел своих сил и не считался с рабочим временем, проводил у нас тотальный обыск, составлял протокол, штрафовал, отбирал шитье и еще неготовый материал.

Тетя Перл выставляла меня на улице караулом – чтобы я могла вовремя предупредить, когда Чреватый будет на подходе.

Но и это не помогало – однажды он влез в окно и застал тетю Перл на месте преступления. Помимо служебного рвения, он был антисемит и ненавидел нас душной ненавистью. Составляя протокол, он слюнил чернильный карандаш, отчего на его бледных толстых губах, похожих на край ванны, оставалась синяя полоса, и бормотал себе под нос: «Ух, племя хитрое, иудское, на какие только гадости вы не способны!» Капелька прозрачная тряслась у него на кончике острого носа, когда он с торжеством бросал нам какое-то ужасное оскорбление, смысл которого мне до сих пор непонятен: «Импархотцы!»

В конце концов он описал и конфисковал у нас швейную машинку «зингер». Но тетя Перл отнеслась к этому совершенно равнодушно. «Ай, какая уже разница! Все равно говорят, что скоро нас всех вышлют на Таймыр…» Но тиран провалился в преисподнюю, и вернулся дядя Лева, готовый и дальше нарушать законы. В лагере он выносил новую идею. Неделю он возился у себя в сарае с какими-то железками, и возникло преступное чудо под названием «каландр».

Это сооружение состояло из двух стальных цилиндров, цепной передачи и ручки, которая вращала всю эту систему. Тетя Перл сварила несколько килограммов сахара и разлила его в тонкие гибкие листы. Потом листки запускали между цилиндрами, и с другой стороны каландра – из вырезанных в цилиндриках пустот – вываливались желтые леденцовые пистолеты, куколки, петушки.

Дядя Лева крутил ручку каландра, я заворачивала конфеты в прозрачные бумажки, а тетя Перл продавала их на Преображенском рынке. Мы зажили! Наши пистолеты, куколки и петушки пошли нарасхват.

Но скоро опять возник фининспектор Чреватый. Составил протокол, оштрафовал, описал нашу мебель, разбил кочергой каландр, пригрозил снова посадить дядю Леву, обозвал нас импархотцами и ушел, забрав с собой весь сахар.

Этот серый человек мне часто мнится олицетворением нашего хозяйства. В своей убогости, бессмысленной разрушительной энергии, неукротимой и беспричинной жестокости.

Эти серые насморочные люди с потертыми портфельчиками убили в нашей земле навсегда деловитость, задушили и растоптали своими изношенными парусиновыми туфлями дух предпринимательства.

А что было потом? Ведь мы же как-то жили?! Что было потом? Не помню. Серая пелена отделяет меня. А где я сейчас? Это, кажется, больница. Кто эта женщина, похожая на тетю Перл? Я ведь ее знаю. Только вспомнить не могу. Я помню только то, что было давно. И еще здесь какие-то женщины. Не помню. Все плывет и путается в голове… Они отбили мне память…

51. АЛЕШКА. ЭКЗИТУС

Отец смотрел на меня в упор круглыми зелеными глазами, уже подернутыми мутной старческой порыжелостью, и молчал. И в эти минуты самого страшного в своей жизни потрясения он был мне по-прежнему непонятен – я не мог догадаться, о чем он думает.

Не охнул, не крикнул, не выругался, не заплакал расслабленно, выслушав мой рассказ о Севке. Только бросил походя: «Матери пока не говори…» И всматривался упорно в мое лицо, будто хотел найти в нем истолкование необъяснимого решения Севки.

Может быть, так он всматривался своими страшными рысячьими глазами в лицо допрашиваемого епископа, когда у того лопнул сосуд и залило кровью глаз?

Сосуд не выдержал напряжения, которое разрывало этого человека пополам. Мучительный страх перед смертью и долг перед людьми.

Меня разрывали клокотавшая во мне ненависть и жалость к отцу. Я жалел его – и ничего не мог с собой поделать.

– Что же, выходит, польстился он на иудины сребреники? – спросил неожиданно отец, и в голосе его плыло огромное недоумение.

– Не знаю, он со мной не говорил об этом, – покачал я головой и вспомнил: «Омниа меа мекум в портфель». – Это во все времена самая конвертируемая валюта… Хотя нам его и не стоит судить.

– Почему? – прищурился отец.

– Без вас найдется кому.

Отец встал, прошелся по комнате, потом резко повернулся ко мне:

– Сейчас поеду в Комитет, официально откажусь от него! Прокляну его!.. Лишу его нашего имени!.. Пусть он там берет себе фамилию какую хочет – Смит или Рабинович, но нашего имени пускай не позорит! Прокляну…

– Перестань! – крикнул я, мне было больно смотреть на этого старого сердитого идиота. – У нас уже сорок лет эти театральные номера не в ходу…

– А почему? – крикнул он тонко и сипло. – Почему не в ходу? Почему мы жизнь свою и молодость покладали ради счастья детей? Какие мытарства весь народ терпел ради счастья будущих поколений!

– Оставь, отец, сейчас не время говорить об этих глупостях, – заметил я устало. – Дети, ради счастья которых надо было все это вытерпеть, давно умерли от голода или от старости.

Отец бессильно опустился в кресло, посмотрел на меня, вздохнул глубоко, и лицо его перекосилось, будто от боли, опустошенно опустил голову, притих. И вдруг заорал – задушенно и жутко:

– Это ты, ты, ты, гаденыш! Из-за тебя, мерзавца, он сбежал! Ты думаешь, я не знаю, не догадываюсь, куда ты, сволочуга, подкапываешься! Из-за тебя сбежал Севка! Из-за тебя и твоего брата-жулика! Вы его опозорили, все пути ему в жизни перекрыли! Последней опоры меня в жизни лишили!..

Распахнулась дверь в гостиную, и вбежала перепуганная мать.

– Что? Что здесь происходит? Что такое?

Я стал выпихивать ее из комнаты:

– Иди, мать, иди, тебе здесь нечего делать, иди, у нас мужской разговор…

И услышал сзади себя булькающий сиплый хрип, обернулся – отец сползал с кресла на ковер, и лицо его было синюшно-багрового цвета.

– Сердце… – хрипел он. – Сердце разрывается… Ой, как горит все внутри… Сердце болит…

Бросился к нему, хотел поднять и – не мог. Он весил тысячи тонн, он сросся с полом, с камнями этого дома. Он был неподъемный. Я надрывался, пытаясь оторвать его от ковра, и не мог.

Заголосила мать, и я крикнул ей:

– Неси быстрее нитроглицерин, валидол…

Глаза его закрывались тяжелыми перепонками век, быстро стекала краснота со щек, и он на глазах стал неотвратимо желтеть, блекнуть, подсыхать. Зубы его были крепко сжаты, я слышал скрип, когда раздвигал их, чтобы засунуть таблетки нитроглицерина.

– Притащи подушку из спальни, надо подложить ему под голову, – сказал я матери, а сам побежал к телефону вызывать «скорую помощь». На коммутаторе долго было занято, потом женщина с безжизненным механическим голосом долго выспрашивала меня о симптомах, и я закричал ей: – Да поторопитесь, черт вас возьми! У него, по-моему, инфаркт!

– Обойдемся без ваших диагнозов, – ответила она так же механически. – Ждите, машина к вам пошла…

Я вернулся в гостиную. Мать подсунула ему подушку под голову, и нитроглицерин, видимо, помог – отец отчетливо дышал, ровно и неглубоко. Глаза его вновь были открыты, но яростный блеск в них пригас. У него был взгляд человека сломленного. И испытывающего сильное смущение из-за того, что почему-то лежит на полу.

– Схожу, приготовлю тебе горчичники на сердце, – сказала мать. – Сейчас врач сделает укол, и перенесем тебя на кровать…

– Хорошо, – сказал отец и утомленно прикрыл глаза.

Мать вышла, и наступила оглушительная тишина, разрезанная мелким пунктиром его усталого дыхания. Я смотрел на свои ботинки и только сейчас заметил, что они испачканы в масле, вылившемся из разбитого картера «моськи».

– Вы меня все вместе погубили, – неожиданно ясно и негромко сказал отец. – Эх вы! Головотяпы – батьку на кобеля поменяли…

Я поднял на него взгляд и увидел все тот же жуткий зеленый огонь в его круглых неистовых глазах – он меня сейчас ненавидел.

– Ладно, отец, потом поговорим. Не стоит сейчас тебе разговаривать, полежи спокойно…

– Уж куда спокойнее! – Слабая ухмылка раздвинула его губы, и во рту зловеще мигнула золотая коронка. – Ты ведь про меня все небось вынюхал? Все, верно, разузнал? Лучше бы меня расспросил – я бы тебе скорее рассказал. Да и верней, пожалуй…

– Нет, отец, ничего бы ты мне не рассказал. Ты не хотел, чтобы я знал это о тебе. Наверное, ты был прав…

– Вот видишь, хоть в чем-то я был прав. – Он судорожно вздохнул. – Это ты точно говоришь, не сказал бы я тебе ничего. Чужой ты волчонок в нашей семье, как приблудный…

– Батя, не надо тебе сейчас разговаривать. Полежи тихо…

– Еще належусь тихо. Раньше я тебе не сказал бы, а сейчас скажу, – очень спокойно и отчетливо говорил он, старательно формуя слова непослушными, словно замерзшими губами. – Тех ребят, что Пашка Гарнизонов вывез из Минска, звали Жигачев и Шубин. Петр Григорьевич Шубин…

И он засмеялся. Я видел, что ему – от сказанного или нитроглицерина – стало легче. Он засмеялся, и на лице его появилась дурашливая легкость. Или радость. Или насмешка.

– Жигачев уже умер. А Петр Григорьевич жив. Здоров. В атомном институте заведует режимом. Жив…

На лице его плавало веселое удивление. Вошла мать с горчичниками в тарелке, глубже раздвинула сорочку, поставила желтые бумажные квадратики на грудь, села сбоку на стул, пригорюнилась. Отец задышал спокойнее, ровнее, прикрыл глаза, его морило в дремоту. Он уже почти заснул, потом вдруг приоткрыл потухающий круглый зеленый глаз и сказал мне:

– Жив ведь, а-а! Ты сыщи его…

И заснул. Мать пошла к себе за лекарствами, а я сидел неподвижно и смотрел на спящего отца. И не мог заставить себя поверить, что это – мой отец. Мой родитель. Мое начало.

Я не верил ему. Смеху его. Его облегчению. Его словам. Его сну.

В дверь позвонили, я побежал открывать врачам «скорой помощи». Они прошли, не снимая своих черных форменных шинелей, и я еще подумал – почему у врачей должна быть такая устрашающая форма?

В гостиной старший поставил на пол рядом с отцом свой квадратный чемодан, встал на колени, приложил к груди отца трубочку фонендоскопа и внимательно долго слушал, наклонив набок голову, и я снова удивился – почему он не снимает фуражку. Потом повернулся к нам и деловито сказал:

– Экзитус.

– Что? Что? – переспросил я.

– Умер.

И дикий пронзительный крик матери заполнил все.

52. УЛА. ОДНОЛИКИЙ ЯНУС

– Есть миллион! – крикнули над головой, я вздрогнула и напугалась – мне показалось, что спрашивают у меня: есть миллион?

– У кого? – спросила я.

И очнулась.

– Есть миллион! – ответил радиоприемник. – Шестая доменная печь ордена Ленина Новолипецкого металлургического комбината выдала первый миллион тонн чугуна…

Я была вся мокрая от душного изнуряющего больного сна. Хотелось пить, ссохлось горло, тяжело дышать, стучит в висках, кошмар длится, безумие продолжает навязчиво лезть в уши…

По радио передавали последние известия, и крикливый въедливый голос из желтой коробочки над дверью пугал меня все сильнее ирреальностью своих сообщений:

– …Атмосфера нерушимого морально-политического единства общества, сплоченности народа и партии вокруг ленинского ЦК… обстановка трудового подъема, творческого горения, оптимизма и уверенности советских людей в завтрашнем дне…

Я вспомнила вас! Вас зовут Анна Александровна! В моем жарком кошмаре, в потере себя, в провале памяти вы поили меня водой. И дали соевую конфету, чуть-чуть пахнущую нафталином. Вы чем-то мне напоминаете мою давно умершую тетю Перл. Пахнут руки коржиками с корицей. Это не вы обнимали меня? Не вы шептали «ман арценю»?

А кто эта девушка с остановившимся взглядом? Я тоже помню ее. Но кто она? Евангелие от Баха… А-а-а! Почему же она молчит? Почему она не поет? Она ведь всегда поет удивительные песни – немые псалмы. Или это не она поет? Может быть, я все перепутала? Моя память подернута тонкой прозрачно-зеленой ряской, а под ней – топь, бездна, гниющая трясина. Они разрушают мою память.

Человек, потерявший память, утрачивает личность.

А зачем прокаженной личность, вместо личности можно выжечь на щеках каленым железом клеймо – 295. Нет, на щеках жгли раньше слово «воръ». А шифр 295 навечно выжигают в твоей истории болезни.

Кто эта девушка? Почему она не поет? Что случилось с ней?

Я боюсь. Боюсь своей рваной памяти, посекшейся, отравленной, усталой. Боюсь надвигающейся на меня потери себя, черноты ползущей на меня ночи беспамятства. Мне страшно рвущееся из динамика безумие:

– …деятельность советских людей проникнута горячим стремлением внести свой достойный вклад в осуществление предначертаний партии и порадовать Родину трудовыми подарками…

Я могу порадовать свою любящую, но очень суровую Родину только одним подарком – потерей своей памяти, полной утратой своей личности. Тогда и наступит полная уверенность в завтрашнем дне – Сычевка.

Я боюсь. Я и так уже давно ничья. И ничего у меня нет, кроме последнего убежища – моей памяти. Но я плохо помню, как зовут этих людей. И не очень ясно вспоминаю, как я попала сюда. Мне четко видится только очень давнее. А вместо всех сегодняшних чувств – боязнь, тошнотворный страх под горлом, парализующий меня ужас.

Может быть, память о прошлом еще не растворилась потому, что все воспоминания продернуты красной ниткой страха, намертво стянувшей мое сердце сегодня?

Как же не бояться мне, когда все чувства вынянчены в жестокой колыбели страха?

Мы боялись фининспектора Чреватого, грозившего оставить нас без хлеба.

Мы боялись контролера Могэс, грозившего отключить нам навсегда электричество, которое дядя Лева воровал прямо со столба стальной закидушкой на проводе.

Мы боялись дворника, обещавшего настучать куда следует о том, что у нас всегда прячутся родственники без московской прописки.

Мы боялись участкового милиционера, который всегда мог посадить дядю Леву, неисправимо нарушавшего советские законы.

Мы боялись пожарного лейтенанта, штрафовавшего нас за пользование керосинкой.

Мы боялись управдома, каждый год включавшего нашу теплушку в план сноса нежилых помещений.

Мы боялись соседей, которые могли сообщить в школу о моем отце – буржуазном националисте и о моей репрессированной матери.

Мы боялись всего.

Мы боялись жить на земле. Мы были лишенцы – нас лишили права на жизнь.

Я не должна думать об этом, я должна все забыть. Мы все обязаны забыть все.

Компрачикосы изуродовали двуликое божество времени Януса, разрушили его идею всякого начала и конца. Они отколотили ему прикладами и нейролептиками лицо, развернутое в прошлое, в день вчерашний, в нашу память. У нашего Януса один лик – обращенная в будущее, бессмысленно веселая, пьяная морда, изображающая оптимизм и уверенность в завтрашнем дне.

– Почему? Почему она не поет? – крикнула я. – Что с ней? Я боюсь за нее!

Седенькая старушка, Анна Александровна зовут ее, подошла, присела, дала мне попить, погладила прохладными руками мое горячее лицо, тихо сказала:

– Не волнуйся, детонька, не волнуйся. Свете сделали электрошок. Даст Бог – поможет ей…

Да! Да! Я помню – ее зовут Света… Она ждала откровения от Гайдна… Она хотела расшифровать нам музыку – светозарную литературу высоких сфер…

А сейчас она лежит уставившись неподвижными глазами в потолок, равнодушная, холодная, пустая. Не поет, не дышит, не живет. Глухонемая.

Они пришибли ее потрясением электрошока. Может быть, и вылечили – сожгли на электрическом стуле ее прекрасное и возвышенное второе «Я»…

53. АЛЕШКА. ЗАВЕЩАНИЕ

Гладкий загорелый полковник из управления кадров говорил мне доверительно, но строго:

– Руководство распорядилось хоронить Захара Антоновича как частное лицо…

Я молчал. Полковник, видимо, только что вернулся с юга из отпуска, и на его смуглом лице белели светлые подглазья от солнечных очков. После отдыха его распирала энергия командира и распорядителя.

– Вы же сами понимаете, что в нынешних условиях… х-м… после того, что совершил ваш брат… х-м… всякие церемонии на генеральских похоронах выглядели бы… х-м… по крайней мере неуместными…

Он не запинался от смущения. Он акцентировал нашу нынешнюю виноватость. Мне его лицо казалось чем-то знакомым. Может быть, мы с ним где-то когда-то выпивали – в прошлой жизни. В Доме литераторов. Или у Гайдукова. А может, вместе с Севкой? А может быть, они все похожи друг на друга?

– И вообще, должен вам сказать, в сложившейся обстановке ваш отец сделал для вас лучшее, что мог.

– Пошел вон отсюда, пес.

Полковник встал, коротко ухмыльнулся:

– Я на вас не обижаюсь, я понимаю – все-таки у вас горе. Единственно, что я хотел бы напомнить, – не надевайте на покойника в гроб ордена…

– А твое-то какое дело?

– Если вы хотите оформить вашей матери пенсию за покойного, вы обязаны сдать в наградной отдел все ордена. Без этого пенсию оформлять не станут. Таков порядок.

Ордена, которые отбирают в обмен на пенсию. Чепуха какая-то. Сумасшедший дом.

Слякоть, дождь, сильный ветер. Похоронная контора. На дверях табличка: «Бюро гражданских процессий». Единственная дозволенная пока процессия граждан. Невесть откуда взявшийся Шурик Эйнгольц сует мне в рот таблетки седуксена.

– Перестань, Шурик, у меня сердце болит…

Зал, заставленный гробами. Жуткие гремящие железные венки. Ловкие быстрые бабы за столами. Очередь. Ругань.

– Насчет места на кладбище договорились? – спрашивает меня Шурик.

– Антон в Моссовет поехал. Старые дружки обещали помочь…

Подошла наша очередь. Конторщица спрашивает:

– Вам гробик какой – простой или парадный?

Идиотизм какой – парадный гроб! А-а! Все пустое…

– Парадный.

– Размер? Росточка какого был ваш усопший?

– Метр восемьдесят.

– Ага, гробик два пятнадцать. Нету. Нету сейчас таких гробиков. – Похоронщица вся лучится притворным сочувствием, глаза боевые, жадные.

Я достаю и кладу перед ней новую хрустящую сторублевку.

– Сделайте. Пусть возникнет.

– Ну что вы! Зачем это? Мы и так для хороших людей стараемся как можем… – Сторублевка исчезает со стола, будто испарилась, а баба набирает телефон, делает вид, будто с кем-то договаривается: – Маша, а, Маш? Это Лязгина из седьмой… Ты мне гробик два пятнадцать сооруди… Позарез нужно… Люди очень душевные… Парадненький, красный, с обивочкой… Да-да, и ленточки обязательно…

Она выписывает длинную квитанцию. У меня болит сердце, кружится голова, нет сил стоять.

– Веночек берете?.. Вот этот хорошенький – за сорок шесть рублей… Текст для ленточек напишите… Вы цветочки у нас не берите, жухлые они все, а вы подъезжайте на улицу Горького в цветочный магазин. Я туда Лизе звякну, вы с черного хода зайдите, она вам соберет бутоньерку красивую из гвоздичек… Рубликов на пятьдесят станет, но вид имеет… Теперь запишем вам тапочки… Тапочки обязательно – ботиночки на ножки не влезут… И накидочку… Гладенькую или с кружевами? Если военный, то гладенькую… Сколько лет? Семьдесят один… Не старый, не старый еще… Жить бы мог еще да радоваться… Кроме катафалки еще автобусик вам запишем?.. Значит, сейчас езжайте на армянское кладбище, там у нас столярный цех, получите гробик и отвезите его в морг…


– Не ешь ты все время валидол, не помогает он, – говорит мне мать и протягивает бутылку с какой-то коричневой бурдой: – На, это лекарство для укрепления сердечной мышцы…

– Спасибо.

– Сынок, а Севочке послали телеграмму? – спрашивает она и плачет. – Может, он сумеет прилететь, с отцом попрощаться? Не увидит ведь больше никогда!

– Мама, его оттуда не отпустят. Это ведь заграница, сама понимаешь…

Выхожу на кухню, достаю из холодильника бутылку водки и делаю два больших глотка. Лекарство для укрепления сердечной мышцы вылил в раковину, а в пузырек перелил оставшуюся водку и положил в карман. Последнее мое лекарство, другое не помогает.

Вернулся в спальню, достал из шкафа красный сафьяновый чемоданчик. Здесь лежат все документы отца. Он всегда был заперт. Отец держал ключ в ящике своего письменного стола. Мать причитает:

– Как он вас, мальчиков своих, любил… Все для вас делал… Для него вообще, кроме семьи, ничего не существовало… Только о нас и думал всегда…

Я принес из кабинета ключ и отпер чемоданчик. Красные коробочки орденов половину чемодана занимают. Толстые коричневые корочки грамот Верховного Совета, депутатские мандаты, всякие удостоверения, аккуратно сложенные справки, тяжелый значок почетного чекиста. На самом дне – плотный конверт с надписью «Вскрыть после моей смерти». Я взглянул на мать, она лежала, отвернувшись к стене, и тихо бессильно постанывала.

Я отобрал нужные для похорон справки и долго крутил в руках конверт с надписью «Вскрыть после моей смерти». Что в нем? Кого это касается? Если это завещание, то касается оно только меня, ибо имущества никакого отец оставить не мог, а его неоплаченных обязательств принять на себя не мог никто, кроме меня.

За дверью раздались шаги, и я быстро спрятал конверт в карман. Вошел Антон с заплаканным обрюзгшим лицом. Он улыбался довольно:

– Все-таки дожал я этих гадов! Выбил из них место на Ваганьковском кладбище!..

Антон продолжал свою линию борьбы, поражений и побед.


По квартире ходили какие-то неведомые люди, хриплые седые старики, краснолицые повапленные старухи, верткие бабешки, трясли мне руку, выражали соболезнование, лезли целоваться, слюнявые. Откуда они все возникли? Никогда их не видел.

Явился крепко подвыпивший Гайдуков, заловил меня со стаканом водки в коридоре и стал возбужденно рассказывать, как ему удалось все-таки отбить баню. Он называл мне какие-то имена и фамилии могучих ходатаев, которые нажали на все кнопки и защитников музея с его вонючими картинами послали в задницу.

Сумасшедший дом.

Я заперся на крючок в маленькой комнате – когда-то это была наша с Севкой детская. А теперь это ничья комната. Севка далеко уехал, я постарался забыть о нашем детстве. И дом уже почти дотла разрушен. Здесь будет жить хозяин вечнонерушимой бани Андрей Гайдуков.

Я присел на продавленный диванчик, достал из кармана конверт и зубами сорвал кромку. В конверте лежал один лист. Развернул и прочел его, не улавливая никакого смысла.

ОПРЕДЕЛЕНИЕ

Именем Литовской Союзной Социалистической Республики Гражданская Коллегия Верховного суда Литовской ССР рассмотрела 20 февраля 1953 года иск гр-ки Эйнгольц М. С., 1920 г. р., работающей в должности врача-ординатора спецмедсанчасти хозяйственного управления МГБ Лит. ССР, к гр-ну Епанчину З. А., 1910 г. р., генерал-майору МГБ, о признании им отцовства их сына Александра, родившегося в 1949 году.

Ответчик Епанчин З. А. с иском полностью согласился и обязался принять на себя все проистекающие от признания его отцовства юридические и материальные последствия данного факта. В судебном заседании истица никаких имущественных требований к ответчику не заявила.

Гражданская Коллегия определила: считать гр-на Епанчина З. А. отцом Александра Эйнгольца. Данное определение является основанием для Отдела загс г. Вильнюса о внесении соответствующих перемен в метрическое свидетельство Александра Эйнгольца в части фамилии, отчества и национальности.

Председатель Гражданской Коллегии Верхсуда Лит. ССР Н. Гришкене.

Члены Гражданской Коллегии: К. Густов, А. Рубонавичюс.

Я дочитывал лист до конца, внимательно рассматривал его и начинал читать снова, но все равно это не вмещалось в мою башку.

Шурик Эйнгольц мой брат? Этот тихий пучеглазый еврей называется Александр Епанчин? Какой-то бред! Может быть, я сплю? Мне это снится?

Почему же ему все-таки не дали фамилию отца? И как в феврале 1953 года – в момент подготовки уничтожения евреев – какая-то жалкая врачиха-еврейка могла подать иск в суд против генерала МГБ?

Но ведь отец полностью признал иск! Если бы он не хотел, ему проще было ее посадить, отправить в ссылку, расстрелять – что угодно! Значит, он хотел признать этот иск?

Что происходит? Я ничего не понимаю. Я сошел с ума. Странно и потерянно закатывается моя жизнь. Кто? Эйнгольц? Мой брат? Это же чепуха!

Подожди! А откуда же знает Эйнгольц обстоятельства убийства Михоэлса? «От человека, который дал снотворное и спирт…»

Из-за двери был слышен громкий бабий рев Виленки, и мать снова причитала:

– Как он вас, деточек своих, любил… Все для вас делал… Только о нас думал…

Постучали, и голосом извозчика Гайдуков сказал:

– Алеха, собирайся, надо ехать в морг…

В квартире все пришло в движение, мать в каком-то нелепом длинном пальто и черном вдовьем платке обвела дом ищущим внимательным взглядом, будто уходила отсюда навсегда, тихо сказала, ни к кому не обращаясь:

– Сим молитву деет, Хам пшеницу сеет, Яфет власть имеет – смерть всем завладеет, – горько, взахлеб, по-старушечьи зашлась и обвисла на локтях у Антона и Гайдукова.


Отец лежал в гробу молодой, все равно красивый, в парадном мундире. И застыла на его лице злая веселая улыбка. Он смеялся надо мной. Он проклял меня. Проклял хитро, мстительно. Именем Петра Григорьевича Шубина.

Отец назвал его нарочно – в саморазрушительном экстазе, когда я думал, что он задремал, а он-то знал, что уже умирает. Отец отомстил его именем мне, Севке, Антону, всем нам – за то, что мы погубили его.

Отец знал, что если я полезу к Шубину в атомный институт – меня прикончат. Он предложил мне выбор.

Отец, прощай. Мы – квиты. Ты дал мне жизнь, ты же ее мне сломал. Из-за меня ли ты умер, или ты умер из-за Севки, или просто пришел твой час – не имеет сейчас значения. Вся эта жизнь подходит к концу…

В толпе на кладбище я увидел сиротливо стоящего в стороне Шурика Эйнгольца. Я подошел к нему:

– Ты знал, что мы – братья?

– Да, – испуганно мигнул он. Наверное, это имел в виду Шурик, когда сказал мне, что не все еще готовы узнать правду. Чего-то надо было сказать ему, а что – я не знал. Просто обнял его и отошел, а он сказал мне вслед:

– Храни тебя Господь…

В пустых кронах деревьев ожесточенно дрались, кричали пронзительно вороны, вновь припустил сильнее дождь, и могильщики закричали:

– Все! Все! Прощайтесь…

Замелькали в глазах лица – набрякшее тяжелое Антона, кукольный лик его жены Ирки, проваливающееся в обморок мятое желтое лицо матери, проплыл невесомо гроб, опустилась крышка, исчезло навсегда улыбающееся лицо отца, застучал молоток, полыхнул пламенем крик, тяжелое сопение могильщика, скрип и стук опускаемого в яму гроба, дробный грохот посыпавшейся вниз глины, плач, сытое шлепанье блестящих лезвий лопат, уже не видно красного сатина обивки, и глина не стучит, а тупо чавкает, яма сровнялась с землей, и вырос ровный холмик…

Железная табличка «З. А. Епанчин», два венка, бутоньерка, внасыпку цветы. Я увидел, что Виленка ломает стебли цветов – все подряд.

– Зачем ты это делаешь?

– Не успеем уйти, целые цветы украдут…

Сумасшедший дом. Все, кто хотел в нем выжить, должны были переломиться.

Кто-то похлопал меня по спине. Обернулся – Эва с дочкой. Ее зовут Рита, бледнокартофельный росточек. Мы с тобой, Рита, две родные души, которые оставил здесь твой папка. Что станется здесь с тобой?

– Иди, Риточка, вперед, мы тебя сейчас догоним, мне надо с Алешей поговорить, – сказала ей Эва и обернулась ко мне: – Ну, что скажешь про нашего молодца?

– Ничего не скажу.

– Чего так?

– Это мы с тобой его с двух сторон подпихнули…

– Не выдумывай! – махнула она рукой и неожиданно засмеялась: – Я его даже уважать больше стала. Хотя мне тут дадут за него прикурить…

Я взглянул на нее – чуть заметно тряслись ноздри, и зрачок был огромный, почти черный, во весь глаз. Видать, крепко с утра подкололась.

– А чего же ты не спрашиваешь про свою любимую? – сказала она с тем же ненормальным смешком.

– Ты все равно ничего не скажешь. Ты ее ненавидишь…

– Это верно, – легко согласилась Эва. – Но я тебя много лет любила, дурачок. – И добавила с болью: – Ничего ты не понимал никогда. Пропала наша жизнь…

Мы дошли до ворот, она остановилась и сказала:

– Я на поминки не поеду. Давай здесь попрощаемся. – Она расстегнула сумку и достала сложенный лист бумаги, протянула: – На, спрячь, чтобы дождь не замочил…

– Что это?

– Это мое личное заключение о том, что твоя Ула Гинзбург психически абсолютно здорова. Распорядишься им правильно – меня погубишь, но ее вытащишь…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации