Электронная библиотека » Георгий Вайнер » » онлайн чтение - страница 22


  • Текст добавлен: 31 декабря 2013, 17:00


Автор книги: Георгий Вайнер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +
33. УЛА. ДУШЕГУБ

За час, который я просидела в приемной, секретарша привыкла ко мне, как к предмету финского гарнитура, и перестала обращать внимание. Она лениво листала эфэргешный журнал «Куэлле», и чудеса мира потребления так потрясали ее, что время от времени она тихо, сладострастно постанывала. Мне казалось, что она бы и мне кое-что показала – видения этого фантастического мира были так прекрасны, что при погляде в одиночку они казались нереальными, как наваждение. Но мне нельзя было ничего показывать, потому что я была просительница – существо второсортное и недостаточно проверенное, можно ли мне смотреть разлагающие прекрасные предметы из враждебного мира.

Иногда звонили телефоны – их было несколько. Секретарша сообщала, что Сергей Павлович сейчас на завтраке в честь английской торговой делегации. Нет, он придет, но будет не больше двадцати минут. Потом он принимает японских промышленников. Нет, обедать он не будет – в пятнадцать часов у Сергея Павловича физиотерапия.

Потом, видимо, жене, секретарша сказала, что парикмахер уже был. А машину к ней домой послали – минут пятнадцать, скоро будет. И снова докучливые деловые звонки. Я же вам уже сказала, что десятого числа Сергей Павлович улетает в Австрию. Оттуда в Мюнхен. Раньше двадцатого не вернется. Завтра он не сможет, он открывает международную выставку в Сокольниках. Да, он сам будет открывать – министр в отпуске. Хорошо, я ему передам. Сегодня – если успеете. Сергей Павлович послал вам приглашение – это французские бизнесмены. Да, банкетный зал гостиницы «Советская», в восемнадцать.

И снова погружалась секретарша в волшебные грезы волчьего мира неоновых джунглей. Горели ее невыразительные подведенные глазки, трепетали ноздри, обоняющие сладостные миазмы разлагающегося мира грязной наживы и бесчеловечной эксплуатации. Когда она перелистнула страницу с хороводом манекенщиц, наряженных в дубленки и шубы, она ненавидяще-нежно сказала вслух:

– Вот сволочи!

Изредка в приемную заглядывали сотрудники – моложавые, крепко сбитые лощеные мужики с одинаковыми лицами, мучившие долго мою память непреходящим воспоминанием о своей похожести, пока один из них, игриво набычившись, не подтолкнул плечом секретаршу, и я сразу вспомнила – да ведь их братья меньшие всегда стоят в оцеплении, когда мы гостеприимно приветствуем на улицах очередного дорогого гостя столицы. Эти сами стояли лет десять назад, когда я только пришла на работу, но за выслугу лет их перевели на более ответственные должности.

Коммерсанты, наши бизнесмены. Раньше они говорили, что жиды продают родину. Теперь они от имени родины продают жидов. Режим максимального благоприятствования в торговле – это и есть сбывшаяся формула: товар – евреи – товар.

Глупая застенчивость мира – ведь именно здесь, во Внешторге, вместе с наиболее удачными образцами надо выставлять наших пейсатых подозрительных сограждан, снабженных торговой этикеткой.

Ах, как пророчески нарекли вы нас продажной нацией – кем еще можно так успешно торговать! Какие огромные прибыли могло бы приносить внешнеторговое объединение «Экспортжид»!

Я сидела в приемной, смотрела на плечистых и рукастых коммерсантов и старалась не думать о том, что достаточно будет моргнуть глазом хозяину кабинета, завтракающему сейчас с милыми английскими торговцами, и меня просто не станет.

Я сидела неподвижно, прикрыв глаза, будто в полудреме, и, чтобы подбодрить себя, повторяла строки Бялика:

 
Ни судей, ни правды, ни права, ни чести!
Зачем же молчать? Пусть пророчат немые!
Пусть ноги вопят, чтобы о гневе и мести
Узнали под вашей ступней мостовые!
Пусть пляска безумья и мощи в кровавый
Костер разгорится – до искристой пены.
И в бешенстве смерти, но с воплями славы —
Разбейте же головы ваши о стены!
 

Что я делаю? Я бегу, чтобы разбить себе голову. Но она мне не нужна больше – с того момента, как я смогла не думать больше о нас с Алешкой только вместе – только «мы». С того момента, как я решилась позвонить Симону – послать сигнал по тонкой ниточке в далекий город Реховот, а эта ниточка – не провиснув в пустоте, не оборвалась у моих дверей бессильным кончиком, а зацепившись где-то, набрала металлическую упругость, я ощутила ее далекую надежную протяженность, ее гибкую прочность – я отпустила Алешкину руку и намотала конец проволоки на свое сердце, и когда меня станут поднимать из моей бездонной глубины – проволока разорвет мое сердце пополам.

Алеша, то, что я сделала, правильно. По уму.

Но мое глупое сердце не знает, что такое правильно или неправильно. Оно знает – хорошо и плохо. Господи, как ему плохо!

Я стараюсь не думать о тебе вообще, потому что любая мыслишка, первое пустячное воспоминание о тебе вышибает из меня дух, я не могу дышать, останавливается и в сумасшедший бой срывается сердце, подкатывает дурнота – мне плохо!

Алешенька, рабби Зуся учил: «Не говори – мне плохо, говори – мне горько». Алешенька, мне было горько, невыносимо горько – мой обмен веществ вырабатывал одну хину.

А теперь мне не горько. Мне плохо. Алеша, мне так плохо, как никогда не было еще в жизни. Я намотала провод на свое сердце, мне уже никто не поможет, он перервет нас с тобой пополам, потому что мы срослись с тобой.

Спасительный проводок с поверхности уже пережимает мне аорту – я не знала, что не смогу тебя оторвать от себя.

Ну и пусть! Нельзя есть хлеб из хины. Лучше умереть.

– Вы ко мне?

Вкрадчивый бархатный голос. Вот он – высокий, спортивно стройный, серо-седой, в толстых заграничных очках на пол-лица. Неуязвимый душегуб. Безнаказанный и красивый, как вся его жизнь.

У меня пропал голос. Спазм перехватил горло – я беззвучно разевала рот. Я ведь только что не боялась умереть. Мы не боимся смерти – мы только постового милиционера до смерти боимся.

– Мне доложил секретарь, что вы по какому-то литературному вопросу?

Конечно, по литературному. Как еще можно вас достигнуть – забаррикадированных вахтерами, секретаршами, рукастыми коммерсантами, – кроме как на лакомую подманку писчего вранья? Я не смогла вспомнить, как выглядел его кабинет, – я ослепла от страха, от ненависти, от бессилия. Зачем я пришла? Что я могу сказать?

Просто смотреть в лицо убийце. Вечному, как грех. Убийце моего отца. Надо что-то сказать ему – смогу тогда половину оторванного сердца оставить памяти об отце. Мне самой уже не надо – мне осталась дурнота воспоминаний и горечь отравленного хлеба.

– Я вас слушаю… – мягко, с улыбкой поощрил он меня. Ласково-нахрапистая въедливость неотразимого и не знающего отказов кавалера. Он до сих пор интересный мужчина, как сказала бы Надя Аляпкина. Они, наверное, продлевают свою жизнь ваннами из крови живых людей – как герцог Альба.

– Вы не помните такое имя – Моисей Гинзбург? – хрипло пролепетала я.

– Моисей Гинзбург? – удивился он и весело рассмеялся: – Мне надо знать, чем замечателен этот Гинзбург, чтобы вспомнить его из всех известных мне Гинзбургов.

И доброжелательно, мягко засмеялся снова. У него было хорошее настроение – видимо, завтрак с английскими торгашами прошел успешно. Вкусная еда, дружественная обстановка взаимопонимания крупных коммерсантов, любезное доверие в духе разрядки.

Интересно знать, как стоит жидова на мировом рынке?

– Этот Гинзбург замечателен тем, что вы его убили, – сказала я серым блеклым голосом.

Благодушие каплями, как пот, стекало с его лица, и от огромного удивления у него отвисла нижняя губа.

– Что-что? – переспросил он с недоверием – он не верил своим ушам, в его кабинете не могли родиться такие звуковые волны – это чепуха, он просто ослышался. – Девушка, что вы сказали? – спросил он снова после долгой паузы.

– Вы убили Моисея Гинзбурга, – повторила я тихо и твердо. Его худощавое лицо побелело от ярости – это накатившая на щеки едкая известь злобы смыла веснушки.

– Слушайте, почтеннейшая, вы в своем уме? Какой Гинзбург? Что вы несете? Кто вы такая?!.

– Я его дочь. Вы убили его тридцать лет назад. – Я слышала свой голос будто со стороны, и удивлялась его спокойствию, и вдруг с опозданием сообразила, что я не боюсь больше эту очкастую гадину.

Господи! Великий всемогущий Шаддаи! Спасибо тебе! Дал мне разорвать липкую паутину каждодневного страха…

– Это какое-то недоразумение, – твердо отсек Крутованов. – Вы не в своем уме, или это какое-то недоразумение. Я не знаю никакого Гинзбурга!

Я смотрела на его замкнувшееся лицо, ставшее похожим на топор, и готова была поверить ему – он не знает никакого Гинзбурга, он его просто забыл. Разве можно запомнить всех этих бесчисленных убитых безымянных Гинзбургов?

– Вы руководили в Минске убийством Соломона Михоэлса и моего отца. Михоэлса-то вы помните?

Он откинулся на спинку кресла и вперился в мое лицо, будто рассматривал меня в перевернутый бинокль, – такая я была маленькая, далекая, зародышевая, явившаяся из прорвы забвения полустершимся неприятным воспоминанием.

Мы оба молчали, потом Крутованов снял с переносья очки заграничные и стал их протирать неспешными движениями желтым замшевым лоскутом. Положил очки на стол и уставился мне прямо в глаза, и ушедший было страх снова залил меня ледяной водой ужаса перед этой волной еще не виданной мною спокойной жестокости.

Таких страшных глаз у людей не бывает. Это не человеческие глаза. Голубоватое мерцание стекол маскировало садистский накал этих мертвых глаз насильника и мучителя. Он снял с глаз очки, как бандит вынимает из кармана нож. И он эти ножи приближал ко мне, беззвучно струился, плавно вытягивая свое тренированное тело из кресла, он незаметно оказался рядом со мной, и я поняла, что сейчас он убьет меня.

Ватная тишина обнимала все вокруг, я хотела закричать от нестерпимого ужаса приближающейся смерти, но голос пропал, и я вся беспомощно оцепенела, как в просоночном бреду, в настигающем кошмаре. Отнялись ноги, и в горле булькал животный страх – я вздохнула во всю грудь, чтобы заорать на весь мир, но только сипло прошептала:

– Вас… еще будут… судить… Как уголовного… Убийцу… Бандит…

И в дверном проеме уже металась секретарша, и где-то рядом звучал мягко и сдержанно голос этого ненасытного кровососа:

– Проверьте документы и выведите вон эту психопатку!..

Я еще успела оглянуться и взглянуть ему в лицо, чтобы запомнить навсегда душегуба, и видела я его глазами праведного Иова – «сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов…»

Шла домой пешком, через весь город. Ветер разогнал тучи, ушел за дымы окраин косой серый дождь. Испуг прошел, улеглась горечь. Жизнь моя прибилась к странному перекату, нечего делать, некуда пойти. Не с кем поговорить, ничего не хочется, ничего не нужно. Нет радостей, и горести во мне закаменели. Все выгорело внутри. Сухость, пустота, полынь.

Изгнание. Ох, какая долгая дорога! И начинается она в пустыне твоего сердца. Разве не пережившему это можно объяснить? И зачем?

А продолжающаяся жизнь смеялась надо мной незаметно подкравшимся вечером – фиолетово-синим, в темно-сиреневых отсветах, с осиново-зеленым небом, прочерченным золотыми кантами и алой подкладкой уже закатившегося солнца. И от печальной красоты этого вечера, остро пахнущего сырой землей, речной тиной и вянущими астрами, у меня накипали на глазах слезы. Я их сдерживала изо всех сил, потому что назойливо гудела в голове обидная поговорочка – убогого слеза хоть и жидка, а едка!

Дошла до своего дома, вошла во двор и увидела у подъезда заляпанную грязью Алешкину машину. И вот тут заплакала по-настоящему.

34. АЛЕШКА. ПЕРВЫЙ ЗВОНОК

Любимая моя! Жизнь наша рассыпалась. Ты уезжаешь, я остаюсь. Ты и не предложила мне ехать – ты знаешь, что мне там делать нечего, там мне только – умирать, а умирать лучше дома. Я не сержусь на тебя, нет в моем сердце обиды. Мы поквитались. Ведь началось это очень давно – когда мой папанька убивал твоего отца.

Если бы наши отцы были разодравшимися насмерть пьяными деревенскими мужиками!.. Может быть, мы бы и пережили эту давнюю кровавую историю. Но мой папашка был властью, был государством – не в запальчивости, не в багровом умопомрачении драки зашиб он твоего отца, а целесообразно и вдумчиво участвовал в его казни. И на нашу с тобой судьбу отпечатала свое предопределение беззаконная власть над отдельным человеком.

И за целый вечер, и за долгую ночь – с того момента, как бледная заплаканная Ула вбежала в свою квартиру, и до того мига, пока я не вышел в серое моросящее утро, шепнув: «Приду часов в шесть» – мы не сказали друг другу ни слова. Это не было обиженным напряженным молчанием отчужденности – была благодатная немота решенности. Все, о чем мы могли разговаривать, – пустяки, а говорить о серьезных вещах мы не имели права.

Моя долгая – почти сорок лет – жизнь беззаботного шалопута закончилась. Хорошо бы умереть. Только безболезненно – уснуть и не проснуться. Я устал играть навязанные мне неинтересные роли. Проекции судьбы, которой я не выбирал. Мне пришлась по душе одна роль – Гамлета. Безумный спектакль перед пустым залом.

Хорошо бы умереть. В этой жизни уже ничто меня не обрадует, а огорчить может все.

Дверь в мою запущенную страшную квартиру открыл мне Иван Людвигович Лубо – озабоченный, взволнованный и тайнорадостный. Из-за его спины метнулся навстречу опухший, страшный, похожий на загаженного вепря Евстигнеев, закричал сипло не то горестно, не то довольно:

– Умерла, Алешенька! Преставилась, Алексей Захарыч! Умерла верная моя супружница! Нету больше с нами драгоценной моей Агнессы Осиповны!..

И, не останавливаясь, побежал дальше к выходу, дребезжа в авоське пустыми бутылками. Я очумело посмотрел ему вслед, но он уже захлопнул за собой дверь.

– Он ее придушил из-за облигаций? – спросил я Ивана Людвиговича.

Лубо сокрушенно покачал головой:

– Вы помните, Алеша, он перед вашим отъездом продал ореховый сервант? Оказывается, в серванте была двойная стенка, за которой Агнесса прятала облигации. А Евстигнеев продал кому-то с рук – иди ищи ветра в поле!

– Агнесса повесилась?

– Нет, – тяжело вздохнул Лубо. – Приехала, увидела, что нет серванта, – и лишилась чувств. Инсульт. Я был дома, это была ужасная картина. Она пришла только один раз в сознание, сказала Евстигнееву – все деньги были в серванте, теперь подохнешь нищим под забором. Сутки она еще протянула – и все…

Я прошел к себе в комнату, и за мной следом вежливой тенью, дважды извинившись, просочился Лубо. Я механически двигался по комнате, поставил на плитку кофейник, достал из шкафа чистую рубаху, рвал и выкидывал приглашения и письма из Союза писателей – там проходили какие-то обсуждения, какие-то выставки, собрания, – меня все это уже не касалось.

Будто грипп во мне начинался – все горячо, серо, все безразлично. Гамлет заболел гриппом. Последний акт – без него.

Офелия наносит удар в спину.

У Ивана Людвиговича сегодня был неприсутственный день – он соскучился по мне, ему хотелось поговорить маленько.

– Какое счастье, что Довбинштейн отказался тогда взять этот ореховый сервант! – запоздало волновался-радовался Лубо. – Ведь Евстигнеев сгноил бы его! Он бы заявил, что эти бедные старики украли его облигации! А при наших порядках вера была бы ему, а не этим приличным людям…

Он испуганно закрутил головой, оглядываясь – никто не услышал его подрывных разговоров. Но некому было слушать его.

– А что с Довбинштейнами? – спросил я.

– Третьего дня уехали, слава Богу. Закончились их мытарства. К старухе дважды «скорую» вызывали – с сердцем плохо. Их комнату после отъезда опечатали – кого-то и подселят…

Никого нам не подселят, Иван Людвигович. У тебя же нет брата-начальника, который тебе сообщит по секрету, что дом наш идет на капитальный ремонт и реконструкцию. Скоро выселят нас отсюда, сбудется общая мечта – разъедемся мы навсегда по отдельным квартирам.

Обидно, что больному Гамлету не нужна отдельная квартира. Ему наплевать. У жуков в коллекции тоже отдельные квартиры – бумажные коробочки. Захотел хозяин – вынул посмотреть, захотел – переселил в другую коробочку, захотел – раздавил «студебекером» и выкинул. Нет смысла пыхтеть, домогаться отдельной коробочки. Ни от чего, ни от кого не отделяет. Гнилостная атмосфера Датского королевства.

– Хотите кофе? – предложил я Лубо.

– Спасибо, с превеликим удовольствием…

Он прихлебывал из чашки, ерзал на стуле, сновал глазами по комнате – я видел, что его распирает какая-то тайна. Что-то хотел мне сказать и – не решался. А я не хотел помогать ему. Мне его тайна была неинтересна. У нас с ним нет никаких интересных тайн. Тайны есть только у государства от нас…

– Алексей Захарович, я, мы, моя семья уезжает через несколько дней отсюда! – вдруг выпалил Лубо.

– В Израиль? – равнодушно поинтересовался я.

– Почему в Израиль? – удивился Лубо. – В Ясенево – это новый район по дороге в Домодедовский аэропорт! Вы можете представить, как мне повезло! Наше издательство построило там кооперативный дом, и неожиданно один пайщик отказался от двухкомнатной квартиры. Господи, какое счастье! Я уже сдал все бумаги – на этой неделе должно быть решение исполкома…

– А деньги?

– С деньгами трудновато, – поскучнел Лубо. – У нас было сэкономлено две тысячи на черный день, мы продали все, от чего можно отказаться. Я взял ссуду в кассе взаимопомощи, мне сестра одолжила. Как-нибудь выкрутимся! Но ведь будет отдельная квартира – там кухня девять метров, считайте третья комната, столовая. У девочек комната, у нас с Соней спальня. Я в спальне себе оборудую кабинетик – можно будет брать на ночь сверхурочную работу. Нет, это все будет прекрасно!..

Он с воодушевлением рассказывал мне, в какой громадный комфортабельный дворец он превратит свою роскошную тридцатиметровую квартиру, а я раздумывал, сказать ли мне ему, чтобы он забрал свои окровавленные копейки из кооператива и дождался, пока нас всех выселят и дадут бесплатные квартиры. Я не боялся, что он всем разболтает об этом. Я боялся лишить его радости. Я боялся вернуть его в бесконечное ожидание черного дня, в который незаметно превратилась вся его жизнь.

Но мне очень жаль было его денег – огромного каторжного труда, превращенного в сальные, ничего не стоящие бумажонки.

– Иван Людвигович, вы не берите пока ордер в исполкоме.

– Почему? Почему, Алешенька?

– В ближайшие недели наш дом поставят на реконструкцию и всем дадут казенные квартиры. Я это знаю наверняка…

Лубо долго обескураженно смотрел на меня, потом помотал головой и сказал:

– Нет…

– Что – «нет»?

– Мне не нужна казенная квартира…

– Почему? – удивился я.

– Мне это, Алешенька, трудно объяснить. Понимаете, нас приучили к мысли, что у нас ничего нет своего… Нам все дали: работу, жилье, даже еду в магазине не продают, а «дают». У нас сложилось мироощущение нищих, мы все попрошайки. Ничто в этой жизни не вызывает у нас достойного чувства – это мое! Мне, Соне, нашим девочкам будет трудно, но мы будем строить свой дом. Девочки будут жить в своем доме. Мне кажется это важным…

– Может быть, – пожал я плечами.

– Поверьте мне, Алешенька, это очень важно! Наш век – это эпоха потерянного достоинства, ведь у попрошаек не может быть достоинства! Нищий не может требовать: он может только просить…

Может быть, он прав. Спасибо тебе, строгая отчизна, воспитала своих детей мучителями и попрошайками. В коридоре пронзительно зазвенел телефонный звонок.

– Я подойду, – сказал я Лубо и направился к аппарату.

– Подождите, – придушенно бормотнул Иван Людвигович, я оглянулся и поразился внезапной сниклости его лица, раздавленного непривычной ему двойной силой тяготения, а каким-то сверхъестественным страхом, душившим его, будто приступ грудной жабы. А телефон в коридоре звенел.

– Что с вами, Иван Людвигович?

– Я должен вам сказать, Алешенька… Я не имею права… Но не сказать вам не могу… Это будет подлость… Но я надеюсь на вас – вы никогда… никому…

Оказывается, у него есть еще одна тайна. И ужас этой тайны, мучивший его, как боль, заинтересовал и меня.

Телефон истошно прозвонил еще раз и смолк. Булькнул и исчез, а я стоял посреди комнаты, на полпути к двери, и жаркий шепот Лубо не давал мне сдвинуться с места, я боялся неосторожным движением спугнуть его, неловким жестом согнать черную бабочку его страха, которая унесет откровенность навсегда.

– Алешенька, вы должны мне дать слово, что никто никогда не узнает… Я дал подписку… Вы неуместным словом погубите моих девочек, мою семью…

– Какую подписку? – мягко спросил я его. – Не волнуйтесь, Иван Людвигович…

– Я дал подписку о неразглашении… Позавчера приходили два человека и долго расспрашивали о вас…

Снова заверещал, словно с цепи сорвавшись, телефон. Прогремел один звонок, другой.

Я не успел испугаться, я только удивился. Испугался потом.

– Успокойтесь, Иван Людвигович. Кто эти люди?

– Они сказали, что из милиции, и даже показали удостоверение уголовного розыска. Но они не из милиции… я это сразу почувствовал… Милиция не берет никаких подписок о сохранении тайны…

– А что они спрашивали?

Оголтело звонил телефон в коридоре – он меня почему-то парализовал.

– Они спрашивали, как вы живете, на какие средства, бывают ли у вас иностранцы, часто ли устраиваете дома пьянки, ходят ли к вам женщины…

Телефон звонил неутомимо.

– Подождите, Иван Людвигович, я спрошу. – И быстро пошел к телефону. Я испугался – как всякий наш человек, узнавший, что о нем СПРАШИВАЮТ. Мне надо подумать, мне надо вырваться из оцепенения ужаса, которым меня заражал Лубо.

– Слушаю! – сорвал я трубку с рычага.

– Алешка! Привет, братан, это я, Антон.

– Здорово! Где ты?

Он помолчал, уклончиво ответил:

– Неподалеку. Давай вместе пообедаем?

– Принято, – немедленно согласился я, мне было одному страшно, с Антошкой хоть и не посоветуешься по моим делам, но все-таки рядом с ним не так жутковато.

– Если можешь, езжай прямо сейчас к Серафиму, закажи. Только в «аджубеевку» не садись. Я минут через сорок подъеду…

Зачем меня так срочно вызывал Антон? Может быть, он знает, что ко мне приходили? Нет, чепуха это! Откуда ему знать.

Я медленно вернулся в комнату, уставился на бледного перепуганного Лубо, спросил зачем-то:

– А как они объяснили, что пришли именно к вам?

– Они, Алешенька, пришли, собственно, не ко мне, а к Евстигнееву, но его дома не было, он запил крепко. Тогда один из этих молодчиков говорит мне: «А ваша фамилия, если не ошибаюсь, Лубо?» Прошли ко мне в комнату, показали красную книжку, поговорили, потом дали расписаться на бумажке – там было написано, что я подлежу уголовной ответственности за разглашение государственной тайны, и на прощание второй, который помалкивал, сказал: «Не вздумайте болтать, мы о ваших похождениях в Швеции помним». И ушли…

Он сидел, сжав лицо худыми длинными ладонями, смотрел мне в лицо доверчиво и затравленно. Прошептал обессиленно:

– Господи, что же они с нами делают? Как мы все запуганы! Как мы всегда виноваты!

И пронзительно-больная мысль сокрушила меня: я мало чем отличаюсь от Лубо, я так же напуган, затравлен, беспомощен.

Почему Антон не велел садиться в «аджубеевку»?

А Лубо продолжал шептать мне, закутываясь в непроницаемо синие клубы ужаса:

– Я не знаю, что вы сделали, Алешенька, я не хочу вас спрашивать, я об этом знать не желаю, но умоляю вас – ложитесь на дно, не шевелитесь, будьте как мертвый, не злите их, может быть, они забудут о вас, с ними нельзя конфликтовать, они могут все…

Ну что, Гамлет, достукался? «За каждым углом грозит удар кинжала».

Я подкатил на чудовищно грязном «моське» к Дому журналистов, долго парковался, втискиваясь в узкую щелку между золотисто-шоколадным «жигулем» Серафима и надраенным разукрашенным «фордиком-кортино» директора спортмагазина Изи Ратца. Вылез на тротуар, подставил лицо частому холодному дождю, и от щекотного струения капель по лицу, прачечного шипения проносящихся по лужам машин, серых глыб низких медленных туч, от пугающей закукленности людей в плащи, их атакующей отгороженности зонтами охватило меня странное чувство, что больше я никогда не вернусь за письменный стол, я никогда ничего писать не стану, больше не быть мне писателем, поскольку никогда меня больше не посетит такое полное, острое и невыносимо страшное ощущение несущей меня жизни.

Проникала ледяная вода через куртку, слиплись волосы, текло за шиворот, и я не мог сдвинуться с места, будто втекала в меня парализующая громадная стужа конца всех дел, стремлений, неосознанных надежд. Я увидел конечность своей суетни. Я слышал визг стальных зубьев, подпиливающих подмостки. Соломон, как доиграть последний акт, если Гамлет болен?

Какой-то незнакомый человек крикнул: «Алешка, простудишься!», за локоть вволок меня в вестибюль и пропал. Улыбаясь, шла навстречу метрдотель Таня – красивая, большая, статная, когдатошняя моя любовница. У нее и сейчас в глазах было прежнее желание – взять меня на руки, закопать между грудей и баюкать.

Но она не стала брать меня в вестибюле на руки, а только поцеловала, спросила заботливо:

– Обедать будешь?

– Чего-нибудь на зуб кину…

Она повела меня в «аджубеевку», но я попросил:

– Посади где-нибудь в зале, я с Антоном вдвоем, в уголке…

В «аджубеевку», названную в честь некогда всесильного зятя Хрущева, принца-комсорга нашего гнилостного королевства, допускаются только привилегированные гости. Не потайной кабинет в глубине ресторана, куда можно пройти незамеченным, а выгородка, отделенная от зала тонкой деревянной ширмой – так, что можно и людей посмотреть, а главное – себя показать. У нас секретов нет, у нас все по-простому – кто начальник, кто хозяин, тому позволено все. Как однажды при мне милицейский генерал Колька Скорин кричал по телефону: «Выполняй без разговоров! Я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак!»

Аджубея никакого уже пятнадцать лет нет, а название сохраняется.

Таня подозвала официантку, и они вдвоем быстро очистили стол, накрыли его свежей скатертью. Таня скомандовала официантке:

– Я тебе заказ сама продиктую. Сейчас беги вниз – в бар, принеси кувшин бочкового пива. – Официантка умчалась, а Таня ласково улыбнулась мне: – Зашел бы когда ко мне, Алешенька? Я ведь новую квартиру получила…

Я посмотрел в ее выпуклые круглые глаза прекрасного животного, в них было прощение всего былого, было обещание тепла, ухода, мягкой кровати, чистых рубах по утрам, гарантированной выпивки – порционной – там была бездна. Беспамятство.

– Приду, – сказал я. – Когда-нибудь приду…

– Так ты не тяни, дурачок, – горячо бормотнула Таня. – Приходи скорее…

– Наверное, скоро, – кивнул я, – мне уже мало осталось.

Из «аджубеевки» доносился чей-то жирный скользкий голос:

– Представляете, Беляев совсем из ума выжил! На прошлом секретариате говорит – у нас в туристских поездках ограничены возможности контактов с зарубежными писателями…

Официантка принесла кувшин с пивом, я жадно нырнул в твердую холодную пену, а голос за стеночкой волновался:

– … Нет, он просто совсем обезумел! Контакты у него ограничены! Эдак и врачи захотят контактов! И инженеры! Пойди-ка уследи за ними, кто с кем там контактирует!

Не заметил, как исчезла куда-то Таня.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации