Текст книги "Египет-69"
Автор книги: Игорь Куберский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
* * *
Часто мне кажется, что сам я не живу, что у меня нет желания жить, что живут меня обстоятельства моей жизни, каждый раз требуя от меня воли и поисков смысла. Я его нахожу для каждого конкретного случая. Пока нахожу. Я как бегун на длинную дистанцию. Я разложил свой путь на отдельные отрезки неизменного пространства – на каждом из этих отрезков, дабы пройти их, от меня требуется своя отдельная тактика, свои отдельные мотивации, вот только на стыках этих отрезков, требующих от меня подчас противоположного, чтобы лишь в целом, одолев все отрезки, я бы и состоялся, – да, только на стыках меня изрядно встряхивает, как вагонное колесо, я вздрагиваю, в страхе получить трещину, сойти с рельсов, вздрагиваю, то ли боясь, то ли желая смерти. Я уже пережил несколько таких смертей. Если верить тому, что каждые семь лет человек обновляется и меняется, то я пережил уже три таких цикла и подхожу к четвертому. Об этом сказано так: «В двадцать один год человек входит в возраст героя, обретает независимость и с полной ответственностью принимается за труды, нацеленные не на собственную выгоду, а на избавление от бед и опасностей других людей. Если это исполняется, то в двадцать восемь лет человек готов стать примером для потомков и передать детям свое мужество». Через месяц, а родился я в сентябре, грядет начало четвертого цикла…
А пока я снова близок к смерти – я это чувствую. Я это чувствую изнутри – по отсутствию воли и намерения. По отсутствию желания жить. Чтобы захотеть жить, мне нужна любовь. У меня нет любви – вот что. Любовь – это привязанность одного человека к другому. Я могу быть привязанным к небу, к морю, к коралловому рифу, но они не ответят мне взаимностью. Для них меня нет, даже если я попытаюсь помочь или навредить им. Мне нужен другой человек и не просто другой, а женщина, я хочу любить женщину – и чтобы она любила меня.
Естество мое стоит по утрам как каменное, как памятник утраченной любви. Я тоскую по Ольге… У Герцена в «Былом и думах» есть воспоминание о девушке, прислуге, когда он, барин, вернулся откуда-то в свое имение и был радостно встречен ею и, что понятно, провел затем какое-то время в ее жарких объятьях. Написано об этом с эмоциональным подъемом и горячим, неутраченным в течение долгих последовавших лет чувством. Далее там примерно такая фраза (надо будет ее обязательно найти): «Как дороги бывают нам такие воспоминания, как долго согревают они наше остывающее сердце». О, как я его понимаю! У меня было подобное, и я это помню. Это одно из моих самых светлых, не обремененных последующим воспоминаний. Как утром Ольга пришла в нашу холостяцкую квартиру, где были я да наш уборщик-нубиец Хамид, каждый день аккуратно срезавший с моей упрятанной в холодильник запеченной в овощах курицы по кусочку мяса, так чтобы это было незаметно…
Этому Хамиду я подарил свой костюм-двойку из чистой шерсти, сшитый на заказ в ателье – купить хороший костюм в отечественном магазине было тогда почти невозможно, и Хамид щеголял в этом здесь слишком теплом для меня костюме, видимо, принимая меня за кретина. И еще я отдал ему свои английские туфли на литой резиновой подошве, слишком жаркие для сухого египетского климата, и он, видимо, решил, что я, готовый всем делиться, не буду возражать, если он заодно залезет в мою кастрюлю, в которой я стал сам готовить после двух месяцев попыток освоить желудком арабскую кухню, что закончилось для него самым плачевным образом.
Да, в тот момент, кроме Ольги, был только он, черно-коричневый и сухой, как торф, с щербатым ртом, плутоватый и наглый. И я ему сказал: «Иди, Хамид. Больше не надо убираться. Лучше убирайся сам. В своей комнате я сам пол протру». Он же, увидев Ольгу, золотоволосую, в легком синем шелковом платьице в белый горошек, в легких босоножках, свежую, благоухающую, осклабился, показав отсутствие двух передних зубов в верхней челюсти, потерянных наверняка за какие-то темные делишки, замешкался – ему явно не хотелось уходить. И я повторил: «Уходи, Хамид», – а он все оглядывался на пороге в сторону моей комнаты, где меня ждала моя возлюбленная, бесстрашно пришедшая ко мне, потому что соскучилось, оглядывался и заговорщицким шепотом, как своему, шепелявил, застревая кончиком языка в проеме между зубами: «Мистер и мадам чики-чики?» – и стучал вытянутыми указательными пальцами друг о друга. «Иди, Хамид», – выталкивал я его за дверь. «Я не скажу дежурному офицеру, что мистер и мадам из другого дома чики-чики», – шептал он как в трансе, вращая черными глазами с красными прожилками на белках. Мистер Эндрю и Хамид – друзья». Наверняка скажет, сукин сын, думал я, но мне было уже все равно…
Она ждала меня в комнате, дверь на балкон была открыта, и оттуда открывался утренний вид на пустыню, начинавшуюся сразу за нашим домом, который был последним в новостроечном Наср-Сити, и на ее дом, слева, куда я прокрадывался по ночам. Не закрывая двери, я задвинул штору, так что на полу осталось лишь узкое серебряное лезвие света, и обнял свою возлюбленную. От нее пахло луговой травой и желанием. Она мгновенно сняла с себя свое платьице вместе с лифчиком и, откинув одеяло, в белых тонюсеньких трусиках, просвечивающих затемью кудели в паху, легла на простыню. И я, одним движением освободившись от всего, что было на мне, кроме плавок, лег рядом. О, это обжигающее соприкосновение двух тел, существующих еще раздельно, но слышащих одну и ту же музыку желания, которому ничто на свете не сможет воспрепятствовать.
Я нашел под перемычкой ее трусиков гладкую впадинку, а она – мое тугое естество, крепко сжав его, будто боялась оторваться и куда-то улететь или опасаясь, что это я сам вдруг исчезну, затем я потянулся губами к чистому розоватому разрезу ее плоти, к этой перламутровой ранке со свежим запахом трепещущей рыбки, только что вытащенной из морских глубин, заодно ощущая щекой пружинки ухоженного лобка, – сама Ольга жила где-то отдельно, дальше… Я не видел ее лица, но слышал ее участившееся дыхание, и уже ощущал некоторую излишнюю скованность своего естества, попавшего в капкан ее жадной хватки. И тут она сказала где-то за моей спиной, мне в затылок: «Все, больше не могу! Иди ко мне! Иди скорее!»
И, сняв с нее трусики, для чего она бесстыдно, желанно, готовно подняла вверх ноги, открыв мне свой срам, свой храм, свою кудель, мой удел, – и я сразу вошел в нее, без помощи рук, своих или ее, как входит таран в открытые ворота, и это вхождение, этот звук, этот вздох, это неизбежное мгновение встречи и соития двух необоримых жажд я помню до сих пор как абсолютное счастье двоих, тотально принадлежащих друг другу. И еще целую минуту, прежде чем начать, я тихо лежал на ней, не двигаясь, лишь вбирая клетками своей кожи ответную вибрацию ее клеток…
* * *
Наша контора в штабе ПВО. Нас пять человек – мы сидим за машинками и строчим, строчим… то есть стучим. Что мы стучим? Инструкцию по эксплуатации нового ракетного комплекса С-125. Мы переводим ее с русского на английский. Мы обложены техническими словарями, мы договариваемся о единой терминологии. В трудных местах мы устраиваем консилиум. У нас не хватает англоязычных аналогов, то есть технической документации на английском об американских ракетах. Ведь все наши системы аналоговые – созданные на одних и тех же принципах. Уже неважно, кто что у кого украл, разведал или позаимствовал. Технологические идеи носятся в воздухе, как и все прочее. Можно и так: у нас лучше идеи, а у них исполнение. В материальном воплощении идей Запад нас, конечно, обогнал. Ничего не поделаешь – их техническая история на несколько веков, по меньшей мере, на два, опережает нашу. В свое оправдание мы привычно сваливаем все на татаро-монгольское иго. Я-то думаю, что иго здесь ни при чем. Просто у нас такой народ – инертный. Его нужно время от времени подстегивать и гнать вперед – сам по себе он спит. Это связано с исторически сложившейся властной структурой нашего государства, с византийством, где власть – все, а ты ничто. Говорят, иначе нельзя – иначе не удержать такую громадину, иначе-де развалится, распадется… Но от этого не легче. Называется патернализм. Все сверху – и кнут, и пряник. Остается только молиться, пить горькую и дрыхнуть, пока не разбудят.
Но иногда там, наверху, очухиваются и понимают, что так дальше нельзя, потому что другие народы ушли вперед, и можно запросто потерять эту самую свою ненаглядную власть. Тогда делается несколько судорожных прыжков вперед в виде всяческих там реформ и послаблений или наоборот – в виде кутузок и кровавой бойни, а потом снова тишь да гладь да беспробудный сон – до следующих потрясений. Последняя встряска была под большевиками. Они просто обрубили прошлое, разобравшись с виноватыми по Марксу – Энгельсу – Ленину, а потом занялись народом, начав как с чистого листа. И в 1969-м я и представить себе не мог, что через какие-то двадцать лет все затрещит по швам и рухнет. Строй, при котором я родился и жил, мне не очень-то нравился, хотя у меня и выбора не было, однако я определенно видел, что у нас не в пример лучше и сытнее, чем, скажем, здесь, в Египте. Бедность и нищета египетских низов всех нас, приехавших из советской России, шокировала. Хотя, по декларациям, Египет тоже отошел от буржуазной модели развития и якобы строил социализм. В чем это выражалось, я толком не знаю. Никаких примет социализма я что-то не наблюдал. Собственность оставалась у собственников, представители высшего военного руководства египетской армии были, как правило, крупными землевладельцами или владельцами всякой недвижимости.
* * *
Капитан Коломиец с Ахмедом и Закиром и еще один наш проверяющий отправляются далеко на юг вдоль побережья Красного моря, чтобы проинструктировать отдельный дивизион в Рас-Банасе. Ехать далеко, за четыреста километров, а свободного места в джипе нет. Я и не поехал, о чем жалею до сих пор. В молодости я любил ездить, любил машину, пароход, поезд, перемещение пространства перед собой справа и слева, передний план мчится назад во весь опор, средний неторопко поворачивается, а задний и вовсе никуда не спешит, словно зная себе цену… Я заглянул в карту – господи! Они будут рядом с тропиком Рака! Есть что-то магическое в этом сближении знаков, звезд, имен… Генри Миллер, звездное небо, «Дьявол в раю», Рас-Банас, от которого до тропика Рака рукой подать… Я снова хватаюсь за перевод – но мало что в нем смыслю: какой-то французский астролог, какая-то война, описание которой взято явно из вторых рук, газетных репортажей, слухов и сплетен. Генри Миллер не воевал во Второй мировой, вообще не был на ней ни в каком виде в отличие от, скажем, Фолкнера или Хемингуэя, кумира моей юности. Да, и никакой эротики. В «Дьяволе в раю» нет никакой эротики… Разве что…
Четыре дня без Коломийца я живу жизнью морской звезды, ничего не делаю, только впитываю в себя соль моря, солнечный свет, жаркую охру пустыни, сепию раскаленных гор, волконскоит моря на отмелях, фиолетовый краплак глубин. Во мне будто просыпается художник. С наступлением ночи я смотрю в сторону юга, куда, к Рас-Банасу, телепает наш неуклюжий козлик по имени «джип». Жизнь – это созвездие одиночеств: моего и тех людей в «джипе», равно как и одиночеств моря, неба, пустыни, одиночеств птиц, пересекающих раскаленное пространство одинокого дня. Пусть мы вылезем из «джипа» и отметимся под тропиком Рака, отдав боль земле за компанию с этим чудаком Генри Миллером, осмелившимся писать о сексе так, как пишут о еде, спорте, природе, животных, и о человеческом отчаянии, которое охватывает нас, когда мы понимаем, что однажды все равно состаримся и умрем. Есть только один способ упредить старость – умереть молодым, лучше всего в бою и сразу, от смертельной раны, чтобы не мучаться. Вспышка света, болевой шок и забвение длиной в вечность. Смерть в бою – одна из самых почетных и уважаемых традиций. Воин сразу оправляется в рай, ангелы сопровождают его, архангелы трубят в трубы славы.
Какая чушь! – шепчет во мне скептик и ипохондрик. Это все выдумки подлых политиканов, предпочитающих воевать, а не договариваться. Что им человеческая жизнь? Что им моя жизнь? Им лишь нужно, чтобы кто-то вместно них самих стрелял и убивал.
Рай – это для погибших, а политиканам и здесь хорошо, они устроились по высшему разряду.
Ненавижу власть во всех ее разновидностях, ее лукавые речи, ее якобы радение о своем народе, ненавижу военные мундиры, парады, демонстрации, партийные съезды, ордена и медали, но еще – когда воздух над головой разрывают пикирующие бомбардировщики «скайхок».
А два года назад, в 1967-м… Я запомнил те тревожные дни. Я шел со своей подружкой в кинотеатр, когда по радио объявили о войне, о том, что израильская авиация атаковала египетские аэродромы… И я сказал своей подружке, что это очень серьезно и последствия этого непредсказуемы. Я подумал тогда о начале третьей мировой войны – вот мы выйдем через два часа из зала кинотеатра, а по стране уже объявлена мобилизация всех военнообязанных… Но та война тогда не имела продолжения – она уложилась в шесть дней, потому что на третий день у Египта не осталось ни танков, ни самолетов – все было подавлено, разбито, сожжено, и Гамаль Абдель Насер, президент Египта, а точнее ОАР (Объединенной Арабской Республики), захвативший в стране власть в 1952 году, когда вместе с группой офицеров он сверг с престола короля Фарука, тот самый Насер, которому Никита Хрущев, затем тоже свергнутый, вручил «Золотую Звезду» Героя Советского Союза, Насер заявил, что слагает с себя полномочия президента, чтобы разделить с народом его судьбу в столь трагический для страны час. Но тогда народ вышел на улицы и сказал: «Нет, Гамаль, ты наш лидер, ты наш президент, мы с тобой, мы верим в тебя!» И Насер остался у власти, и голос народа позволил ему убрать всех своих бывших соратников, занимавших в стране самые высокие посты и проигравших войну, убрать, чтобы установить непререкаемую диктатуру единоличной верховной власти.
И вот спустя всего лишь два года я, словно в продолжение того странного тревожного чувства сопричастности с происходящим на Синае и Суэцком канале, сам оказался там, то есть здесь, в этой раскаленной, разве что чуть покрывшейся пульсирующей коркой, точке Земли. И теперь я задавался вопросом: ну, хорошо, ну, ладно, я-то знаю, что государство Израиль создано на территории арабской Палестины при большой на то поддержке Советского Союза, что у Сталина поначалу были на Израиль большие виды как на форпост распространения коммунистических идей и принципов на Ближнем Востоке, ибо там много «наших людей»… Но тогда зачем эта война? Зачем она? Да, арабы хотели бы, чтобы Израиль вовсе перестал существовать. Но при чем здесь мы? Это ведь мы поддержали создание Израиля. Почему мы теперь на стороне арабов? Потому что мир перевернулся и левое стало правым? Или потому что на стороне Израиля американцы? Но они и были с самого начала на его стороне. Это мы переметнулись… Выходит, по большому счету воюют не арабы с евреями, а мы с американцами. Но к американцам у меня тоже нет ни ненависти, ни вражды. По вечерам на радиостанцию «Голос Америки» настроены радиоприемники всех, кто мало-мальски отличается самостоятельностью мышления, ищет правды и хочет перемен и свободы слова в нашей застывшей неподвижной стране, где даже за хлебом и картошкой надо выстоять очередь.
Это не моя война – мне не враги ни израильтяне, ни американцы, ни тем более арабы, среди которых я живу и которые мне даже нравятся, я не знаю, что я здесь делаю, я тот, кто над схваткой… Жить в башне из слоновой кости – вот мой идеал. Но у меня нет никакой башни, тем более из слоновой кости. Есть только воля, воображение и свободное время. Свободное лишь потому, что в «джипе» не хватило места, чтобы довезти меня чуть ли не до тропика Рака, под которым, подозреваю, Генри Миллер никогда и не был…
Коломиец возвращается на пятый день, загорелый дочерна и смертельно усталый. На меня смотрит с укоризной, будто я, такой хитрован, всех ловко развел и обставил. Это не так… Или так… бог его знает. Коломиец верит в свое дело и предназначение – он считает, что теперь Рас-Банас со своим военным аэродромом – великолепный укрепрайон против израильского вторжения на Красноморское побережье с юга. Инструкции даны, штатное расписание скорректировано и на сто процентов обеспечено личным составом, боевые расчеты укомплектованы пополнением, прошедшим трехнедельную подготовку. Пусть только евреи попробуют сунуться. Можно смело рапортовать наверх и ждать повышения по службе.
Израильтян мы называем евреями, но вируса антисемитизма у арабов нет. Это – другие евреи. Это те, кто лезет на чужую территорию, те, кто захватил Синай и, похоже, не собирается его возвращать, это те, кто летает на «фантомах» и «миражах» и бомбит позиции египтян. Якобы в превентивных целях, якобы для обороны, потому что арабский мир поклялся стереть Израиль с лица земли. Но почему в превентивных целях надо забираться так далеко? Израильтяне хозяйничают в арабском небе, как хозяйничали немцы над нашими головами в 1941-м году, да и в 1942-м. Это нас, русских, унижает, вызывает нехороший зуд в сжимающихся кулаках… Ведь у нас комплекс победителей. Ведь со дня победы прошло всего лишь двадцать пять лет, и те, кто сегодня дает советы арабам, почти поголовно воевали на той войне.
* * *
Я прихожу к ней заполночь. Для этого мне нужно преодолеть два кордона – две дежурки в двух домах, нашем и лэповском. Да, нас охраняют, уж не знаю, от кого – от израильских коммандос что ли? – но охраняют. И это нас устраивает, в частности и меня, только вот не в таких случаях, как сейчас. Внизу, как в родной студенческой общаге, в каморке дежурного горит свет – сам он увлеченно говорит по телефону и мне удается незаметно выскользнуть из дома. Между нашими домами метров пятьдесят – миновав это расстояние, я оказываюсь с тыльной стороны дома лэповцев. Подъезд, как и у нас, огорожен временной кирпичной кладкой – многие дома в Каире окружены стенами из мешков с песком, откуда подчас торчит дуло пулемета, но здесь – просто кладка, к тому же в виде двухметрового барьера, который я вполне могу одолеть. Что я и делаю, стараясь не запачкаться, поскольку на мне белая рубашка, не лучший камуфляж.
Одолев стену, я оказываюсь уже за дежуркой, стекла которой смотрят на вход, и с замирающим от волнения сердцем неслышными шагами пантеры устремляюсь на заветный шестой этаж. Лифт не вызываю – он может только выдать меня… На шестом, стараясь унять дыхание и умерить удары сердца, тихо скребусь в дверь. Ни стук, ни звонок невозможны – на лестничную площадку выходят еще три двери, и за каждой из них может оказаться наш разоблачитель и стукач… Она сразу открывает мне, потому что ждет. Она знает, когда я приду, и стоит за дверью. На плечах халат, а под ним на ней ничего. Едва она закрывает за мной, как я обнимаю ее, прижимаю к себе, впитывая сквозь шелк халата ее горячую гибкую наготу, опускаю голову ей на плечо, глажу щекой ее шею, вбираю в себя воздушный запах ее вымытых рассыпающихся волос. Она послушно замирает, положив ладони мне на грудь, как бы вымеряя кончиками пальцев уровень моего волнения, а потом я нахожу ее губы, и, когда мы целуемся, она прижимается ко мне низом живота, замыкая цепь двух наших желаний, я ощущаю ее сильные бедра, и эта простодушная открытость ее чувства опять пронзает меня. Просто любить, без всяких почему, зачем и видов на будущее, любить, потому что любится, – такого, кажется, еще никогда не было в моей жизни.
Она вспыхивала, как порох, и не нуждалась в предварительных ласках. «Скорей, скорей, не могу больше терпеть», – вот ее рефрен. Взяв за руку, вела в спальню – дочка спала в соседней комнате, – одним движением скинув халат, ложилась навзничь, протягивая ко мне руки и раскрывая согнутые в коленях ноги, – оставалось только войти в эту купель бесхитростной телесной страсти, которую нам долго было не утолить, пока под утро, уже к десятому соединению наших тел, она не начинала заговариваться, неся какой-то бред, а потом, спохватившись, все же возвращалась в точку нашего свидания и со стыдливым смешком охолаживала себя: «Ой, мамочки, что это я…». Она была честной и равноправной партнершей, считая, что должна отвечать оргазмом на оргазм, и в конце, когда силы ее были на исходе, и мое вторжение уже не вызывало прежней высокой степени остроты, она, извиняясь, говорила «подожди, я сама», и, держа одну руку на моей груди, словно с повелением «замри!», принималась раскачиваться надо мной, разыскивая в своих недрах еще неразбуженные потаенные уголки чувственности, и, двигаясь, как на тренажере, целенаправленно, с некоторой пыткой самоистязания ради поставленной цели, все же находила опору, чтобы за несколько финальных вздрогов возвести на ней ослепительную арку оргазма, тут же истаивающую под стоны, и слезы, и спазмы, словно сама земля, а скорее – весь мир или вселенная, уходили из-под ног…
Из-под ног ли?
– Так со мной еще никогда не было… – бормотала она потом, приткнувшись рядом, с мокрым от слез лицом. – Ты лучший в мире любовник.
«Любовник» – сонным монотонными эхом повторялось во мне ее слово – «любовник, любовник». Мне уже хотелось большего. Хотелось не только телесной радости, но душевного страдания, душевной боли. Мне хотелось чувствовать ее дальше, за тем пределом, когда все физические чувства были уже истощены. Но для душевного страдания не хватало материала. Он и не успел накопиться.
Что у нее там было с мужем – не знаю. Обычная, нормальная семья. Да и в постели она не имела к нему претензий – только, невольно сравнивая, говорила, что столько раз, столько со мной, у нее с ним никогда не было. Немудрено. Семья все же. Секс они должны были ровно распределить на все годы своей благополучной совместной жизни. А я крал, я торопился, я брал, сколько мог унести за раз, поскольку прекрасно знал, что будущего у нас нет.
Любила ли она мужа? Не знаю. Во всяком случае, он не был ей противен. Я его видел. Моих габаритов, разве что чуть поплотнее, деловитый и расторопный. Кажется, мы с ним даже поздоровались пару раз. Он был бы мне симпатичен, если бы я настроился на какие-то отношения с ним. Но я не настраивался. Зачем?
Ольга, Ольга… Вспоминает ли она обо мне? Всплакнула ли – хоть молча, хоть про себя, тогда, на пути в Танту, предчувствуя, что мы больше никогда не увидимся?
* * *
Мой срок в Хургаде, без малого два месяца, подошел к концу – сентябрь, пора домой, в Каир. Приехал мой сменщик, разворотистый моторный хлопец Бунчиков, коллекционер смятых в комки бумажек под своей кроватью, быстрые мозги и стремительная речь, за которой я едва успеваю. Он нервничает и хорохорится одновременно – привыкший первенствовать, он ни за что не покажет, что ему страшно. Собственно говоря, если бы не жара, я бы еще остался. Но плюс сорок пять по Цельсию – это слишком. Если бы не жара и более чем скудное питание…
Да, проблема питания имеет место.
– Ничего, – говорю, – будешь рыбу ловить…
– Рыбу? – вытягивается лицо у Бунчикова. – Что, так серьезно?
Если хочешь быть суперменом, думаю я, тут тебе все условия…
Я уезжаю, даже не успев попрощаться с Ахмедом и Закиром. В Каир ходит только один автобус в сутки, в семь утра, когда на дороге еще можно дышать. Автобус обычный, гражданский, рейсовый, и из военных – я один, если, конечно, меня можно считать военным. Я решил быть в форме – так сразу всем понятно, кто я такой, и безопасней. Как-никак человек приехал из далекой страны вечных снегов, чтобы помочь арабам в их правом деле. Я устраиваюсь поудобней, справа от водителя, где из-за неплотно закрытой передней дверцы – встречный ветерок, и можно беспрепятственно смотреть вперед на бесконечную ленту дороги. Ехать далеко, километров пятьсот с лишним, восемь часов пути по раскаленному шоссе, – справа море, слева – горы без малейшего намека на растительность, лишь измученные пеклом голые растрескавшиеся камни. Примерно каждые полчаса – остановка, и снова в путь. А что если Ольга вернулась из Танты? Говорила, что будет наезжать. Даже квартиру им оставили… И сегодня ночью, если мужа нет, я снова поднимусь к ней, и мы будем вместе, и я буду ее любить, и она будет извиваться подо мной своим гибким телом, чтобы не упустить ничего из того, что я могу дать ей, жажду целых пятидесяти пяти разлучных дней.
Проехали Рас-Гариб – полпути позади. Я опускаю веки, они дрожат у меня от любви и нежности, а когда открываю их, то вижу впереди в метрах ста от автобуса танк. Он на всем ходу появляется из-за поворота и идет прямо на нас посредине шоссе, как бы зная, что мы ему должны уступить дорогу, и водитель, отчаянно затормозив, дает право руля и прижимается к обочине. Но танк дает лево руля и продолжает двигаться на нас, будто решив попугать. Я слышу какой-то сухой треск и спустя мгновение понимаю, что это пулеметная очередь. Видимо, это патруль, по какой-то причине недовольный маневром нашего автобуса. Проверка документов? Все, кто был в автобусе, вдруг разом начинают кричать, указывая на танк. И это крик ужаса. Глянув еще раз, я вижу на броне танка израильский магендовид. Трофейный танк? Но почему все так страшно кричат, а кто-то молится, поминая Аллаха? И тут меня словно электрическим током пробивает – израильтяне! На нашей стороне! Не сбавляя скорости, танк приближается, лязгая гусеницами по асфальту, и резко останавливается в метрах десяти от нас, клюнув носом и подняв облако желтой пыли, которую тут сносит морским ветром через дорогу. Ствол его пушки смотрит прямо в наше лобовое стекло.
Сейчас выстрел, и больше меня не будет – опережая страх, мелькает последняя мысль. Но как же так, так нельзя, это невозможно, при чем тут я? Это следующая мысль, потому что выстрела еще нет и я еще жив. Десяток рук машет из окошек автобуса белыми и не белыми платками, тряпками… Вопли, стоны, что это? Это мы сдаемся на милость победителя. Мы, гордые арабы, от каждого из которых я хотя бы раз, но слышал, как он вернет Синай и выпьет вина победы или крови, если вина нельзя, из черепа врага…. Но танк медлит, словно смакуя наше унижение, предсмертную агонию наших мыслей… Я слышу какие-то арабские слова из громкоговорителя на танке. Я не понимаю этих слов, но наш водитель, судя по всему, их понимает – по его лицу, темному, как маслина, но теперь ставшему зеленым, как оливка, струится пот, высунувшись из окна кабины, он кричит что-то в ответ, указательный палец его левой руки тычет через его плечо в направлении салона, и почему-то я понимаю, что он указывает на меня. Я тут единственный военный, русский, советский хабир. Затем водитель поворачивается ко мне, открывает передо мной переднюю дверь и кричит: «Алатуль!». И хор арабских голосов повторяет за ним: «Алатуль! Алатуль!» То есть мне предлагают выйти и разбираться в том, к чему все остальные мирные жители не имеют никакого отношения. Дрожа от хвоста до ушей, выскакивает догадка, что противоборствующие стороны просто нуждаются в моих переводческих услугах, как-никак я говорю на английском, языке международных конвенций. Восприятие мое работает странно – картина происходящего целиком не укладывается в моей голове, и я вижу лишь дискретные кадры, вырванные из чего-то общего и страшного, что мне недоступно. Теперь я уже окончательно понимаю, о чем спросил танк – есть ли в автобусе военные, и все указали на меня. Правда, я без погон и знаков отличия, но всем известно, что ниже звания лейтенанта сюда не присылают…
Танк видит меня – разглядывает в оптику прицела.
– Ты арабский офицер? – слышен жесткий вопрос по-арабски.
– Я русский переводчик, – на плохом арабском отвечаю я. Это может произнести любой русскоязычный человек – Ана руси мутаргим – и повторяю на английском: I am Russian interpreter. – Этот мой английский как соломинка, за которую я цепляюсь… Не скажу, что мне страшно, что я испугался – для этого нужно какое-то человеческое измерение. Но я вне его, в ситуации абсурда, того, чего не может быть. Возможно, это называется шоком или лунатизмом, я стою на краю карниза, сам того не осознавая… И если я сейчас погибну, то даже не замечу этого.
– Русский переводчик? – неожиданно, как голос бога, слышу я русский язык. Или это слуховая галлюцинация?
– Да, я русский переводчик, – отвечаю я по-русски и снова добавляю по-английски: Yes, I am Russian, – чувствуя, что именно в этом магическом слове «русский» заключено мое спасение.
Громкоговоритель некоторое время молчит – я слышу только фон внутри танка, приглушенный гул мотора и какие-то отдельные слова на иврите, будто говорят по рации. Да, где-то там консультируются, решая мою судьбу. Еще недавно я хотел умереть. Нет, я хочу жить! Никогда еще я так не хотел жить, как в ту минуту паузы. Затем в громкоговорителе зашуршало, и тот же голос по-русски сказал:
– Садитесь и уезжайте. И передайте своим русским, чтобы убирались в Москву. Вам тут нечего делать.
– Хорошо, я передам, – киваю я, разворачиваюсь на месте, как после получения приказа, и иду к автобусу, откуда смотрит на меня два десятка окаменевших лиц. Какую весть я им несу? Я встаю на ступеньку, захожу внутрь и говорю водителю: «Поехали! Израиль говорит – можно ехать. Мумкин».
– Нет огонь? – переходит на мой уровень арабского водитель, переводя взгляд с меня на танк за лобовым стеклом. Он боится, что я мог что-то не понять. С него льет пот.
– Нет, – говорю я. – Мафиш огонь. Можно ехать Каир.
– Айуа! – сверху вниз делает водитель полукруг головой, арабский жест абсолютного согласия, и так жмет на газ, что колеса автобуса, с визгом прокрутившись в обочинном щебне с песком, выносят нас на середину шоссе. В автобусе дружный вздох облегчения. Все всё поняли. И я все понял. Они меня предали, сдали на растерзание. А я их спас. Теперь они должны на меня молиться до конца своих дней…
Но героем я себя не чувствую. Глаза мои закрываются, мне не удержать веки. Господи, как я устал.
Автобус несется, а нервишки тормозят… На выбоине так встряхивает, что я открываю глаза – выстрел? Нет… Просто дорога разбита. Тут и там на ней дымятся простеленные или раздавленные легковушки и грузовики. Некоторые под гусеницами танка превратились в груды искореженного железа. Судя по потекам крови, внутри так и остались люди. А снаружи трупов, вроде, нет. Кроме одного – арабский солдатик, раздавленный поперек груди. Голова его удивленно смотрит на уцелевшие ноги, остальное – кровавое месиво… Возможно, народ успел разбежаться и прячется теперь в складках растрескавшихся гор. Больше на шоссе нам никто не попадается – ни души, только разбитая техника, тут и там, да еще со стороны моря, с побережья, где дислоцированы воинские части, что-то скупо дымит, догорая в ослепительном свете дня.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.