Текст книги "Волчий Сват"
Автор книги: Игорь Кулькин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Они уж кой час соседствовали лбами, хотя на столе не было выпивки. Но разговор то и дело круто взмывал до того, что грозил превратиться в скандал. Так Евгений Константиныч казнил Клюху. Сроду тот не думал услыхать от него осудительных слов. Уж кто-кто, считал он, а Томилин способен был понять и, главное, оправдать его. Но Клюха глубоко заблуждался.
– Ты думаешь, – начал Евгений Константиныч, – великие, о каких я тебе говорил, из дому убегали? Да не хрена жареного! Все это придумали борзописцы, которые после их смерти стали изощряться, чтобы слепить личность, отличную от других. А дает тягу от родителей только глубоко эгоистический человек.
– Ну вы ведь знаете, почему я убежал? – взмоленно уставился на него Клюха.
– Конечно. Но вот давай разберем ситуацию. Спору нет, всегда жалеешь, кого кормишь. Ты, небось, и свинью, которую вы держали на убой, жалел.
Клюха кивнул.
– А сало ее жрал так, что за ушами скрипело.
Колька не возражал.
– Есть вещи, которые стоят в другом ряду их понимания. Например, не рыдаю же я, что, – он подкинул свою каракулевую шапку, – на эту вот папаху извели двух или трех ягнят? Кто-то для кого-то существует.
Уже по ранечным впечатлениям Клюха знал, что Евгений Константиныч к дружеству относится спокойно, к любви насмешливо, потому говорить с ним на эту тему было, если не бесполезно, то во всяком случае рискованно, потому как он мог запросто повергнуть в нем и еще какое-либо едва устоявшееся чувство.
– Вот ты казнишь отца (он сделал ударение в слове «казнишь» на первом слоге), за то, что он с пришлепом губы начальству в рот глядит. А как же ты хотел? В такой стране живем. У нас даже правило такое есть: «Я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак!» А ведь против ветра-то только дурак ссыт.
И Клюха вспомнил, как ему приходилось наблюдать – при более высоком начальстве – болезненную неуверенность того же Вычужанина, который вообще-то был шириной, как о нем говорил дед Протас, «хоть положи, хоть поставь».
Как корабль при шторме, якорь которого с каждыми хлестом волны все больше и больше ослабевал в своей цепучести, так и настроение Клюхи стремительно шло к тому первоначалью, когда он еще глядел на мать, как на самую святую на земле женщину, а на отца, словно на Бога. Правда, это было не так уж вчера. И подложечно заперекатывалась у него нежность, адресованная им обоим, и хотелось немедленно выбраться не только из этой каморы, но и из города вообще и бежать, ехать, лететь, – словом, мчаться домой, чтобы, упав на колени, перед родителями без фальши изобразить возвращение блудного сына в лоно…
Это желание или мысль, – Клюха толком не разобрался что именно, – было сражено внезапной, как молния, болью. Сперва он даже не мог понять, откуда она взялась. И только чуть-чуть подопустив собранные в кучу впечатления, разбросав их по лону последнее время прожитой жизни, понял: Марина! Да, это любовь к ней мгновенно закрепила якорь его настроения на прежнюю мертвую хватку. Нет, не может он уехать! Во всяком случае до тех пор, пока не добьется от нее нелицемерного признания.
Истолковав паузу, которая – пространственно – пролегала между ними, как форму раскаянья, Томилин не торопил Клюху с ответом, а только чуть-чуть подбавил размывающего его упрямство материала из собственной биографии:
– Знаешь, как меня в детстве отец сек? Нагайкой. Бывало, жиганет, так я два часа верчусь как полоумный. И говаривал покойничек так: «В умного наука со словом входит, а в дурака – с плеткой».
– А обидно было, что иногда ни за что попадало? – спросил Клюха.
– Да такого сроду не было! Меня секи бы хоть каждый день без перерыва на обед, и я бы не спросил, за что. Потому как детских грехов как арепьев на мне было.
– Значит, вы не из ангелов?
– Какой там! Прокудник. И не просто шалыган или шалберник, а, что называется, продуманный такой мерзавец, хитрый и изворотливый. Отец так и говорил матери: «От ужака, что ли, ты его зачала? Если не изовьется, то извертится».
– А любили вы своего папаньку? – осторожно спросил Клюха, одновременно отметив про себя, что Томилин действительно изворотливо-изощренно умен и по-садистски прав во всем, что даже и спорно утверждал; было в этом что-то ползуче-обволакивающее.
– Любил, спрашиваешь? – Евгений Константиныч чуть откинулся назад, как бы освободив грудь для более вольного дыха. – Раньше в казаках такого слово не водилось. Знали, что, как головастик, из которого в конечном счете произойдет лягушка, оно есть, а пользоваться им никто не решался. В былошное время говорили: «Жалею». Да, я жалел отца. И мать тоже. Ведь ты думаешь, есть такие родители, которые детям зла желают? Нет, это их выплодышам кажется, что они непогрешимы и умны, а чинное напоминание о благочестии их оскорбляет уже своей сущностью.
Клюха, если так можно выразиться, краем сознания слушал, о чем говорил Томилин, а остальная часть его разума уже принадлежала Марине. Там копились основные чувства его дальнейшего – и не только здесь, в городе, а вообще на земле – существования.
А Томилин продолжал:
– В детстве за все поступки почти каждый безропотно отвечал задницей. Безропотно не в том смысле, что не орал благим матом, а в душе не таил обиду за слишком решительную руку, которая карала. А изощренность взрослости пришла потом. Намусоришь теперь у человека в душе. Потом идешь с легкой метелкой подхалимажа и заискивания. Вроде он всем существом перестанет чувствовать грязь, которая оставлена.
«Вот бы Марине показать это ископаемое умнище! – тем временем думал Клюха. – Этот почище Чекомасова. Да и самого Гонопольского». И он вдруг спросил:
– А правда, что вы на близкой ноге с Гонопольским?
– С Арсешкой?
– Да, с Арсентием Спиридонычем.
– А ты-то его откуда знаешь? – всполошно спросил Томилин.
И Клюха – с пятое на десятое – с утайкой то одной, то другой подробности рассказал, как был в гостях у Чекомасова, куда и заявился – в расхристанных чувствах, – как сам сказал, Гонопольский.
– Но это его псевдоним, – зачем-то уточнил Клюха. – А вообще-то он – Пазухин.
– Знаю, в детстве его Щупач дразнили. Наверно, девок с мальства хватал, где не надо. – Он поиграл резным мундштуком, которым забавлялся все последнее время, как бросил курить, и спросил: – А Чекомасов не сказал тебе, какой у него псевдóним? (он и в слове «псевдоним» поставил в непривычном месте ударение).
Клюха, откивнувшисъ головой, произнес:
– Не-е. А разве он – тоже?
– Тоже – при роже, что косяка давит. Его настоящая фамилия Ерусалимский. И не Юрий он сроду, а Хайм.
– Значит, он…
– Не к ночи будь сказано, да…
– Ну а поэт он хороший? – полюбопытничал Клюха.
– Да как тебе сказать. Меня его стихи не греют, а некоторые, особенно бабы, с ума сходят. Тут у каждого свой вкус, сказал индус…
– Но его Гонопольский, то есть Пазухин, словом, Арсентий Спиридоныч любит.
– А кто у нас к евреям относится плохо? – полуответил на это Евгений Константиныч. – Это они сами кричат на каждом углу, что их притесняют. А погляди, куда ни кинь палку, везде в них попадешь. И места-то эти не у станка и тем более не в поле. Так что грех им на русских роптать.
Клюха был в той поре, когда национальные пристрастия не играли никакой роли в определении симпатии. Юрий Адамыч, например, ему нравился. Нравился своей взрослой детскостью, какой-то, пусть даже и нарочитой, беззащитностью. И вообще, что его любит, нет, уважает Марина.
– А поэта Луканина вы знаете? – снова обратился к Томилину Клюха.
– Да ты тут, оказывается, всех перезнал! – воскликнул Евгений Константиныч. – Кто же тебя ввел во храм этих распутников?
– А Гонопольский… – осторожно начал Клюха. – Тоже?
– Да то как же – пьяница и бабник.
– Но ведь он ваш друг.
Томилин расхохотался.
– Еще наукой не доказано, блудство достоинство или недостаток.
Клюха озадаченно умолк. И угнетало его вовсе не то, что Евгений Константиныч подтвердил слова Гонопольского, что Луканин распутник, но и что сам оказался таким же. Спрашивается, почему к ним так льнет Марина. И он вдруг решил не темнить.
– Знаете, – сказал, – с кем я был у Чекомасова? С Мариной Охлобыстиной.
– У-у! – как водяной бык в затоне укнул Томилин. – А я гляжу, чегой-то ты петляешь, как заяц по первому снегу: «С одним знакомым… – стал он передразнивать Клюху. – …случайно… неожиданно…» Так вот, дорогой мой ненаглядец! Не случайно ты там оказался и не неожиданно. Капканка, это я так зову твою будущую тещу…
– Скажете уж! – почти на взвизге, перебил его Клюха.
– Так вот, Капитолина Феофановна – единокровка Хайму Ерусалимскому. Оттуда и любовь. А Марину она сейчас испытывает на все режимы.
– В каком смысле? – быстро спросил Клюха.
– Ну сперва она у нее ходила в художественную школу. Там пытались доказать, что Маришка вторая Надя Рушева; была такая девчушка, которая упокоилась в шестнадцать лет, как мне кажется, от непомерного усердия.
– А именно? – вставил Клюха.
– Ну посуди сам. После ее смерти, писали, осталось десять тысяч рисунков.
Томилин – с присвистом – пососал пустой мундштук и продолжил:
– Так вот, когда Капканка поняла, что из Маришки художницы не получится, стала ее в музыкалку силком тянуть. Это, так сказать, очередная ступень, где можно себя проявить.
Он сухо отплюнулся невесть как попавшей ему в рот крошкой и заключил:
– А писательство – это, можно сказать, путь к отступлению. Когда она уже окончательно поймет, что дочь ни на что не способна. Тогда – и это наверняка! – недаром ее на Луканина целят, – она станет поэтессой.
Томилин умолк, а Клюха, как тяжелый мешок на арбу, не мог взвалить все услышанное на порог своего восприятия. Казалось, все, что поведал ему Томилин, не имело никакого отношения ни к нему, ни к Марине. Лишь отдельной язвой кровоточил Луканин. Тот, кому в конце она достанется лишь только потому, что он живет в Москве, и что он знаменитый поэт, и…
– Она тебе свои стихи не читала? – спросил Евгений Константиныч.
– А разве она пишет? – воззрился на него Клюха.
– Непременно. Иначе, чего бы ей огинаться вокруг Ерусалимского.
Если честно, фамилия Чекомасов больше шла Юрию Адамычу, и потому Клюхе каждый раз приходилось перегонять образ его нового знакомого из одного закутка памяти в другой, чтобы уравновесить в общем – для обоих этих прозваний – восприятии.
– Ну а как вы узнали, что я тут? – спросил Клюха.
– Просто, отец позвонил. А я ребят попросил, – поимел он под этим словом милиционеров, – вот они-то тебя и «вычислили». И, кстати, уберегли, когда тебя какое-то уголовоньё пыталось подпритеснить. А вот что ты у Богдана с Капканкой окопался, вишь, не прознали.
Он неожиданно поднялся, выволок из кармана пачку денег и положил ее перед Клюхой.
– Когда отбесишься, – сказал, – позвонишь, – и начертал номер своего телефона на одной, сверху лежащей пятерке.
И, не прощаясь, вышел из каморы.
Глава шестая
1Это был вывихной, а может, даже ломаный сон. Одно видение перекрывалось, а то и перехлестывалось другим, потом следовал короткий, как до ногтей докуренный «бычок», просып, в который, однако, Клюха успевал сообразить, что одиноко спит в каморе, куда его завел капитан Шатерников, который тоже, как писатель, живет под псевдонимом, и что совсем рядом находится морг, в котором лежат замороженные покойники, о чем поведал ему на минуту забегавший Михеич; но Колька к этому известию отнесся без особого страха, так как городские мертвяки его не пугали, потому как были незнакомцами, и это позволило ему уснуть без каких бы то ни было принуждений к этому. Просып заканчивался сродной невидалью – слушаньем – это зимнего-то! – сверчка. Да, да! Обитал таковой в каморе, и трелил с таким неистовым безумием, что вызывал чувства чего-то сказочного, пришедшего из отдаленного временем сновидения, которое, как казалось Клюхе, посещало его еще в детстве.
Трель сверчка то ли обрывалась внезапно, то ли это он полыньево проваливался в сон и переставал ее слышать, только в видении, за которое цеплялось его сознание, этот звук уже не присутствовал.
Сначала он увидел мать и отца. Вроде они – у окошка, откуда скупо лился сдерживаемый оледенением стекла свет, рассматривали какую-то фотографию.
«Кто же это ее прислал?» – думал Клюха, лежа на печи, и ленясь не только слезть и поглядеть, но даже и спросить.
Наконец, наглядевшись, они, загораживая ее своими спинами, стали устанавливать на комоде, зажимая между слоников, которые, сколько себя Клюха помнит, незыблемо стояли на одном и том же месте.
Когда же мать чуть-чуть подотвернулась и появилась небольшая щель между ее телом и спиной отца, Клюха едва не поперхнулся слюной, скопившейся для плевка; а собирался он цвиркнуть на кота, который намеревался вспрыгнуть ему на грудь; на фотографии была Марина.
Клюха выхватился из этого сна так, что даже ноги веерно слетели с койки на пол.
– Фу ты! – произнес он и медленно, словно боясь, что какой-либо другой сон разрушит такое милое видение, улегся вновь.
На этот раз он не слышал, верещал сверчок или нет. И, кажется, даже ни о чем не успел подумать, как очутился на вокзале, в той самой своей потайке – тамбуришке, образованной запасным выходом. Пришел какой-то поезд, люди почему-то, как деньги, которые перелапывают руками, шелестели, вылезая из вагонов, и лики у них были тоже денежные, чей в ореоле, чей в обрамлении витиеватых подписей и цифр, означающих номер, а чей-то даже в водяном знаке, потому лик был притуманен и таинственен.
И вдруг за его спиной забилась в тревожной истерике милицейская сирена и, прежде чем Клюха успел посторониться, пронеслась – это через тамбурок-то! – машина с мигающими огнями. Она остановилась у одного из вагонов, откуда, видел он, выходил Томилин. Два милиционера, и среди них Шатерников, надели на Евгения Константиныча наручники и втолкнули во чрево машины.
И снова Клюха проснулся в поту.
– Недаром говорят, – произнес вслух, – на новом месте всегда чертовщина снится.
И тихо улегся, уверенный, что больше не позволит себе уснуть. И казалось, так и сделал. Потому как вроде бы поднялся, умылся, заправил, чтобы хоть какой-то ей придать неспальный вид, койку; запер камору и ключ положил в то место, которое указал ему Михеич, и поплелся туда, где – во сне – арестовали Томилина.
– И приснится же такое! – сказал он себе.
Каково же было его удивление, когда он увидел развороченный тамбурок и прогал, который вел на улицу.
– Обнаглели! – возмущался какой-то кавказец. – Думают, если милиция, то им все можно.
Охитрив голос, Клюха спросил:
– А в чем, собственно, дело?
– Милиция вот сюда ехать стала. Ни стыда, ни совести. Мой жена чуть не задавили.
В это время к перрону медленно и неслышно, словно на пилочках, подкрался поезд. И только Клюха повернулся, чтобы – по трафаретам – определить, откуда этот пришелец, как увидел улыбающуюся Мальвину.
– Привет! – сказала Мутко. – Ну как тут жизнь городская?
– Поет и пляшет! – ответом, которым пользуется обычно дед Протас, побаловал себя Клюха.
– А у нас у всех, – произнесла она, – жизнь плачет да рыдает.
– Отчего же так?
– Оттого, что ты сгинул, что душу вынул.
– О! – воскликнул он. – И ты стихами заговорила!
Она – фирменно, – как это было свойственно только ей, засмеялась.
– Так вот по тебе-то не видать, что ты только что плакала.
И только он это произнес, как со словами «Коля, это ты, что ли?» ломанулась ему на грудь, – вот уж не подумал бы кто! – сама Зоя Прокоповна Либакова.
– Слава богу, нашелся! – зачастила она, действительно утирая слезы. – А мне Павел Лактионович сказал: «Без Алифашкина не приезжай. Считай сразу, что уволена, ежели явишься без него». И вот такая удача прямо с первого шага.
В том месте, где у Мальвины Мутко билось упругое множество, из которого, коли выпростать из хитрой женской сбруи, можно сформировать подобие грудей, у Зои Прокоповны зыбилась бездная безвоздушность, словно ветер колыхал занавеску, за которой не было рамы, а только один провальный проем.
– И этот поезд специально за тобой прислали, – подала голос Мутко. – Поэтому поедем! – и она решительно поволокла его к вагону.
На этот раз Клюха проснулся с громко колотящимся сердцем, потому как так рванулся из рук Мальвины и Зои Прокоповны, что чуть не опрокинул вагон.
– Куда ночь, туда и сон, – сказал он материнской проговоркой и теперь уже на самом деле стал одеваться. Тем более что за окном стало довольно заметно развидняться и по свалке колесной недвижимости равнодушно погуливал все тот же, с поджатым хвостом пес.
2На него пахнуло чуть горьковатой от близкого дыма отсырелостью, в который, однако, впился и стойкий больничный дух; в в общем-то, после затхлости каморы задышалось легко и вольготно, тем более что во рту холодило от зубного порошка, коим он попользовался первый раз за все время, что провел в городе.
Неизвестно какой, во всяком случае, не похожий ни на одну знаемую им песню, пристал к нему мотивчик, и он сперва просто намурлыкивал его, потом стал проговаривать слова, такие, например, как: «А сколько сейчас времени уже?» Или: «Теперь не грех бы закусить».
Деньги так непривычно топырили карман, что он, разделив пачку на четыре части, разложил их в разные места и, сам того не сознавая, заторопился на вокзал. Вернее, за думами, в которые он было углубился, не заметил, как подошел к станции. Миновал подземку и выкарабкался на перрон. Все же ему хотелось посмотреть, нет ли в самом деле пролома в тамбурке и что это во сне волчьим загоном отлавливали его неугомонные Мутко и Либакова. Он даже летуче вспомнил складушку, которую как-то бросил Протас: «Либакова ищет вот такого!», как увидел тамбурок, стена которого действительно была порушена. Только, судя по тому, что рядом стояли строительные козлы, ее просто разобрали, чиня обыкновенный ремонт.
Клюха зашел в вокзальный буфетик, наскоро съел два пирожка, запив их холодноватым, отдающим лекарством чаем, и двинулся на «пост номер один», как неожиданно им самим назвалось то место, где он всегда ожидал, а порой и просто отслеживал Марину.
В дни, когда ему не хотелось попадаться ей на глаза, это тогда, когда он чувствовал в душе тяготу голода и безденежья, Клюха издали глядел, как она выходила из дома, как, помахивая сумкой на цветной лямке, шла куда-то своей беззаботной, явно прогулочной походкой. Иногда она замирала у витрин или у окон с широкими стеклами, видимо, смотрела на свое отражение, чуть подправляла прическу или кокетливо играющий на плече шарфик и шла дальше.
Клюха знал все ее маршруты. Первый из них вел в простую школу, где ее непременно встречали три девчонки, несмотря на холод, в туфлях-лодочках. Они кидались к ней так, как будто не виделись по крайней мере полгода, тормошили и – притиснувшись носами к ее лицу, что-то говорили. Порой их ломал смех, и тогда они веерно отникали от нее и неприлично хохотали во все горло. Нередко к ним подходили парни. Но их, по всему видно, они встречали с нарочитой враждебностью, потому что те, поприломав подметки своих ботинок, уходили от них, презрительно сплюнув или сказав что-то, видимо, не очень приятное. На что девчата, – это уже слышал Клюха, – кричали: «Чувак!» Или: «Абалдуй Абалдуич!» Правда, одного, чуть кособоченького пацанишку, они не гнали. Даже пытались с ним заигрывать. Только на его лице были несменяемая надменность и, что зовет Евгений Константиныч, чинушность.
Вторая стезя, которой постоянно пользовалась Марина, вела ее в другую школу, на этот раз в музыкальную. Туда она, по редкой нужде, шла не одна: из соседнего дома к ней прилипала горбатенькая девчоночка, чаленькая такая, с косичкой со вплетенной в нее голубенькой ленточкой, в руках у той был футляр с каким-то неведомым Клюхе музыкальным инструментом. Может, это была флейта или что-то в этом роде.
Клюха несколько раз в пору, когда в чреве ее музицировала Марина, приближался к школе и слышал, что, как пчелиный улей, была она наполнена гудежом и скулением. И ему почему-то становилось страх как скучно. Словно он увидел внутренности какого-то красивого с виду животного.
Третий маршрут, по которому постоянно ходила Марина, был менее изучен Клюхой. Потому что всякий раз, направляясь туда, она выбирала новую дорогу. А кончался же тот в доме, в низах которого располагался магазин, от которого страх как несло подпорченной рыбой, хотя над ним красовалась вывеска «Молоко».
Туда Марина ходила с сумкой без лямок, оберемкой держа ее под мышкой. И этот третий маршрут был самым уловистым: Клюха часто перехватывал ее на пути домой и, делая вид, что наткнулся на нее неожиданно, разыгрывал удивление и ложный восторг. Хотя, может, восторг и был неподдельным, потому как Марина с каждой встречей выглядела все красивее и привлекательнее.
Осторожно, но все же вызнал Клюха, что в доме с магазином жила ее постоянная портниха.
У Клюхи, когда он об этом узнал, чуть не вырвалось спросить: что же она там каждый день шьет? Но, вовремя спохватившись, сказал другое: мол, восхищен ее нарядами и убранством и что красота естественная должна гармонировать с красотой, которая добыта модой. На что Марина поглядела на него недолгим и даже, кажется, любопытным взглядом.
Нынче Клюха пришел к дому Марины, если так можно выразиться, во внеурочное гремя. Дело в том, что было воскресенье. Ни в обыкновенной, ни в музыкальной школах занятий не проводилось. Знал он и что в выходной Марина не ходила и к портнихе. Потому, впутав свою фигуру в чащобку хотя и голых, но споро росших кустов, он стал наблюдать за подъездом Охлобыстиных. Первым среди множества входящих и выходящих туда-сюда незнакомцев вывернулся из него, как белесь на стреме реки, весь этакий лоснящийся Богдан Демьяныч. Держа врастопырку свои толстые пальцы и увальневато шагая без согласования с махом рук, он добрел до обочины, где его, чуть прифыркивая фиолетовым дымком, ждал автомобиль. Торжественно погрузясь в его чрево, он отбыл. И почти следом же за ним из подъезда выковыляла Капитолина Феофановна. Она постояла, поглядела то в одну, то в другую сторону, потом вскинула взор вверх, туда, где был их балкон, и качающейся походкой, как всегда ходила, по-утиному, двинулась, видимо, в магазин.
Клюху подмыло немедленно взбежатъ к ним на этаж и застать Марину одну. И он, видимо так бы и сделал, если бы сзади не услышал знакомый, вызывающий уже у него вздрог голос:
– Кого же это ты тут пасешь?
Перфишка улыбался, и во рту у него померцивала, явно недавно вставленная фикса.
– Никого я не пасу, – угрюмо ответил Клюха. И поинтересовался: – Сколько я тебе должен?
– Ого! – воскликнул Мордяк. – Да ты, оказывается, зря время не теряешь! – И вопросил: – Хавира, что ли, тут чалится?
– Не твое дело! – буркнул Клюха. – Так сколько?
– А у меня знаешь, – закуражился Перфишка, – как стаж за время войны – один к пяти идет.
– Ты мне скажи сколько? – уже озлел Клюха. – Чего тянешь?
– Ну по твоей бедности давай кусок. Только напервак скажи, где ты амазонские залежи хапнул?
Клюха молча отсчитал ему сто рублей.
– О! У нас тут ростовщик новый появился!
Этот голос не просто ожег, он током пронесся по всему его существу, потому как принадлежал Марине.
Она чуть подвирюхливалась на каблучках своих сапожек.
– Что тут, – спросила, – торг идет или прозаическая расплата за прежние грехи?
Она, как всегда, поигрывала ямочками на щеках. А Клюха чувствовал себя так, словно с него вмиг сдрючили всю одёжу, а руки привязали к спине, чтобы он ничем не мог прикрыть свой срам.
– Я смотрю, – сказала она, – разговорчивость ваша ушла в счет.
И тут, как это всегда делал, когда появлялась в клубе свежая девка, как-то по-особому, с веерным потягом верхней губы, заоскалялся Перфишка.
– Это я, – сказал, – плату с Клюхи беру за то, что он, – Перфишка кивнул на куст, – все почки с лозины пообъел.
– Во-первых, – назидательно начала Марина, – он не Клюха, а Коля, а во-вторых, это не лоза, как вы утверждаете, а акация. – И она уточнила: – Причем желтая.
– Ай! Ай! Ай! – зазловредствовал Перфишка. – За желтую надо бы взять больше.
Он высмыкнулся поперед Клюхи и дурашливо вопросил:
– Разрешите доложить?
Марина всхохотнула.
– Так вот, во-первых, о том, что он Колька, знает только старый ворчун паспорт. Погоди, погоди! Да у него же его нету. Он, так сказать, свободный художник со свидетельством о рождении. А до паспорта ему еще когтиться и скрестись.
Марина поглядела на Перфишку с интересом.
– А Клюха, – продолжил он, – это его подпольная кликуха. Когда он в семнадцатом годе бил своих, чтобы чужие боялись.
Первое желание, которое подмыло Клюху при этих словах Перфишки, – это врезать ему в его поганую харю, чтобы не позорил при девке. Но потом, поняв, что вряд ли подобный поступок одобрит Марина, поостыл, решив, что все равно сведет счеты с Мордяком.
– Мальчики! – вдруг совсем по-свойски предложила Марина. – А может, нам сходить на Волгу? Там вот-вот начнется ледоход. Как я люблю глядеть стор, как выражается мой родитель. – Она лукаво глянула на Клюху: – Кстати, это слово он позаимствовал у твоего отца.
– Ежели сказать по-итальянски, – воскликнул Перфишка. – То – суперечки нема!
– А ты пойдешь с нами? – спросила Марина Клюху. И у него закаменела подвздошность. Значит, юля глазами, они безмолвно договорились на уединенную встречу. А он при них, так сказать, пришей-пристебай. И, вертанувшись на месте, Клюха молча зашагал прочь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?