Электронная библиотека » Карен Свасьян » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 9 декабря 2015, 02:00


Автор книги: Карен Свасьян


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Мировой процесс в Веймаре

Немецкий идеализм производит впечатление безутешного двуязычника. Не желая застрять в канто-юмовских разборках, он демонстративно культивирует платонизм и выстраивает воздушные замки. Картина, впрочем, осталась бы неполной, не будь увиден и другой полюс его устремлений. Этот другой полюс носит имя Гёте. Полярность немецкой идеалистической философии – полярность парадигм: Платона и Гёте. Немецкий идеализм ищет своё мировоззрение, даже не сомневаясь в том, что найдёт его там же, где и свою визионерскую науку: в идее и как идею. Неожиданность заключается в том, что, ища идею, он находит ЧЕЛОВЕКА, не идею человека, а конкретного фактического человека: то именно, чего просто не должно было быть в зоне поиска. Мировоззрение немецкого идеализма – человек, носящий имя Гёте. Философами Гёте и ищут стать все трое: Фихте, Шеллинг и Гегель. Фихтевский hommage à Goethe (в письме от 21 июня 1794): «К Вам обращается философия. Ваше чувство её пробный камень», имплицирует кантовский реверс и прочитывается сквозь строки mutatis mutandis: к Вам обращается философия, после того как она отвернулась от Канта. Путаница в том, что, отчаливая от кантовского берега, немецкий идеализм держит курс не на Новый Свет (Гёте), а на старый метафизический айсберг (Плотин). Держи он курс на Гёте, ему пришлось бы развивать свою монументальную тему (Бог-Дух-Я) уже не в метафизических полётах во сне и наяву, а на надёжной почве физического. «Бог наказал тебя […] метафизикой и ниспослал её тебе как жало в плоть, меня же […] благословил физикой.» Так это обозначено в письме Гёте к Якоби (от 5 мая 1786),[16]16
  Werke. Weimarer Ausgabe, IV. Abt., Bd. 7, S. 213.


[Закрыть]
а рикошетом от Якоби и к трём исполинам. Ясновидец Новалис[17]17
  Fragmente, Dresden 1929, S. 653.


[Закрыть]
ещё в 1798 году узрел то, о чём университетские лунатики не догадываются и по сей день, что «Гёте – это первый физик своего времени, содеявший эпоху в истории физики». Чтобы понять это, надо знать, что судьба метафизики в посмертных судьбах томизма и после кантовского вердикта проходит по ведомству физики и что все прежние энтелехии и divinae essentiae неизбежно вырождаются в номиналистические условные рефлексы, если всё ещё делают ставку на μετάϕύσις, а не на ϕύσις. Следует оговорить: речь идёт не об английской физике, раскручиваемой в парижских салонах и распространяющейся оттуда как мода,[18]18
  В буквальном смысле. Ср. «Как только Фонтенелевы „mondes“ были вытеснены с дамских туалетов вольтеровскими „éléments“, победа Ньютона над Декартом во Франции могла считаться окончательной» (Du Bois Reymond, Voltaire in seiner Beziehung zur Naturwissenschaf, Berlin 1868, S. 10). Подробнее в моей книге «Становление европейской науки», 2-е изд., М., Evidentis 2002, с. 427.


[Закрыть]
а об абсолютно новом, неслыханном проекте немецкой физики, первые эпохальные движения которой и опознал Новалис в авторе «Учения о цвете». «Физика», заметил однажды Гёте,[19]19
  Sprüche in Prosa, hrsg. v. Rudolf Steiner, Stuttgart 1967, S. 76. Ср. также 10 гл. 1 кн. «Годов учения» и § 724 «Учения о цвете».


[Закрыть]
«должна излагаться отдельно от математики. Она должна существовать совершенно независимо и пытаться всеми любящими, почитающими, благочестивыми силами проникать в природу и её священную жизнь, нисколько не заботясь о том, что делает и чего достигает со своей стороны математика. Последняя, напротив, должна объявить себя независящей от всего внешнего, идти своим собственным великим духовным путём и развивать себя в более чистом виде, чем это случается, когда она, как это было до сих пор, связывается с предлежащим миром и пытается отвоевать у него или навязать ему что-либо.» Невероятность этого утверждения не должна смущать, если учесть, что оно было сделано во время, когда математическая физика не стала ещё церковью. Иной физик ухмыльнется абсурдности услышанного, но ухмылка эта будет того же происхождения, что и слюноотделение в известном разделе рефлексологии. Правда то, что в истории нет сослагательного наклонения, но правда и то, что без сослагательного наклонения историю понимают плоско, если вообще понимают. Для понимания чего-либо может быть необыкновенно плодотворным не только учёт того, что произошло, но и того, что не произошло, под знаком допущения: а что, если бы… Гёте говорит однажды (в «Материалах для истории учения о цвете») о том, насколько иначе сложились бы судьбы западной науки, если бы не латынь, а греческий стал её основным языком. В потенцированной версии: насколько иным, невообразимо иным был бы наш мир, завершись мировая война между английской физикой Ньютона и немецкой физикой Гёте победой не Ньютона, а Гёте. Нет ни малейшего сомнения, что в этом мире не было бы места стиральным машинам, высокоточному оружию или цветным телевизорам, но кто бы осмелился сегодня подумать о том и представить себе, чему было бы тогда место в этом мире и что за это был бы мир! … В Г ё т е западная философия, пожалуй, впервые решается не просто философствовать в понятиях, но и жить в них. Западная философия хочет в Гёте быть не только мыслью, но и ТЕЛОМ. Не только системой, теорией, дискурсом, но и – прежде всего – ЛИЧНОСТЬЮ самого философа. Здесь, очевидно, и коренится гётевская врождённая антипатия к философии. Антипатия чистого прагматика, презирающего спекуляции и признавшегося однажды, что для философии ему недоставало органа.[20]20
  «Für Philosophie im eigentlichen Sinne hatte ich kein Organ» (Einwirkung d. neuern Philosophie, Weimarer Ausgabe, II. Abt., Bd. 11, S. 47).


[Закрыть]
Судьба берегла его от философии, от опасности быть сбитым с толку, как это случилось же с эфемерным кантианцем Шиллером, разделявшим идею и опыт. Философ Гёте едва ли смог бы избежать абсурдной необходимости слагать свой «Метаморфоз растений» не под чистым небом, а за письменным столом. Что философия уже к тому времени оставляла желать лучшего, об этом он, похоже, догадывался ещё в студенческие годы. «Лекции я поначалу посещал прилежно и аккуратно, но философия мне так и не давалась. Я находил в логике странным, что те мыслительные операции, которые я без труда производил с детства, мне надлежало отныне разрывать на части, членить и как бы разрушать, чтобы усвоить их правильное употребление. О вещах, о мире и о Боге я знал, как мне казалось, примерно столько же, сколько мой учитель, и тут, похоже, далеко не всегда удавалось сводить концы с концами. Но всё шло ещё сравнительно гладко до масленицы, когда неподалёку от дома профессора Винклера на Томасплане как раз в часы лекций стали продавать прямо со сковороды вкуснейшие горячие пышки, из-за чего мы обычно опаздывали и в наших записях явно обозначились проплешины, а к весне вместе со снегом стаяли и исчезли и записи на последних страницах тетрадей.»[21]21
  Goethe, Aus meinem Leben. Dichtung und Wahrheit, Teil 2, Kap. 8.


[Закрыть]
Серьёзность этого весёлого отрывка лучше всего оценить, читая его в контексте с приведённым выше обращением Фихте; было бы, по меньшей мере, гротеском, окажись тот, к кому философия апеллирует как к своему пробному камню, просто старательным студентом философии. Пепел логически сожжённых критян взывал бы здесь к отмщению. Все критяне философы, говорит логик Минотавр. Вопрос: А что, если бы среди этого подозрительного народца нашёлся бы один, кто предпочёл бы вкуснейшие горячие пышки прямо со сковороды пресным левитам профессора Минотавра? Можно было бы заподозрить его в чём угодно, кроме того, что он – далёк от действительности. Действительный, он был бы – к стыду школьной логики! – одновременно: критянином и не-критянином. Лабиринтным человеком, ищущим не нить Ариадны, а саму Ариадну. Пионером и первопроходцем тупиков, для которого дело идёт не о том, чтобы выбраться из лабиринта, а чтобы зажить в лабиринте, постоянно кружась и двигаясь в нём и делая его всё более и более запутанным. Короче: это был бы Фауст на Крите. – Гёте не философ, он для философов, чтобы они не поперхнулись философией. Скажем, следующим деликатесом: может ли Платон, родившись снова, стать платоником и толковать Платона? Ответ: да, но тогда с геббелевской форс-мажорной оговоркой, именно: он рисковал бы уже со школьной скамьи сносить побои от учителя – за непонимание Платона. Если платоник относится терпимо к доплатонику Платону, то только при условии, что доплатоник Платон – мёртв и в прошедшем. Мёртвый и прошедший Платон удостаивается статуса: божественный. Divus Plato. Уже для первохристиан он был сыном девы, «осолнеченной» Аполлоном.[22]22
  Так, к примеру, у св. Иеронима (Contra Iovinianum I), согласно которому мать-девственница Платона забеременела от «солнечного удара» Аполлона, «phantasmate Apollinis oppressa».


[Закрыть]
У Марсилио Фичино[23]23
  Opera II 503, ср. E. Cassirer, Das Erkenntnisproblem in d. Philosophie und Wissenschaf d. neueren Zeit, Bd.1, Darmstadt 1994, S. 84.


[Закрыть]
он вообще Бог-Отец (а соответственно, Плотин – Христос). Философ делает отсюда свои выводы и переводит гётевское умри и будь! в философскую тональность: умри Платоном и будь Господом Богом. Гениальные импровизации Платона посмертно канонизируются и заучиваются наизусть. Европейская философская традиция, как не без оснований было замечено, состоит из примечаний к Плат он у, ancilla Platonis. Со времён платоника Плотина и плотиника Августина философия только и занята тем, что составляет глоссы к Платону, соответственно, к Аристотелю. О философии философствуют филологи – ad majorem gloriam philologiae. Даже оптимистическая философия Нового времени не составляет здесь исключения. Декарт, сколь бы он ни гордился своей философской автономностью, производит в ряде решающих мест впечатление вылитого схоласта. Если философия – это когда больше доверяют словам, чем восприятиям, то назвать Гёте философом не повернётся язык. Для Канта философия Гёте имела бы не бо́льшую значимость, чем те то ли тридцать реальных сребреников, то ли сто воображаемых талеров, в которые ему обошлось оспаривание права Бога на существование. Что дремлющий Кант начал протирать глаза на скандале с Юмом, говорит лишь о том, что он проспал Гёте. («Кант меня попросту не замечал», Эккерман 11. 4. 1827.) Ибо от гётевского (не коперниканского, своего) поворота у него должен был бы отняться язык и ум. Скандал Гёте: что останется от философии, если философствовать не из книг и о книгах, а из самих вещей и о вещах? По общепринятым философским критериям в философии не нашлось бы места не только для Гёте, но и для досократиков. Объявил же Бертран Рассел[24]24
  A History of Western Philosophy, New York 1945, p. 53.


[Закрыть]
Пифагора и Эмпедокла шарлатанами. Он просто ничего не знал о Гёте, чтобы и его причислить к шарлатанам. (Инстинкт цеховых философов срабатывает безошибочно, когда они отказывают творцу органики и световой теории в праве занять легитимное место в истории философии и естествознания.) Выше говорилось уже: Гёте не философ, он для философов. Можно сказать и так: прежде философов. В самой гуще просветительского мракобесия он ведёт себя так, словно бы не существовало никакого платонизма и никаких «отцов». Ничто, никакая традиция, ни даже будущий Гуссерль не вклинивается между ним и «самими вещами». Философы всё ещё позволяют себе самодовольный тон, говоря о наивном Гёте с его аллергией на абстрактное. Характерно, что свою аллергию на конкретное они даже склонны поощрять. Факт, который видят зрячие и не видят слепые: после Гёте у западной философии нет иного выхода, кроме как перемениться либо – в противном случае – испустить дух. «К Вам обращается философия. Ваше чувство её пробный камень.» Мы читаем: сила здорового восприятия, мысль, ставшая созерцанием. Немецкий идеализм – кентавр, нижняя часть которого врастает в небо, а верхняя ищет землю. Когда философия решается, наконец, найти свой пробный камень не в логических прескрипциях, а в конкретном человеке, это значит, что пробил час великих решений: готовности духа стать телом, чтобы преподать миру урок по части самоидентификации. Гёте – «он являет нам, господа смертные, одну из лучших наших попыток уподобиться Богам»[25]25
  Paul Valéry, Discours sur Goethe, Œuvres I, Pléiade 1960, p. 534.


[Закрыть]
– заостряет духовное свершение Запада в ответ, после которого только и возможен вопрос. Невозможный вопрос: что есть человек? Невозможное вопроса в том, что он предварён ответом: КОНКРЕТНЫМ ФАКТИЧЕСКИМ ЧЕЛОВЕКОМ. Гётевское «как возможны растения?» осмысляется всё ещё по аналогии с кантовским: «как возможны априорные синтетические суждения?» В антропологической проекции ответ гласил бы: как Гёте. Или некто nomen nominandum. Для называющих себя христианами «детей Люцифера» было громом средь ясного неба получить толчок к самопознанию не от метафизиков и теологов, а от ботаника. Между усердием теологов (закрепить за Богом-Отцом его неисповедимое отцовство) и дарвинистическим tour de force (отвоевать отцовство в пользу обезьяны) единственным, пожалуй, свидетельством человеческого выступает небольшое сочинение, озаглавленное «Опыт метаморфоза растений». Что даже в приближении не удалось высокомерному гуманизму – найти человеческое в человеке, удалось как раз ботанике в гётевском исполнении. Опыт метаморфоза растений означает в философской расшифровке: старая траченная молью проблема универсалий, отмедитировав банкротство в схоластических головах, пробует своё счастье in herbis et lapidibus (среди трав и камней). Философам послегётевского времени следовало бы, вместо того чтобы отступать назад к Канту, опознавать возрождение и продолжение томизма в следующих наблюдениях ботаника Гёте: [26]26
  Italienische Reise, Weimarer Ausgabe, I. Abt., Bd. 31, S. 147.


[Закрыть]
«Множество растений, которые я всегда видел в кадках или горшках, а бо́льшую часть года даже за стёклами теплиц, свежо и весело растут здесь под открытым небом и, выполняя истинное своё предназначение, становятся нам понятнее. Перед лицом стольких новых и обновленных формаций мне вспомнилась старая моя мечта: а вдруг мне удастся в этой пестрой толпе обнаружить перворастение! Должно же оно существовать! Как мог бы я иначе узнать, что это растения, не будь все они сформированы по одному образцу?» Философы должны были бы догадаться, что загадка универсалий разгадывается не в логике, а под открытым небом, и что метаморфоз, начавшийся с растений, дойдёт же однажды и до человека. Мы в преддверии антропософии. Антропософия – это антропология по методу Гёте: то, до чего сам Гёте дорос уже посмертно, в своём расширенном до теософии способе познания. Хотя образец, по которому образованы растения, и ищется в растительном мире, сам он принадлежит не просто к чувственному, а к чувственно-сверхчувственному. Перворастение – tertium datur: ни реальное растение в природе, ни понятие «растение» в голове. Место, где оно растёт, – фантазия, гётевская точная фантазия, то есть всё та же природа, только уже не на лугах и в садах, а в расширенном до органики сознании Гёте. Умники потешались над Гёте, он-де ищет перворастение на лугах, словно какой-нибудь романтик или безумный идальго. Соль в том, что он действительно искал его на лугах, только не в оригинале, а в зеркальных отображениях сознания, пока из отображений не узрел оригинал в себе и – как себя. Если теперь заключить по аналогии к человеческому, можно будет сказать: образец (первочеловек), по которому образованы все люди, тоже ищется строго в рамках человеческого. Вопрос, о который логика разлетается на куски, а у философов просто отнимается язык: КТО ИЩЕТ? Если растения могли обрести свою сущность через человека Гёте и в человеке Гёте, то через кого и в ком может обрести свою сущность сам Гёте? Придётся – рикошетом от § 77 «Критики способности суждения» – допустить казус какого-то Гёте archetypus, слепком, копией с которого являлся бы Гёте ectypus. Осторожный Кант ограничил казус чисто логической возможностью, решительно исключив его реальность и фактичность. Первочеловек в кантовском мире – по аналогии со ста воображаемыми талерами – это только и просто мысль, не больше. Сущность, которая мыслится, но не существует. Или если существует, то не как человек. В температурном режиме традиции – как Бог. Эта апелляция к Богу была единственно возможной, но слабость и, в конечном счёте, несостоятельность её заключалась в том, что, принадлежа к философии, она опиралась на веру, подменяя опыт и силу мыслительности догмой и откровением. Традиция не учла одного: смены религиозного гегемона естественнонаучным, где решают уже не догмы, а факты. Что удалось этому Богу, в котором сущность совпадает с существованием, так это создать веру в себя как в Творца человека. А вместе с верой, и как её следствие, – неверие. Атеизм – законное дитя и наследник теизма. Интересно в атеизме не то, что он отрицает Бога, а то, что он целиком зависит от Бога, которого он должен же прежде допустить и только потом уже отрицать. Как в старом английском анекдоте: «А это клуб, в который я не хожу.» Повзрослевшая и поумневшая тварь оказывается вдруг способной на бунт, по сравнению с которым карамазовские и прочие страсти выглядят бурями в стакане воды. Неожиданным образом конечная тварь осознаёт своё преимущество перед бесконечным Творцом, который при всём своём всемогуществе и совершенстве не только неспособен быть телом, телесно существовать, но даже – с подсказки Платона и платонизирующих «отцов» – делает из этой неспособности добродетель. То есть бестелесный, если он и существует, то не иначе, как в зависимости от упомянутого температурного режима сознания и души. В религиозной атмосфере Средних веков это – виде́ние и откровение. В естественнонаучной атмосфере Нового времени – всё больше и больше призрак и галлюцинация. Finis philosophiae: чтобы первочеловек не был призраком и галлюцинацией, его сущность должна предваряться его реальным эмпирическим существованием, то есть он должен быть не только мыслью и понятием, но и прежде телом: не только мыслимым, но и прежде мыслящим: не только философией, но и прежде – самим философом.

Отступление: Theologia heterodoxa I

Не нужно быть теологом, чтобы знать, что мир – творение Бога. Напротив, нужно быть как раз теологом, чтобы не знать, насколько сам Бог обязан своим существованием теологам. Речь идёт не о так называемых онтологических доказательствах, а о самой онтологии. Бога не доказывают, о нём говорят, и говорят как раз потому, что о нём нельзя говорить. Наверное, это самое неверифицируемое имя и понятие из всех существующих: знак с отсутствующим и оттого перманентно выдумываемым денотатом. В то же время симптом абсолютной религиозной невменяемости, когда набожные интеллектуалы воображают себя способными «выпить море» и не только объясняют Творцу мира, кто и что он есть, но и заставляют его подчиняться правилам составленного ими протокола. Старые, изношенные вопросы: что́ может Бог, и чего он не может, сопровождаемые забавными ляпсусами и несоответствиями, типа: a) может всё и даже невозможное, b) не может быть злым, тщеславным, глупым, подлым, ошибающимся, обманщиком и т. д., лишь демонстрируют гиперболический размах самомнения у людей, загоняющих мировой смысл в свои прокрустовы катехизисы. Любопытно, что они иногда проговариваются, и даже прямым текстом, как, например, зальцбургский архиепископ Иоганнес Баптист Катчталер в пастырском послании от 2 февраля 1905 года.[27]27
  Я цитирую по: Rudolf Steiner, Apokalypse u. Priesterwirken (GA 346, S. 335f. Hinweise zum Text).


[Закрыть]
«Где, ради всего святого, есть ещё власть, подобная власти католического священника? У ангелов? У Матери Божьей? […] Католический священник может не только явить Христа на алтаре, запереть Его в дарохранительнице, снова извлечь Его оттуда и протянуть верующим для вкушения, он может даже принести Его, вочеловеченного Сына Божьего, в бескровную жертву живым и мёртвым. Христос, единорожденный Сын Бога-Отца, который сотворил Небо и Землю и на котором держится Вселенная, покоряется здесь воле католического священника.» Монополию католического священника мог бы, пожалуй, оспорить православный священник, при условии, что и православный священник в состоянии проговариваться. Честнее всего повёл себя, по-видимому, протестантизм, который, начав с лютеровского упразднения католических маклеров, регулирующих отношения сторон, небесной и земной, в конце концов привёл себя в XX веке к самоупразднению. Последним прощальным протестом протестантизма стал протест против религии, о которой священник-вольнодумец Фридрих Гогартен в 1921 году написал следующее:[28]28
  F. Gogarten, Die religiöse Entscheidung, Jena 1921, S. 19.


[Закрыть]
«Из всех самонадеянностей человека наиболее чудовищной является та, которую по обыкновению называют религией. Самонадеянность её в том, что она рассчитывает прийти к бесконечному от конечного, силами конечного, и хочет преодолеть абсолютную противоположность между Творцом и тварью силами твари.»[29]29
  Любопытно противопоставить этому воззрению маргинального протестанта мнение маргинального католика. Бодлер (Œuvres complètes, Pléiade 1961, t. 1, p. 649): «Даже если Бога не было бы, религия продолжала бы оставаться святой и божественной


[Закрыть]
Карл Барт с непоколебимой последовательностью довел этот диагноз до дальше некуда, исписав 9 тысяч страниц своей «Церковной догматики» в доказательство тезиса, что «о Боге может говорить только сам Бог».[30]30
  Вот в каких выражениях говорит об этом Барт (Kirchl. Dogmatik, II, 2, Zürich 1947, S. 839): «О Боге нельзя говорить, потому что Он не есть вещь, ни природная, ни духовная. Если мы говорим о Нём, то мы говорим уже совсем не о Нём. Не в наших силах делать здесь то, что мы хотим делать, ни достигнуть того, чего нам хотелось бы достигнуть. Таков железный закон, довлеющий над всяким без исключения церковным благовещением. Сказать, что оно свершается в немощи, значит выбрать слишком слабое выражение для того, как это обстоит на самом деле. Это не немощь, а смерть. Не трудность, а невозможность. Здесь свершается не нечто несовершенное, здесь – сообразно мере поволенного – не свершается вообще ничего.»


[Закрыть]
Хуже всего было, впрочем, не говорение, а нежелание или неумение додумывать сказанное до конца. Инстинкт теологов подсказывал им верное решение: держаться как можно дальше от мысли. Так они и накликали себе на голову «весёлых ребят» эпохи Просвещения: смердяковых, которые, когда пришло наконец время sapere aude, уже не церемонились ни с прежними чужими непогрешимостями, ни с выставлением напоказ собственных своих. Вольтер в «Наконец объясненной Библии» 1777 года[31]31
  La Bible enfn expliquée. Œuvres complètes de Voltaire, t. 5, Paris 1825, p. 19.


[Закрыть]
потешался над высокомерным обскурантизмом эксегетов, не замечая, насколько сам он плоть от их плоти. «В разговоре женщины с змеёй нет ничего сверхъестественного и невероятного; это не чудо и не аллегория. Мы увидим вскоре говорящую ослицу, и нас не должно удивлять, что змеи, обладающие бо́льшим умом, чем ослы, способны вести гораздо более утонченные беседы» и т. д. Это поздний рефлекс парижских салонов, когда библейская змея, в окружении гораздо более искушённых дам, как раз начала брать реванш над позорящими её учёными ослами. Странно сказать, но наиболее уязвимым местом Бога теизма, его, с позволения сказать, ахиллесовой пятой стал – дьявол. Большей нелепости и нельзя себе вообразить. Бог не может ни без дьявола, ни с дьяволом, потому что без дьявола ему самому пришлось бы нести ответственность за зло, а с дьяволом – он хоть и весь добрый, зато бессильный. Дьявол, придуманный как алиби Бога, стал неопровержимой уликой против Бога. Взваливая на него все чудовищные издержки и несуразицы Творения, даже не догадывались, что заставляют Творца рубить сук, на котором он сидит! Это до странного напоминает sancta simplicitas одного нейробиолога, признавшегося как – то, что с исследованием мозга не было бы проблем, не будь сознания. Теологи, ссылаясь на Писание, говорят, что Бог есть всё. ВСЁ ВО ВСЁМ. При этом они категорически отказываются думать дальше и хоть сколько-нибудь конкретно, приличия ради, представить себе, чем могло бы оказаться ВСЁ. В прямом и переносном смысле. Как пример: могли бы теологи проверить резистентность веры и церковной догматики, скажем, на теме футбол? Заостряя логику в вопрос-коллапс: КТО собственно забивает (или как раз не забивает) голы? Нужно было бы быть очень креативным и одарённым по части юмора теологом, чтобы представить себе Творца мира в аватаре футболиста, причём не только хорошего, но и, что особенно важно, плохого… Вариантом избежать безвкусицу было бы короткое замыкание: Бог есть ВСЁ ВО ВСЁМ, кроме – футбола. Или – хуже, гаже, ниже: ВСЁ, кроме пыток, насилия, убийств, дебилизма, и уже дальше по всей шкале патологий… Но тогда пришлось бы серьёзно ограничить формулу поправкой: Бог есть всё только-хорошее во всём только-хорошем, время от времени мелькающее и мерцающее в океане плохого и даже не догадывающееся, в какие губительные тупики завлекли его «отцы» («отцы» Отца!), когда, назначив ему быть «всем во всём», заперли его в люциферическом карантине доброты, чистоты и набожности! Притом что сами доброта, чистота и набожность оказались всего лишь зависимыми переменными общих конъюнктуро-образующих факторов различных эпох и народов. Ахиллесова пята Бога теологов: он не выдерживает нагрузки собственного Творения. К чему, спрашивается, было вместе с ягнятами создавать и волков, если у тебя не хватает мужества нести ответственность и за волков! Разве что внушать ягнятам оставаться при своей любви, а волкам при своём аппетите (так, католический священник и теолог Ганс Урс фон Балтазар: «Несите мою любовь как ягнята среди волков»). Пришлось ждать, пока теологический дьявол догадается наконец прибегнуть к linguistic turn и перестанет называться дьяволом. Ceci n’est pas une pipe. Дьявол достаточно преуспел, после того как ему удалось внушить, что он никакой не дьявол, а просто гуманист, филантроп и сорос, отрезвляющий бедных простаков от эйфории божественных сентиментальностей. В воцарившемся безмыслии дискурсов и конструктивизмов он сам решает, что́ хорошо, а что́ плохо. Хорошо, когда влезают в шкаф и хрюкают оттуда. Плохо, когда не восхищаются этим. Хорошо, когда супружеское ложе делят «он» и «он». Плохо, когда считают это противоестественным. Ключ к неслыханным успехам дьявола в том, что он внушает, что он один. Тогда как их двое. Один (небесный!) пользуется представлением, которое недалёкие малые составили себе о Боге, неспособном нести ответственность за всё и покрывающего свои чудовищные промахи своей неисповедимостью. Он просто влезает в это представление как в раму, переадресовывая собственно дьявольские функции и опции другому (земному) подельнику, после чего Творение как две капли воды походит на голливудские сценарии с Богом в роли отважного шерифа и дьяволом в роли просто сукиного сына… Ещё раз: что есть всё? Ответ: мир, мировое свершение, по сути, полигон, на котором Творец испытует свои возможности: быть телом и, как тело, душой. Иначе и понятнее: быть, как камень, нежизнью, как растение, жизнью, как животное, ощущением и, наконец, как человек, осознающим и понимающим всё это. Потому что, только становясь тем, что́ он от века уже есть, он узнаёт, что́ он может и на что́ способен. Для этого (мирового самосвершения) он и расщепляет своё изначальное духовно-физическое единство – тело, как дух, и дух, как тело, – на, раздельно, духовное и физическое, становясь в момент расщепления и силою его дьяволами, которых именно двое: тот, который только-дух (= Бог метафизиков), и тот, который только-плоть (= материя физиков). Эти обе свои потенции зла он и являет в Творении и как Творение, потому что без них (себя как дьяволов) ему пришлось бы навсегда почить в себе, как в богадельне. Но Творец познаёт себя не в беловиках и выставках удавшестей, а в бесконечной массе брака и отходов, потому что что же и есть брак и отходы, как не сам (действительный) Бог в мучительном процессе становления-к-себе в тварном себе же, при всей свободе тварного себя быть не только гением и праведником, но и – мразью! Момент, когда тварное, зашкаливая в беспредел, начинает идентифицировать себя со «всем», есть отчаяние и безутешность Творца, застрявшего в непроходимостях собственной воли и ищущего на страницах гартмановской «Философии бессознательного» надёжного средства покончить с собой. Творение, в пору совершеннолетия, стало бы ужасом и петлей и ямой Творца, не мобилизуй и не отдай он, наряду с обоими дьяволами, и лучшее в себе: Сына возлюбленного. ИБО ХРИСТОС И ЕСТЬ ЛУЧШЕЕ В ОТЦЕ.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации