Читать книгу "Человек раздетый. Девятнадцать интервью"
Автор книги: Катерина Гордеева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Интервью семнадцатое
Кантемир Балагов
Кантемиру Балагову двадцать восемь лет. Он родом из Нальчика. Мама – учитель химии и биологии, отец – предприниматель.
Еще несколько лет назад шансов на то, что Балагов уедет из родного города и будет заниматься чем-то сильно отличающимся от того, что составляет жизнь его товарищей по двору или школе, было примерно ноль.
Но как раз несколько лет назад, вместо того чтобы – как все вокруг – окончить, например, финансовый или юридический колледж, Кантемир Балагов из Нальчика послал режиссеру Александру Сокурову в Москву свой короткометражный сериал.
– Сокуров посмотрел эти серии и предложил мне у него учиться. Прийти сразу на третий курс, – говорит Балагов, – а потом за два года полностью меня поменял.
– В смысле кино? – спрашиваю.
– Нет. Вообще. Понимаете?
Балагов смотрит куда-то в окно и перечисляет: «Он поменял меня как личность, он научил меня читать. Не в смысле букв, а в смысле того, как вообще человек читает. Он полностью переменил мой взгляд на кинематограф. Я не знаю, как это описать, но два этих года мастерской – это как будто целая жизнь. И даже больше».
Мы говорим в первый раз в 2017-м, сразу после того, как Балагов впервые в жизни стал героем Каннского фестиваля. Его дебютный фильм «Теснота» горячо принят и публикой, и жюри. Но складывается ощущение, что шумная фестивальная жизнь оглушила его, подмяла под себя. Он немного растерян.
Стесняется журналистов и аккуратно подбирает слова, боясь быть неточным, неправильно понятым.
[70]70
Это интервью было опубликовано в интернет-издании «РБК Стиль» 28 июля 2017 г.
[Закрыть]
– Насколько вам вообще комфортно в Каннах? Я смотрела фотографии, ваша съемочная группа прилично отличалась от других, привычных к красным дорожкам и фотовспышкам.
– Было, конечно, ощущение, что это, скажем так, не моя среда. Я не привык лицом торговать. Меня даже одна корреспондентка обвинила: «Что же вы мне ручкой не помахали, как мы договаривались?»
– Почему не помахали?
– Растерялся. Хотя я ведь до этого уже был в Каннах. И тогда как-то внутренне решил, что всё это – всего лишь ярмарка тщеславия: люди приезжают показать не фильм, а самих себя. Но сейчас я понял еще и другое: Каннский фестиваль ориентирован на индустрию, а не на зрителя. Это гигантская пиар-кампания, которая, конечно, нужна фильму, нужна съемочной группе, потому что в фестивале участвуют в основном представители киноиндустрии. И это надо принять.
– Вам легко даются правила индустрии?
– Стараюсь привыкнуть, но это всё, конечно, непросто. Очень устаешь. И очень отвлекает от работы. Мне некомфортно, когда так много народу, когда надо столько разговаривать. Я по-другому устроен.
– Я в детстве довольно много времени провела в Кабардино-Балкарии: два-три раза в год ездила на сборы в спортивный лагерь на Чирик-Кёль (Голубое озеро). Обычно мы ехали через Нальчик и пару дней проводили там. «Теснота» вернула мне странное ощущение, которое в детстве точно и не сформулируешь: вокруг нет ничего враждебного, но ты чувствуешь себя чужеродным, если ты…
– Не местный?
– Да.
– Это и сейчас есть. Хотя, думаю, сейчас бы вы почувствовали эту чужеродность менее остро.
– Почему?
– Всё становится более размытым. И людей – меньше. Большинство уезжает из Нальчика, в особенности молодые. Едут все: и кабардинцы, и евреи. В Москву, в Америку или в Израиль. В общем-то даже неважно – куда. Важно – уехать. Потому что развиваться стало практически невозможно, а для молодых людей это – тупик.
– Если бы в вашей жизни три года назад не случилось мастерской Сокурова, вы бы тоже уехали?
– Мне особенно некуда было. Наверное, я бы просто получил какое-то образование: экономическое или юридическое, получил какую-нибудь должность в офисе. И доживал свою жизнь до старости.
– То есть вы не собирались, как все, уезжать.
– До мастерской я хотел уехать в Петербург, но сейчас понимаю, что мои интересы, мои возможности – и умственные, и внутренние – были настолько ничтожными, что в Петербурге я бы просто не прижился. Не смог. Ничего не добился бы и вернулся бы ни с чем в Нальчик, потому что просто не был бы никому нужен. Да я и сейчас не особенно нужен, хотя какие-то базовые знания, надеюсь, уже есть.
– Чем для вас стала мастерская Сокурова?
– Боюсь, я не смогу сформулировать. Это совершенно другой мир. До мастерской мы даже представления не имели о том, что этот мир существует, какой он. Знаете, как в большинстве случаев устроено получение образования у нас на Кавказе? Всё происходит не вполне осознанно: молодые люди просто идут «куда-то», чтобы потом получить «какую-то» работу. В детали никто не вдается, да они и неважны.
Я вам честно скажу, когда мы попали к Александру Николаевичу, мы же вообще не представляли, кто это такой. Некоторые из моих однокурсников просто шли, чтобы получить или второе образование, или просто развлечься: режиссура, кино – это же весело, интересно, творческая профессия. Да я и сам не знал, кто такой Сокуров. Погуглил перед встречей да и пошел.
– Было тяжело учиться?
– Да. И этого я тоже не ожидал. Мы сидели с девяти утра до трех часов ночи. Сокуров настаивал на серьезном, глубоком изучении литературы, классики кино. Это требовало времени и погружения. Преподаватели к нам приезжали из Москвы и Санкт-Петербурга, они могли приезжать раз в неделю и пытались каждый раз дать нам как можно больше. Иногда этот марафон был настолько изматывающим, что не всё откладывалось в голове, но мы старались.
– А зачем эта мастерская, по-вашему, была нужна Сокурову?
– Он не сразу согласился на это, насколько я знаю. Но когда согласился… Понимаете, Александр Николаевич – очень ответственный гражданин своей страны, вот именно гражданин России. И зная, какой низкий культурный уровень на Северном Кавказе, а кто бы как бы ни хотел, это – часть России, Сокуров считает своим гражданским долгом сделать всё от него лично зависящее, чтобы эту ситуацию изменить. Он не считает это подвигом.
– А какое ваше чувство долга по отношению к малой родине? У «Тесноты» очень личное начало: на первых кадрах фильма, кадрах Нальчика, вы сразу говорите о том, что вы именно отсюда родом и эта история – очень личная. То есть вы – патриот?
– Я, к сожалению, не чувствую сильной привязанности ни к своей национальности, ни к месту. Я не чувствую почву под ногами, когда я нахожусь на Северном Кавказе, в Нальчике. Как-то спокойно к этому отношусь.
Но, хочу я этого или нет, эта земля – часть моей биографии: я здесь родился и вырос. В фильме нужен был контекст того, что я имею непосредственное отношение к этой истории, к этой территории, чтобы зритель понимал, какая степень откровенности его ждет.
– Насколько, по-вашему, проблемы Северного Кавказа, где и с национальной, и с религиозной точки зрения всё немного иначе, чем, скажем, в Центральной России, касаются всей страны?
– Я часто слышу призывы «оставить Кавказ в покое» и дать ему существовать самостоятельно, на своей волне или как-то так, имея в виду, что это – не Россия. Но мне кажется, если так поступить, Кавказ сам себя погубит. Ни в коем случае нельзя Кавказу давать существовать самостоятельно. Но надо менять существующий закрытый порядок вещей. Единственный способ менять – через культуру: дать понять представителям России, что у кавказских людей есть культура, они могут слушать, смотреть и чувствовать так же, как и представители России. Центральной ее части или северной. Но такое не происходит. Смотрите, например, когда речь идет о Гергиеве, все говорят – он великий дирижер. Точка. Темирканов – великий дирижер. Тоже точка. То есть важно его творчество, а не то, что он кабардинец, выходец из наших мест.
– А вам кажется важным еще и происхождение?
– Мне кажется, это важно. Как важно и то, что в Нальчике, например, проходят фестивали Темирканова. Вы знали об этом?
– Нет.
– Понимаете, для того чтобы изменилось отношение к Северному Кавказу, на самом Северном Кавказе тоже что-то должно перемениться. Нужен какой-то культурный, интеллектуальный прорыв. Нужно как-то выбираться из того безвременья, в котором мы тут застряли. Ведь дело не только в том, что у нас нет центров досуга для молодежи. Есть какие-то театры, кинотеатры, куда можно пойти. Но репертуар там из начала двухтысячных, а постановки в театрах – унылые и неинтересные. К ним не подпускают молодых ребят. Это такая традиция. На Северном Кавказе есть четкая иерархия: пока ты не вырастешь, не состаришься, не дойдешь до какой-то определенной ступени, тебе никто никогда ничего не доверит и не даст сделать. Старшее поколение, которое всем руководит и занимает все ключевые посты, в том числе и в культуре, ориентируется исключительно на свое прошлое. Это касается музыки, искусства, литературы и кино – ничего этого в контексте современности у нас нет. Совсем нет, понимаете?
Я не знаю, как сделать, чтобы стало понятно, что мир не зациклен только на зарабатывании денег или трудоустройстве в «теплые места» всех членов семьи. Я не знаю, как убедить людей, принимающих решения, в том, что не будет будущего без просвещения, без разговора с молодежью и доверия ей. Я всё понимаю: есть традиции, которых все привыкли придерживаться. Но есть еще и будущее.
– В Кабардино-Балкарии семьдесят процентов населения – мусульмане. Насколько остро стоит проблема взаимоотношений мусульман и немусульман?
– Сейчас уже не так остро. Остро было в 2005-м, когда боевики пытались захватить Нальчик. И в этот момент чувства недоверия и опасения к мусульманам были очень сильны. Стали всех под одну гребенку мешать: если ты молишься, значит, ты или боевик, или террорист. Со стороны правоохранительных органов были целые рейды в мечетях. Заходили, забирали молящихся, ставили на учет и, если что-то происходило, по поводу и без повода кого-то обвиняли. Тогда все всего боялись, и это било по людям. Мои родители, например, боялись, что я попаду под влияние радикалов. А нормальные мусульмане – обвинений в радикализме. Этот страх держался, наверное, года до 2007-го. Потом поутихло. Сейчас, стоит отдать должное главе республики, никаких конфликтов, никаких терактов у нас нет.
– Ваши родители – мусульмане?
– Наша семья позиционирует себя как мусульманская, но никто не молится, намаз не делает. Дальние родственники есть, которые молятся. Но мама и папа – нет.
– В 2005 году вам было 14 лет, в 2007-м, соответственно, 16. То есть вы уже были вполне взрослым человеком, способным хорошо запоминать происходящее.
– Да, я помню. Это как видеозапись, которую невозможно стереть из головы.
13 октября 2005-го[71]71
13–14 октября 2005 г. в Нальчике боевики напали на силовые структуры: отделения милиции, ФСБ, воинскую часть. Считается, что в планах у террористов было захватить город и держать его под контролем, но этого не случилось. Погибли 14 мирных жителей и 35 сотрудников милиции и силовых структур, ранены более 240 человек, из них 129 сотрудников правоохранительных органов.
[Закрыть] журналистом Тамерланом Казихановым была, кстати, сделана видеозапись, ставшая одним из самых страшных свидетельств того, что происходило в Нальчике. Тамерлан руководил пресс-службой антитеррористического центра Главного управления МВД РФ по Южному федеральному округу. И когда здание центра начали штурмовать, он взял камеру и начал снимать. Он снимал после того, как его ранили в ногу… А потом в него выстрелил снайпер.
– Но камера продолжила снимать и после гибели Тамерлана.
– Это была очень громкая и страшная история в жизни города, об этом много говорили. Мы вообще очень много пережили в те дни. Сам я не находился в эпицентре событий, потому что учился в 11-й школе, которая находится в районе Александровка, где боевиков практически не было, они сконцентрировались в центральной части города. Но моя мама работала в 5-й школе, в самом центре, рядом с гостиницей «Россия». Я помню, как переживал за мать, как пытался выбраться в город, но меня не пустили. Мама смогла убежать, вернулась домой. Но мы пару недель жили в жутком страхе: постоянно над головой летали самолеты, нам отключали свет, было полное ощущение войны. Я его помню.
– Трудно ли примириться с мыслью о том, что вот ты – мусульманин, с одной стороны. А с другой – люди, которые захватывают твой город и убивают твоих близких, – делают это именем Аллаха?
– Не могу сказать, что я полностью прочел Коран, но в том, что я читал, не было никаких прямых призывов к убийству людей. Нигде не было ни намека на то, что убийство каким-то образом поощряется. Для меня большая проблема состоит в том, что для многих людей из-за всего того, что тогда у нас происходило, того, что происходит сейчас в разных местах мира, религиозные мусульмане ассоциируются с угрозой. Этот вопрос – болезненный. Мне трудно говорить на эту тему, потому что у меня есть друзья, очень верующие мусульмане, – одни из самых миролюбивых людей на свете. Однако, живя в Москве, они сталкиваются с непониманием и высокомерным отношением к себе. Знаете, почему? Только потому, что они молятся!
– Вы говорите, что родители опасались, что вы попадете под влияние радикальных настроений. Такая опасность действительно существовала?
– Я сейчас объясню вам, как вообще молодежь из наших мест подпадает под влияние тех, кто использует религию в нужных для себя целях. Как правило, это ребята из очень небогатых семей, у них нет опыта, образования, никто ими не занимается. И тут приходит некто и, грубо говоря, «берет их под свое крыло», помогает, наставляет, держит за руку.
Я помню, как в 2005–2008-м мои ровесники, ребята, которых я лично знал, уходили в лес за теми, кто вовремя сообразил промыть им мозги и чего-то наобещать. У этих ребят не было ни дела, ни цели, ни почвы под ногами.
– Один из сильнейших эпизодов «Тесноты» – хроника казни боевиками российских солдат. И эта документальная пленка становится центральным, страшным, но тем не менее очень органичным эпизодом, хорошо показывающим природу жестокосердия, охватившего регион в девяностые. Как по-вашему, в какой момент происходит поломка, после которой человек начинает думать, что все, кто на него не похож, – враги?
– Сама сцена, в которой герои смотрят эту хронику на кассете, была придумана и описана еще на стадии сценария. Я понимал, что это нужно для истории, для того, чтобы передать контекст времени и места. Один из важных моментов «Тесноты» заключается в том, что мои герои живут в ощущении войны. Чечня не так далеко от Кабардино-Балкарии. Всё, что там, – в любой момент может перейти на нашу территорию. В общем, этот эпизод мне был нужен. Но это не просто эпизод. Это то, что я пережил сам. Это моя история. Где-то в 2002 году, когда я еще был школьником, ко мне подошел мой друг и сказал: «У меня есть одна запись, пойдем к тебе, посмотрим». У меня был средненький компьютер, но – редкость на тот момент – там был дисковод. И мы стали смотреть. Это была видеозапись казни, похожая на ту, что вы видите в фильме.
Я хорошо помню первое свое впечатление – оно какое-то неописуемое: увиденное поражает настолько, что ты сидишь, как парализованный. Ты толком не можешь понять, что сейчас произошло, но оторваться тоже не можешь.
Мы не смаковали подробности, если вы об этом хотите спросить, но мы пересматривали эти записи по многу раз. Это парадоксально, это необъяснимо, но это очень яркое проявление нашей, человеческой, двойственности: смесь страха, ужаса и любопытства, связанного с жизнью, смертью, жестокостью и, возможно, неумением ни то, ни другое толком объяснить на своем уровне.
– Эта запись была первым опытом того, как вы увидели человеческую смерть?
– Да. Но важным было и то, что эту смерть людям приносили люди.
– Запись, которую вы смотрели школьником, была пропагандистским роликом?
– Для нас это была в первую очередь запись чего-то страшного и запретного, которая ходила по рукам у пацанов. Пропагандистские цели, которые она тем не менее всё равно, думаю, преследовала, так или иначе находили отклик среди тех, кто смотрел. В фильме, если помните, есть диалог между героями, который происходит после просмотра кассеты.
– Тот, что почти заканчивается дракой?
– Да. Так вот, он почерпнут из моего личного опыта, потому что некоторые люди действительно поддерживали и одобряли идею о том, что чеченцы защищают свою землю, они правы и так далее. И это очень сложный и драматичный вопрос для всего Северного Кавказа, который многое пережил. В том числе для нас. Потому что большинство кабардинцев до сих пор остро переживают геноцид черкесского народа, произошедший из-за русско-кавказской войны. На этой почве некоторые из нас поддерживали чеченский народ, были такие настроения.
– Они исчезли?
– Это не проходит в один момент, даже в десятилетие. Каждый народ на Кавказе до сих пор пытается понять, кто он вообще такой и советский ли он народ или всё-таки самостоятельный, сам по себе.
– Саундтрек, который сопровождает в фильме сцену с просмотром хроники казни – песня «Иерусалим» воевавшего на стороне вооруженных сил ЧРИ барда Тимура Муцураева, – прибавляет всей этой истории неоднозначности.
– Муцураев – это тоже из моего личного опыта. Да, у него есть экстремистские вещи…
– …тот же «Иерусалим».
– Но это правда того времени. Он как-то поднимал боевой дух, провоцировал его, понимаете? Мы школьниками слушали Муцураева очень много. И был момент, я хорошо это помню, на секунду дай нам автомат, мы бы могли пойти стрелять на самом деле. Он поет такое и так, что это мотивирует. Слава Богу, ничего этого не произошло. Но так было. Знаете, я иногда сейчас переслушиваю даже менее экстремистские его вещи и поражаюсь тому, как точно он взаимодействует с человеком.
– Откуда вообще хроника, которая используется в фильме?
– Я ее нашел в открытом доступе в интернете. Она до сих пор там есть.
– В тележурналистике запрещено показывать сцены казни. У вас были в Каннах проблемы с тем, что вы так подробно показали смерть русских солдат в своем фильме?
– Оказывается, были. Но я сам об этом узнал недавно и очень удивился: один из членов жюри был настолько возмущен демонстрацией этой пленки, что пошел чуть ли не к президенту фестиваля и начал выяснять, что это такое вообще было.
– Речь об Уме Турман?
– Я бы не хотел это комментировать. Мне было важно, чтобы в фильме был именно документальный кадр. Потому что когда зритель понимает, что это всё – на самом деле, что так действительно происходило, то у него совершенно другая эмоциональная отдача. Тогда действительно есть ощущение такой удушающей тесноты, что единственный выход – уйти из кинозала. Что, кстати, многие в Каннах и очень многие на «Кинотавре» – сделали: в момент демонстрации этой записи люди вставали и выходили с показа. Мне говорили: «Ну зачем это было вообще снимать, зачем эту сцену ставить, зачем вообще возвращаться к этому? Ну было и было, пострадали и хватит». Знаете, мне еще важно, что по темпоритму эта сцена сознательно затянута. Потому что этого солдата убивают в первую очередь не физически, ментально. В нем убивают его человеческий дух. И делают они это настолько медленно, так смакуют происходящее, что эта темпоритмика персональная и темпоритмика отдельного отрывка фильма напрямую связаны друг с другом, чтобы зритель хотя бы попробовал почувствовать, каково этому бедному парню. В действительности почувствовать это зритель, конечно, никогда не сможет. Поэтому растянутая, с точки зрения времени, сцена должна просто приблизить к понимаю.
– Насколько принципиальным был момент, что среди кабардинцев и русских, которые смотрят эту видеозапись, которые вообще живут в городе Нальчике, о котором идет речь, оказалась еврейская девушка Ила. Могла бы она оказаться армянской девушкой? Или русской?
– Для искусства вы имеете в виду?
– Да.
– Для меня, как для режиссера и автора фильма, было принципиальным, что Ила, ее семья – это евреи. Не для того, чтобы «выехать» на еврейской теме и, как говорят, поехать в Канны, потому что там сразу дают призы всем фильмам, которые сняты про евреев. Нет. Для меня было принципиально важным столкновение двух народов, которые озабочены сохранением культуры, корней и традиций. Большинство евреев, кабардинцев и балкарцев очень похожи в этом плане. Кабардинцы озабочены тем, что представитель кабардинской национальности должен жениться именно на кабардинке и стараться следовать Хабзэ (кабардинскому кодексу чести).
То же у евреев: они озабочены сохранением корней и пытаются выдавать замуж или женить детей только на своих. Это границы, стесняющие тех, кто оказывается внутри их. И основной конфликт состоит в том, что еврейка Ила готова переступить через эти границы, а ее парень, кабардинец Залим, – нет. В большинстве своем кавказские мужчины вообще слабее в плане каких-то поступков, которые идут наперекор традициям, культуре, территории и так далее. Они намного слабее и не способны переступить через общепринятое.
– Но именно Ила в итоге оказывается жертвой семейных традиций и ценностей.
– Я хотел поставить под вопрос главную аксиому любой семьи: должен ли жертвовать собой априори член семьи ради близких. Мне было интересно, насколько вообще гуманно со стороны родителей просить детей о какой-либо жертве. Лично для меня это не вполне приемлемо. И я попытался передать это героине.
Вопросы, перед которыми оказывается Ила, – это мои вопросы. Решения, которые ей приходится принимать, – те, которые я пытался, пытаюсь принять. Я пытаюсь говорить откровенно сам с собой и отвечать себе, в первую очередь, максимально честно. Только так, как мне кажется, появляется художественный смысл.
Ила бунтует, как бунтуют обычно молодые люди. Этот бунт не всегда здоровый, но он присущ возрасту.
И, когда мы разрабатывали сценарий, мне было важно показать, что ей тесно: в семье, в возрасте, в обстоятельствах. И она пытается выбраться. Отсюда соотношение кадра, отсюда – танец на дискотеке, когда ей тесно в помещении, в музыке, среди людей и она пытается сама себя вытеснить.
– И теряет голос.
– Это цена жертвы, которую ей предстоит принести. Это такой образ – на Кавказе женщины не имеют права голоса.
И всё это вместе – теснота: места, времени, обстоятельств, правил, клана, рода, семьи. Мы так со сценаристом, собственно, и придумали название «Теснота». Остановились на нем, перебрав к тому времени уже множество вариантов. Нам надо было отразить предельное состояние внутреннего неуюта, желания вырваться, выбраться. Но определение это никак не приходило. А я знал, об этом была лекция у нас на курсе, что режиссер должен определить для себя тематику фильма, максимум, в двух словах. И исходя из этого уже будет ставиться задача художественным цехам, актерскому составу, операторскому цеху и так далее. Киноязык подразумевает смысл, а не просто набор динамично сменяющихся картинок. Этот совет мне очень помог. И слово мы нашли. Из него всё и выросло потом.
– А в Европе всю это сложность вашей истории про Северный Кавказ поняли?
– К моему удивлению – да. Судя по вопросам, которые задавали, им всё было понятно. История получилась универсальной. Возможно, это связано с тем, что Франция не понаслышке знает, что такое жить в соседстве с представителями мусульманской культуры, что такое – конфликты, в которые вплетены разница культур и религий. Наверное, поэтому многим французам «Теснота» показалась почти таким, что ли, родным материалом.
– В некоторых интервью ваш учитель Сокуров высказывал опасения о том, что слава может вскружить вам голову.
– Его опасения небеспочвенны. Я проявлял довольно неприятные признаки тщеславия во время учебы.
– Каким образом?
– Это случилось в 2014-м, когда я узнал, что поеду в Канны со своим короткометражным фильмом.
– Это была короткометражка «Первый Я»?
– Да. В общем, узнав о возможной поездке в Канны, я стал вести себя неподобающе, не хочу сейчас подробно рассказывать. Но кончилось тем, что Александр Николаевич отменил эту поездку.
– Вы сердились, обижались?
– Это неважно. В конечном итоге, я благодарен Александру Николаевичу. У меня был год на осмысление себя и того, как я живу, буду жить.
Я всё же поехал в Канны в 2015-м. Это был мой первый выезд в Европу.
– То есть впервые за границу вы попали в позапрошлом году?
– Да. И на меня это произвело большое впечатление. Это очень расширяет внутренние рамки, меняет менталитет, потому что ты понимаешь, что люди бывают совсем разными и в то же время они в чем-то похожи.
Но вот этого момента, который касается моего тщеславия, я очень боюсь. Понимаете, Александр Николаевич очень хорошо чувствует людей и понимает человека, буквально пару часов с ним пообщавшись. Так что его опасения не вполне беспочвенны. И я очень стараюсь смотреть на себя со стороны всё время. Надеюсь, гордыня обойдет меня стороной.
– Насколько это вообще важная часть вас: то, что вы – ученик Сокурова?
– Важная. Я до конца своих дней, наверное, не смогу поверить, насколько нам повезло, что нашим Мастером был именно Сокуров. Я смотрел дипломные работы вгиковцев, например, или каких-то еще студентов-киношников и понял совершенно отчетливо: нам повезло. Александр Николаевич пытался сохранить в каждом из своих учеников индивидуальность. Потому что академизм, которому учат во многих российских вузах, дает тебе, конечно, понимание профессии, но он полностью стирает индивидуальность. От этого большинство работ молодых авторов чем-то похожи друг на друга: визуально, тематически и так далее.
Александр Николаевич пытался сохранить в нас индивидуальность. Отчасти из-за этого он запрещал смотреть нам его фильмы или фильмы других знаменитых режиссеров, только какой-то очень определенный список, который он лично советовал, чтобы знать, с чего всё начиналось: мы смотрели и новую волну, и неореализм, и кино Оттепели. Но он к смотрению кино в целом довольно скептически относился. И всё время повторял: не смотрите кино – читайте, главное – читайте и развивайтесь.
– Успех «Тесноты» очень громкий, это всегда – риск для дебютанта. Боитесь?
– Я очень переживаю. Хочу самому себе доказать, что всё-таки история с «Теснотой» – это было не только везение, но и какой-то там профессионализм, или чутье, или еще что-то. Но всё же очень тревожно: понимаете, мне 25 лет. Выходит, в течение этих двадцати пяти лет я копил эмоциональный опыт, какие-то впечатления, какие-то истории, которые я выплеснул в этот фильм. Всё. А как теперь быть? Как следующий фильм – второй, третий, четвертый – как их сделать качественно?
– Вы свой второй фильм уже придумали?
– Я думаю над этим.
Мы встречаемся во второй раз осенью 2019-го. Балагов переехал из Петербурга в Москву: мастерская Сокурова закончилась. Кроме «Тесноты» из нее вышла «Софичка» Киры Коваленко, «Глубокие реки» Владимира Битокова, «Мальчик русский» Александра Золотухина. Но успех «Тесноты» не повторила ни одна картина. Второй полнометражный фильм Балагова «Дылда», как и «Теснота», покорил Канны, а за ним – большие мировые и российские фестивали, собрал кучу наград и был выдвинут от России на «Оскар». Мы встречаемся как раз после новости про «Оскар».
– Поздравляю вас.
– С чем?
– Ну, «Оскар» – это круто.
– Мне кажется, это неважно. Хотя важно, конечно. Но не настолько.
Балагов опять смотрит в окно. Там идет дождь. Под дождем, закрыв айфоны разноцветным полиэтиленом, фотографируют Арбат китайцы.
– Говорят, переехав в Москву, вы полюбили модные марки одежды, красивую жизнь, общество.
– Кто вам сказал?
– Складывается впечатление.
– Это какая-то ошибка. Мы целыми днями сидим дома: я, Кира [Коваленко, режиссер, выпускница мастерской Сокурова, девушка Кантемира Балагова] и собака. Нет никакой светской жизни, Катя.
– Как два режиссера могут ужиться в одном доме?
– Прекрасно.
– А как же ревность, конкуренция?
– Да нет ничего такого, что вы.
– Но вы хотя бы скрываете друг от друга свои идеи и замыслы?
– В шутку разве что. Я, например, сейчас читаю Фолкнера в поисках каких-то идей для новой картины, а Кира – Мамардашвили. И мы периодически делимся интересными мыслями о прочитанном совершенно спокойно. Но когда, например, мы сидим оба читаем и кто-то начинает что-то записывать в блокнот, другой сразу нервно заглядывает: так, а что ты там записываешь?
Но это всё такое, несерьезное. Кира мне помогла с «Дылдой» какие-то моменты решить, я посоветовал ей что-то в новом фильме. Сейчас она помогает мне с поиском новой темы, с вдохновением: фотографии показывает какие-то, что-то рассказывает. В общем, мы подпитываем друг друга. Никакой ревности.
Год назад у получившего громкое фестивальное признание Балагова не было отбоя от сценаристов и продюсеров, предлагавших идеи нового фильма. На все предложения режиссер упрямо отвечал: «Я буду снимать то, что я сам захочу снимать. У меня есть идеи». Но не пояснял, о чем именно речь. Его новый фильм «Дылда», спродюсированный Александром Роднянским и основанный на книге Нобелевского лауреата Светланы Алексиевич «У войны неженское лицо», – история о поствоенном (постблокадном) травматическом синдроме: Действие происходит в Ленинграде 1946 года, когда формально война закончилась, но каждый из героев, точнее героинь – речь в картине о женщинах, – еще не сложил оружие, не может.
– Что вас больше задело: сама война или посттравматический синдром?
– Наверное, и то, и другое. Понимаете, когда я работаю над фильмом, мне очень интересно понять, насколько далеко я могу зайти.
– Вы лично?
– Да. С помощью моих героев. Куда они меня приведут. Я всё время – и в «Дылде», кажется, больше, чем в «Тесноте», – стараюсь приблизиться к Платонову, потому что Платонов для меня – это совершенное обнуление: когда люди начинают жить заново, пытаются создать новый мир и у них даже язык другой появляется. То же самое в «Дылде». Это как будто обнуление морали, языка, нравственности – всего. Мне это было интересно.
Война, блокада и те травмы, которые они нанесли людям, сбрасывают всё на ноль.
– В «Дылде», как и в «Тесноте», главные героини – женщины. Вам проще проверять границы мира именно с помощью женщин?
– Знаете, когда мы учились, мой мастер Сокуров говорил нам: работая над характерами, вы должны быть гендерно нейтральными, гермафродитами, теми существами, которые, находясь в утробе матери еще до какого-то момента не имеют пола – он еще не определен биологически. Вот это состояние нейтральности, мне кажется, очень важно автору в себе поддерживать.
– Получается?
– Я стараюсь. Возможно, какую-то роль сыграло еще и то, что я большую часть своей жизни прожил с матерью, мои родители были в разводе. Мне с женщинами комфортнее.
– В жизни?
– В жизни, на площадке, на экране, на бумаге. Возможно, это немного эгоцентрично, но я с помощью фильмов пытаюсь ковыряться в себе. С помощью своих женских персонажей я пытаюсь исследовать свою женскую сторону. Да и не только женскую, себя самого. Мне кажется, таким и должно быть авторское кино, разве нет?
– Довольно вызывающе звучит в контексте того, что именно сейчас, как мне кажется, наступил кульминационный момент межполовой борьбы: с одной стороны, домострой, с другой – феминистки. А вы как будто сразу принимаете чью-то сторону.