Читать книгу "Человек раздетый. Девятнадцать интервью"
Автор книги: Катерина Гордеева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Вам не унизительно ходить в Минкульт, просить, убеждать, уговаривать, делать вид?
– Ходить в Министерство культуры и разговаривать – в том числе с министром – и есть моя работа. Причем не самая плохая ее часть. Очень много препятствий хорошим делам возникает по вине армии людей с плохим образованием, плохой информированностью, большими амбициями. Они, несомненно, вносят свой вклад во всё это торжество серого и страшного над ярким и бесстрашным. Мне тут позвонил один чиновник из Госдумы: «Гени́ева?» Ну, это я привыкла. Это нормально. Я говорю: «Да, добрый день». «Мы хотим проверить Фонд Сороса». Я говорю: «Дело хорошее. Только его нету». – «Да? Ну, тогда мы вас хотим проверить». Я говорю: «Ну, тоже дело хорошее, только я там не работаю давным-давно». – «Да?» И он зашел, видимо, в тупик и повесил трубку.
Во всем этом, конечно, есть ощущение точки невозврата и полного отсутствия выхода. Кроме как обычного нашего: молись и работай. Пока есть такая возможность.
– В этом, судя по всему, состоит ваш личный план?
– В том числе. Дерзких планов у меня много. Мало времени. Когда мне поставили тяжелый онкологический диагноз, я не стала делать из этого секрета ни для своих сотрудников, ни для своих кураторов в Министерстве культуры. Так что мы все играли в открытую. И я могу вам сказать, не подбирая длинные слова, что уважение и понимание – это именно то, что я почувствовала по отношению к себе от всех, с кем работала. А в моей родной библиотеке вообще не было ничего, кроме поддержки, сочувствия, ну и, конечно, некоторого испуга. Потому что понятно, что это не грипп.
– То есть вы не стали делать из болезни никакого секрета, и мы даже можем говорить об этом в интервью?
– Разумеется, да. Я не из чего не стала делать секрета: ни из диагноза, ни из стадии. Я не изменила свой образ жизни, я работаю так, как я работала. Мы можем об этом говорить настолько подробно, насколько это интересно вам и вашим читателям.
– Я понимаю, что никто никогда в жизни не ждет встречи с раком. Но, заболев, чему вы больше всего удивились?
– Знаете, наверное, тому, каким образом был поставлен диагноз. Для меня ведь, как и для любого человека, болезнь эта оказалась совершенно неожиданной. И то, как она пришла ко мне, – потрясающая история. Ведь диагноз мне поставила портниха. Хотя, понятное дело, я девушка не деревенская и ко всяким врачам типа итальянских, американских, отечественных периодически ходила, и они мне все говорили: «У вас всё в порядке». И вот я приезжаю в город Курск, и вдруг моя замечательная портниха, к которой я хожу уже десять лет, так задумчиво на меня посмотрела и спрашивает: «Екатерина, что у вас с животиком?» Я отвечаю: «Не знаю, наверное, я поправилась или похудела». Она: «Нет, я знаю форму вашего тела. Пойдите к врачу». Это потрясающая история. Она заметила несимметричность моего живота и сразу всё поняла.
– Это история о профессионализме.
– Возможно. Она увидела то, чего никто не видел. Увы, было поздновато. Хотя докторам израильским я очень благодарна за ясность картины, за правду о моем состоянии и как раз за профессионализм. Они не рассказывают о себе мифы и не погружают в мифы тебя. Когда я первый раз была у своего онколога, спросила: «Вы скажите, а вот какая…» Я даже не успела договорить «стадия?» Она ответила: «Четвертая, последняя». Понимаете?
– Почему вам это так важно? Многие, наоборот, боятся услышать…
– Мне это помогло собрать свои внутренние силы. И не потерять в течение этих четырнадцати месяцев работоспособность. И переносить и химию, и операции, понимая, сколько это продлится и что со мной происходит.
Никто не виноват, что метастазы мои снова рванули, и они сейчас, в общем, побеждают. Но доктора опять что-то придумали. Нашли и предложили использовать какое-то новое лекарство абсолютно убийственное. Прошлая химиотерапия по сравнению с этим – просто баловство какое-то.
– Они обсуждают с вами тактику лечения?
– Разумеется. Я же пациент, живой человек. У меня есть свое мнение, я участвую в лечении. Но самое главное, что я могу сказать про них совершенно отчетливо, они не относятся к болезни как к необходимости терпеть страдания. Пациенту надо всё максимально облегчить. Борьба с болезнью – да. Боль, страдание – нет. И именно поэтому, пока у меня есть возможность выбирать, где мне лечиться, здесь или там (хотя у нас замечательные специалисты), я выберу, конечно, Израиль.
– Но всё равно же будут обвинять в отсутствии патриотизма?
– Это связано не с патриотизмом, а с качеством жизни во время лечения. Это важно.
При этом, поймите, не то чтобы я сторонилась российских врачей, нет. Мне очень понравились наши районные онкологи. Конечно, это был во многом настоящий советский подход: когда меня повели на какую-то комиссию по поводу больничного листа, там две такие дамы (одна крепко советская, другая уже послеперестроечная) удивились: «Вы хотите сказать, что вы работаете с этим диагнозом?» – «Да». – «Это исключено». Я говорю: «Ну исключено, но я перед вами». И разговор был довольно резкий.
В Израиле мое желание работать услышали. Там вообще принято людей болеющих слушать. В этом, собственно, состоит разница в отношении к пациенту там и здесь. Ну и плюс качество самой медицины: как видите, они сохранили мне полную работоспособность.
Есть еще одна важная вещь, как раз касающаяся вопроса о моих планах, с которого я начала рассказывать о болезни: с этим моим раком довольно много метафизики. Болезнь меня куда-то сама ведет и уводит. Поэтому ответить на вопрос, что будет дальше, я не могу. Я понимаю, что я делаю, что я наметила. То есть я для себя принимаю какие-то внутренние решения.
Я прекрасно понимаю, что больна, что не вечна. И еще, например, у меня заканчивается контракт в апреле. Осталось меньше года. Какой в связи с этим мой план? Я бы хотела какое-то количество времени еще в библиотеке поработать. Но я уже начинаю очень серьезно думать, кто может прийти вместо меня. И как сделать так, чтобы структуру сохранить. Удастся ли мне это? Успею ли я? Не знаю, не знаю…
– Вы мыслите размашисто. Никакой политики маленьких шагов, которую так часто советуют онкологическим больным?
– Нет-нет, маленькие шаги, наверное, меня в моем состоянии не устроят. Ну всё-таки история про Американский центр – это схватка. Это уже история больших шагов. Чем она может закончиться? Не знаю. Когда дойдем до точки невозврата, что-то придумаем.
Возвращаясь к сюжету моей болезни: у меня нет отчаяния, которое обыкновенно свойственно онкобольным. У меня есть, скорее, депрессия по поводу того, что будет потом, после меня.
– Страшно?
– Да. Скажу честно, страшно. И это при том, что изначально прогноз врачей по поводу моей болезни был совсем неоптимистическим, несколько месяцев, полгода. Но кто знает, что такое человеческая жизнь? Что значит полгода? Год? Пять лет? Мы же не знаем. Значит, я могу надеяться. И в этой связи обнаруживаются планы, новые резервы организма.
Сразу после известия о диагнозе я участвовала в проекте «Открытая лекция». И это выступление дало мне внутренний толчок, навело на некоторые размышления. Я ведь прожила довольно необычную жизнь, главным в которой были люди. Люди, опыты, встречи, всего этого в моей жизни было в избытке. Но память – вещь прихотливая, уходящая. И на бегу о многом забывается. После «Открытой лекции» я стала чаще вспоминать всё и всех, начала собирать материалы о своей жизни. И хочу успеть всё это записать. Если будут силы.
– Сил меньше теперь?
– И голос слабеет, и ходить трудно, и двигаться трудно. Но у меня было большое серьезное выступление в Великобритании, в Парламенте. И накануне этого выступления у меня не то что сил совершенно не было, но не было даже голоса. А давление было двести сорок на сто двадцать (побочное явление от лекарств). Мне казалось, что я не смогу выйти и не смогу говорить. Но я вышла и говорила. И говорила полтора часа. Я сама не понимаю, как я это всё выдержала. И теперь, вспоминая в том числе и эту историю, думаю вот о чем: тяжелая болезнь – это еще и нравственное испытание. Мне ведь всегда было легко ходить, мне стало трудно ходить. Мне всегда было легко говорить, мне стало трудней говорить. То есть я всё время что-то преодолеваю… И главное, что надо преодолеть, – это внутреннее отчаяние, если вы понимаете, что я хочу сказать.
– Стало легче прощать?
– Наверное. Я думаю, что стала еще на какой-то градус терпимее. Я теперь часто вспоминаю слова отца Александра Меня, когда мы ему говорили, жалуясь: «А вот он такой-то, такой-то, такой-то». А он смотрел так пристально и отвечал: «Попробуйте представить, а какой он или она был ребенком?» Вот я приблизительно так же, когда слышу что-то нерадостное о людях, думаю: «Ну люди как люди, квартирный вопрос».
В общем, я стала не мягче, а терпимее, сострадательнее. И знаете, какое у меня есть еще ощущение? Что время, которое отпущено, я не только для дела должна использовать, но и для чего-то такого, понимаете, эмоционально не окружающего. Я точнее не смогу сказать.
– Муж, дочь?
– Не совсем. Хотя я даже не могу описать, как я благодарна мужу моему, который теперь только мною и занимается… Но я не это имею в виду. Я имею в виду, что если есть возможность быть людям чем-то более полезным, вот я это должна… Я стала, может быть, еще решительней в своих проявлениях поддержки и помощи коллегам. Вот что я имею в виду. Потому что Рубикон пройден. И теперь не надо оглядываться, бояться. И значит, зачем себя сдерживать?
Пока мы говорим, к ней выстраивается очередь из тех, кому тоже назначено: человек восемь или десять. До меня – две встречи, после – еще четыре. «Вы всего лишь семь встреч назначили на один день?» – пытаюсь пошутить я. «Да, стала уставать», – серьезно отвечает Гениева. Но вечером в течение полутора часов «Диалога о культуре» с Александром Архангельским, проходящего в присутствии трех сотен человек, она, как ни в чем не бывало, держит королевскую осанку, говорит емко, точно и страстно – в общем, как обычно. Вечером ужинаем в огромной компании. Она в тоненьком платье безупречного фасона. Черт его знает почему, весь вечер только и спрашиваю ее: «Екатерина Юрьевна, вам не холодно? Вам удобно?» – «Что вы! Мне – изумительно», – отвечает невозмутимо. Провожаю ее к машине. И понимаю: ей, скорее, жарко – так химиотерапия часто действует на человека. Жму ей руки – ледяные. «Екатерина Юрьевна, можно я вас провожу?» – «Что вы, что вы, я сама отлично справлюсь. Всё, целую, бегите к гостям. Детям привет. Завтра позвоню, у меня есть пара идей, которые мы должны вместе реализовать, это очень важно», – говорит она, садясь в машину.
Больше мы не увидимся.
Утром в день ее отъезда из-за спортивного марафона Петербург был перекрыт. Гениева приняла решение идти пешком до вокзала. Из поезда домой, потом в аэропорт, в самолет, в Израиль и там – в больницу. Только там она согласилась сесть, наконец, в инвалидную коляску.
В оставленной ею Москве, в библиотеке, которой она руководила без малого четверть века, тем временем началась очередная проверка. «Я далеко и не могу никого защитить, – сказала она мне по телефону из больничной палаты твердым голосом. – Это очень ослабляет мое присутствие духа. А так – дела ничего. Мои посетители говорят, что держусь с достоинством. Может, врут, а, Катюня?» Это были последние слова Екатерины Гениевой, которые я слышала. Через неделю в издании «Медуза» было опубликовано наше с ней интервью. И я не знаю, успела ли она его прочесть. Еще через неделю Гениевой не стало.
Екатерина Юрьевна Гениева ушла, как уходят великие люди. В кругу семьи, с невыключающимся телефоном, в делах.
У нашего младшего сына осталась от Гениевой придуманная ею и сделанная по ее заказу крестильная рубашка голландского кружева («У моей прапрапрабабушки, Катюнечка, была такая, можете себе представить?»), у меня на окне придуманная и сделанная по ее заказу икона святых Катерины и Николая, подаренная ею нам с мужем на свадьбу, куда она не успела из-за бесконечности библиотечных дел («Это, пожалуй, единственное, о чем я жалею, что не успела»).
В ночь после того как ее не стало, мне приснилось, что спрашиваю: «Екатерина Юрьевна, страшно ли умирать?» А она отвечает: «Умирать – не страшно. Страшно отвечать на вопросы». Проснувшись, подумала: если ей страшно, то каково должно быть нам?
Наутро после смерти Гениевой ее подруга, писатель Людмила Улицкая, получила из Тамбовской области письмо, адресованное Екатерине Юрьевне: просили помочь с книгами для библиотеки детского интерната, нескольких школ для детей с задержкой психического развития. Эта посылка была отправлена в день похорон.
Интервью четырнадцатое
Антон Долин
Мы встречаемся с Антоном Долиным, одним из самых популярных в России журналистов, в кафе. Давно договаривались об интервью. Но разговор не клеится. Долин нервничает, ерзает, смотрит мимо. Отчаявшись понять, что происходит, выключаю диктофон, спрашиваю напрямую: «Что не так?»
– Ты понимаешь, – отвечает Долин, – я вез одной больной девочке статуэтку «Оскара» в подарок. Обычный сувенир, какие продают везде в Америке. Но девочка о таком мечтала. В «Сапсане» у меня упала сумка, статуэтка сломалась. Что я ей теперь подарю? Мне так стыдно.
– Но ты не виноват.
– Ты всегда виноват, если не смог сделать, что обещал, – отвечает Долин совершенно серьезно. И некоторое время мы работаем над организацией доставки новой статуэтки «Оскара». Только после этого Долин оказывается способным говорить на отвлеченные темы. Например, о себе.
[62]62
Впервые опубликовано в интернет-издании «Такие дела» 12 января 2018 г.
[Закрыть]
– Иногда мне кажется, что ты одновременно выступаешь сразу в нескольких местах.
– Это не так.
– Но с тем, что тебя много и ты как будто везде, не поспоришь. Это твоя внутренняя потребность всюду успеть или острый дефицит общества в легком на подъем образованном молодом человеке, который простым языком рассказывает людям о сложном мире культуры вообще и кино в частности?
– Мне до сих пор кажется, что я живу в идиотском сне – и даже не своем, мне не снился успех и так называемая востребованность. Наверное, есть потребность, есть и дефицит. Черт его знает. Востребованность твоей работы всегда похожа на чудо. Личная узнаваемость – другое дело. Быть известным очень неудобно, ничего, кроме неловкости, это не приносит. До тех пор пока не возникает редкая ситуация, в которой можно эту узнаваемость конвертировать во что-то осмысленное. Всё остальное – селфи, толпы на презентациях и прочее – ужасно странно. Хочется зажмуриться или убежать.
– Но на социофоба ты не похож.
– Да нет. Мне нормально, даже комфортно рассказывать, отвечать на вопросы, разговаривать. Но довольно некомфортно видеть вроде как «фанатов». Каждый раз проделываю над собой маленькую, но отчетливую внутреннюю работу, чтобы у меня не отразилась неправильная гримаса на лице. Я ненавижу улыбаться в жизни и тем более на фотоаппарат. У меня улыбчивых фотографий с детства нет и до недавнего времени не было. Сейчас – сплошь и рядом.
– Специально тренировался улыбаться?
– Сознательно научился это делать, чтобы никому не было обидно.
– Парадоксальное, конечно, явление: кинокритик, у которого куча фанатов из неспециальной среды.
– Давай попробуем сделать шаг назад и разобраться. Тому есть объективные и субъективные причины. Объективные причины связаны с ситуацией: у нас в стране кризис информации, ею слишком часто манипулируют. Это накладывается на кризис образования. Дело даже не в том, что качество образования становится хуже: просто люди перестают в него верить. В советское время, скажем, высшее образование имело абсолютную ценность. Каждый уважающий себя человек должен был хотя бы попробовать его получить. Сейчас этого нет. Многие, наоборот, гордятся тем, что, не получив никакого образования, делают свою жизнь. Но потребность расти и учиться не исчезает. Поэтому становятся востребованы параллельные, альтернативные формы образования.
Тут в дело вступает субъективная причина моей популярности. Почему я? Ведь у меня даже профильного образования кинокритика нет. Я знаю кино в тысячу раз хуже многих коллег. Придуманная кем-то для меня репутация «ходячей энциклопедии» – чистой воды легенда.
Но. В моем филфаковском дипломе написано «учитель русского языка и литературы». И я действительно работал учителем в школе, давал частные уроки. А опыт преподавания у меня появился еще раньше: я старший ребенок в семье и постоянно что-то рассказывал маленьким – начиная с пяти лет, когда родился мой младший брат. Я люблю это делать, мне нравится отвечать на вопросы, что-то объяснять, внятно и нескучно рассказать людям о чем-то, чего они не знают. Это во мне живет неистребимо. Иногда я даже забываю «выключаться». Мои коллеги-критики смеются над тем, что я им начинаю читать лекции. Моя семья ржет над этим. Они говорят, что я включаю «Радио “Долин”», когда, например, мы едем на машине. Пока едем, начинаю что-то рассказывать, говорить, вещать… Бывает, что это длится час-полтора. Очень надеюсь, что говорю я нескучно. Хотя, может, и скучно. Но мои домашние с этим смирились и давно не протестуют… За пределами же моей семьи это говорение определенно пользуется спросом: людям не хватает внятного, простого и желательно быстрого рассказа о чем-то, чего они не знают или не понимают.
– Приведи пример.
– Запросто: «Зеркало» Тарковского. Каждый человек, который умеет читать и немножко думать, знает, что такой фильм надо посмотреть. Но давай уже произнесем страшное: не все его смотрели. Теперь представь, как ты вдруг, ни с того ни с сего, включаешь «Зеркало» и начинаешь смотреть. Может стать не по себе. Ты лезешь в интернет, открываешь «Википедию»: что всё это значит? как связаны между собой эти сцены? кто эти люди на экране?
– Довольно странный способ смотреть кино: с «Википедией».
– Нет, не странный. Обычный. Со мной как-то в Петербурге случился трогательный эпизод. Когда я представлял книгу Люка Дарденна, к которой писал предисловие и для которой брал интервью у братьев Дарденн, на презентацию в магазин пришло некоторое количество людей. Встреча проходила перед показом в кинотеатре «Аврора» фильма Дарденнов «Розетта». И вот один немолодой мужчина встал и сказал: «Я немного стесняюсь, но хочу спросить: я таких фильмов никогда не смотрел, привык совершенно к другому кино. Как мне это смотреть? Как сделать так, чтобы мне не было неприятно?» И я начал ему подробно объяснять.
– То есть ты правда считаешь, что нужно объяснять не почему это стоит смотреть, а именно механику того, как смотреть?
– Не считаю, а знаю это совершенно точно.
– «Кино не для всех» не существует, все должны смотреть всё?
– Не должны, конечно, но могут. Я знаю, что есть люди, у которых имеется потребность в том, чтобы смотреть нечто более сложное, чем то, к чему они привыкли, но у них нет инструментария. Представь себе человека, который впервые в жизни заходит в церковь: взрослый, но никогда там не был. Он чувствует что-то сакральное и важное. Он видит, что там красиво. Видит, что люди совершают ряд действий: кто-то, например, крестится. Но он не понимает: зачем креститься? Вот какая-то икона, на ней что-то изображено, но что именно? В каком порядке и почему – не понимает. Конечно, можно – очень многие именно так делают – просто механически повторять крестное знамение, слова, которые все говорят, смотреть на икону. А можно где-то прочитать или у кого-то узнать, зачем ходят в церковь, что такое молитва, где изображен Иоанн Креститель, а где – Христос, почему это разные люди, что вообще в их жизни случилось такого, из-за чего теперь в таких учреждениях, как церковь, их изображения вешают на стену? Безусловно, это приведет к другому опыту посещения церкви. Я даже не говорю, какой опыт лучше, а какой – хуже. Но очевидно, что второй случай будет более комфортным.
Так вот, гид по «Зеркалу» не нужен тому, кто, условно говоря, всю свою жизнь «смотрел Тарковского». Но когда ты впервые во взрослом возрасте сталкиваешься с Тарковским, да еще и на большом экране, то, поверь, тебе нужна помощь.
– Но ты оказываешься рядом со зрителем не только в тот роковой момент, когда ему предстоит ознакомиться с Тарковским. Ты сегодня самый востребованный в стране советчик по широкому кругу вопросов. Люди уже не в состоянии совсем ничего решить самостоятельно?
– Мы живем в эпоху переизбытка информации. Ориентироваться в ней тоже стресс и проблема. Вот ты думаешь пойти в кино, подходишь к кинотеатру, а там в афише девять названий фильмов. Ты ни про один ничего не знаешь. Ты выбираешь пальцем в небо, заходишь, смотришь, а там – ерунда. И тебе очень обидно. Ты выходишь и говоришь: «Весь этот Голливуд – говно!» или: «Русское кино никуда не годится». Ты говоришь это потому, что ситуация, в которую ты попал, требует обобщения, но сказать: «Это я такой дурак, заранее ничего не узнал и пошел на случайный фильм», – ты не можешь. Ты же не считаешь себя дураком. Поэтому я придумал – в порядке эксперимента – целый мастер-класс по тому, как смотреть кино. Я там буквально людям рассказываю, как выбрать фильм, на который пойти вечером, чтобы не обломаться.
– И что, например, ты рассказываешь?
– Например, что никогда нельзя верить трейлерам, потому что их монтируют совершенно не те люди, которые сделали фильм; трейлер всегда делает вид, что он – укороченная версия фильма, но это никогда не она, там даже музыка всегда другая, а смонтировано это из первого получаса, чтобы не раскрыть, что происходит в остальные два часа. То есть, проще говоря, это ложь. Еще – что нельзя верить рейтингам на «Кинопоиске» или IMDB. Их часто создают люди, которые самих фильмов не смотрели. Что есть картины, у которых есть фанбаза, они так устроены, а у других фанбазы нет, но фильмы всё равно прекрасные, а значит, на фанбазу нельзя ориентироваться. То есть в основном моя мысль проста: не верьте тому, не верьте этому, не позволяйте себя обманывать.
– А чему верить?
– Критикам.
– Лихо.
– Не мне – критику. И не кому-то конкретному другому. Есть же еще вопросы: как найти критиков, как их читать, как не наткнуться на спойлер? И я рассказываю, какие издания читать, чтобы выбрать кино, какие – уже после просмотра. Объясняю, почему лучше всего смотреть фильм на большом экране, а не скачивать из интернета. Что хорошо бы смотреть фильм на языке оригинала с субтитрами. Ты на меня смотришь с сожалением, как на идиота, говорящего очевидное, но не можешь даже себе представить, для какого количества людей большинство этих пунктов становится откровением.
– Я слышала, что с такими лекциями тебя приглашают в большие корпорации типа «Лукойла». Собирают сотрудников, и ты им проводишь ликбез. Так?
– Сразу скажу: в «Лукойле» я лекций не читал. И не звали. Лекции я читаю для очень разных людей: корпоративные, бесплатные для детей в школах, для студентов, для обычных людей. Иногда за какие-то незначительные деньги: открывается культурное пространство, всех приглашают на лекцию, за вход берут, допустим, двести рублей. И люди приходят, потому что я для них – человек из телевизора, из программы Урганта. «Антон Долин придет просто что-то рассказать». Они приходят – я рассказываю. А бывает, какая-то большая компания проводит для своих сотрудников мастер-класс, и они меня зовут. Лекцию о том, как смотреть кино, я читал, к примеру, в одной бизнес-школе для менеджеров и руководителей крупных предприятий. А недавно для большой компании сотовой связи в кинотеатре проводил разбор фильма «Мама!» Аронофски. То есть они сначала посмотрели кино, а потом полтора часа я с ними разговаривал о том, как оно устроено. Но те же самые вещи я делаю с обычной публикой: купить билет, прийти и принять участие в том же самом. Мне бы мечталось быть народным критиком. Звучит абсурдно, полагаю, ну и пусть.
– Простым, понятным и доступным, как, например, газета «Комсомольская правда»?
– Да. Я считаю, что нужно как-то заканчивать с системными представлениями о должной элитарности. Кинокритик в моих глазах – не тот, кто делится с условными «своими», хорошо образованными немногочисленными собеседниками мыслями о прекрасном. Это тупик. Чем меньше хорошо образованных людей, тем меньше кинокритиков, потому что на них всё меньше спрос, а от этого, в свою очередь, образованных людей становится еще меньше. И так далее. В конце концов мы приходим к полному исчезновению как образованных людей, так и профессии кинокритика. Что в этом хорошего?
– Критик, который, как ты, работает с массами, рано или поздно оказывается серьезным игроком на коммерческом поле. И на его голову сыплются обвинения в том, что он сделал прокатную судьбу одному, дружественному ему фильму. Или наоборот: своей рецензией убил прокатные перспективы другой картины.
– Я стараюсь как бы всего этого не знать. Люди моей профессии в России живут с вдолбленной в голову мантрой о том, что наше слово ничего не значит, наше мнение ничего не меняет. Даже в Америке, где критики очень сильны, считается, что критики не способны повлиять на кассовые сборы. На поверку это лукавство: способны. Просто не в случае огромных блокбастеров, а в случае фильмов поменьше. Мнение критиков очень важно: как правило, оно не влияет на многомиллионные массы, но влияет на тех людей, которые могут влиять на многомиллионные массы. Широкая аудитория критика не прочитает, но узнает мнение Стивена Спилберга или Тома Круза, которые обязательно будут читать критиков. Это в Америке. В России же у нас настоящей свободной и профессиональной критики до сих пор толком нет. Были при СССР прекрасные критики, существовавшие в условиях жестких цензурных ограничений. В девяностые профессия стала выстраиваться от противного: появилась вольная поэтическая кинокритика, которая только начала формироваться и обретать собственный язык, когда вдруг закончилась независимость газет и журналов и закрылись отделы культуры. А самих критиков начали увольнять за ненадобностью. Они пошли или в кураторство, или писать книги, или заниматься наукой – кто во что горазд… Все коллеги, которые сегодня продолжают на любых площадках заниматься повседневным и неблагодарным трудом критика, по-моему, герои. Кроме меня: я не герой, мне просто повезло.
В общем, профессия начала вымирать. Но осталась вера в то, что критики ни на что и ни на кого не влияют. Лично мне это дает изумительную безответственность высказывания. А безответственность высказывания критику необходима. Потому что как только ты понимаешь, что перед тобой гигантская аудитория и она сделает как ты скажешь, так сразу ты начинаешь сам, без власти, без подсказки чьей-то сверху цензурировать каждое свое слово, становишься очень вежливым и осторожным. Меня и так многие коллеги недолюбливают за то, что я слишком добрый критик, очень уж редко ругаю фильмы.
– Готовясь к этому интервью, я прочла, наверное, больше двадцати твоих недавних рецензий. Из них ругательной была только одна: на «Аритмию», один из самых обсуждаемых (наравне с «Нелюбовью», «Заложниками» и «Теснотой») русских фильмов этого года.
– У меня не было задачи поругать «Аритмию». После публикации я встречался с режиссером фильма, Борей Хлебниковым. Мы обсудили мою статью. Он сказал, что ему понятны претензии. Но это никак не повлияло на наши добрые отношения. Кроме того, я не могу сказать, что «Аритмия» мне неинтересна: я очень рад успехам этого фильма, в том числе коммерческому. Просто лично меня как зрителя он не тронул. Так бывает.
– Согласен ли ты с тем, что зрительский выбор между «Нелюбовью» и «Аритмией» равен человеческому, гражданскому выбору модели поведения в нынешних условиях?
– Нет. Восприятие фильмов зрителями почти никак не связано с их гражданским активизмом или, наоборот, пассивностью. Результаты этого восприятия вообще могут быть довольно неожиданными. Я поэтому очень люблю публичные показы, которые мы проводим с «Каро-Арт»: мы показываем фильм, а после этого обсуждаем его с залом. Иногда такие интересные вопросы и сомнения звучат из зала, такие любопытные интерпретации. Какие-то мне кажутся невероятно глупыми, другие – невероятно глубокими. Но важно знать, что публика всегда тоньше и умнее, чем мы о ней думаем. И я сомневаюсь, что люди настолько прямолинейно воспринимают увиденное – как призыв действовать.
– А мне кажется, что спустя десятки лет, для того чтобы понять, как мы жили во втором десятилетии XXI века, достаточно будет посмотреть именно эти три фильма – «Аритмию», «Тесноту» и «Нелюбовь».
– Согласен. Они эмблематичны. Да и вообще, надо признать, 2017 год оказался ужасно интересным для русского кино. И я очень доволен, что моя книга о русском кино вышла именно в этом году. Это, разумеется, совпадение. Но мы же знаем: случайных совпадений не бывает.
– Но всё же какую роль твоя хвалебная рецензия на «Нелюбовь», очень теплая на «Тесноту» и, скажем так, критическая на «Аритмию» сыграла в прокатной судьбе картин?
– В перечисленных тобой трех фильмах есть что-то очень сложное и абсолютно антидогматическое, что сделало их вирусным феноменом. Кинокритики могут только уловить это и написать об этом, но они не могут создать вирусный феномен: лишь осмыслить его. Невозможно, написав в лучших выражениях о фильме, который тебе понравился, сделать его популярным. Этого критик не может никогда.
Я ругаю фильмы очень редко. У меня свой этический кодекс, который я выработал, сам с собой договорившись. Кстати, не знаю, стал я добрым из-за того, что почувствовал ответственность за популярность, или стал популярным потому, что патологически добр для критика. Тут причинно-следственные связи теряются. Могу сказать одно: быть пастырем и властителем умов я категорически не хочу. Одна из причин, по которой я столь активно и ежедневно веду свой фейсбук, вступая в диалог с каждым, не боясь конфликтов, разговаривая с хамами и троллями, состоит в том, что я не хочу играть в «элиту». Мне важны не авторитет и количество подписчиков – мои или собеседника. Важны аргументы. По тем же самым причинам мне нравится пользоваться общественным транспортом, ходить по улицам, разговаривать с людьми, не принадлежащими к привилегированной сфере, и пытаться найти с ними общий язык.
– Но ведь это разные вещи. Пользоваться общественным транспортом – это одно. А вести активную жизнь в фейсбуке, отвечать каждому, со всеми разговаривать и спорить – значит как раз повышать собственную популярность. На разговоры и споры приходят люди, к ним подтягиваются другие, в конце концов все уже говорят между собой – чистой воды кликбейтерство. Правильно ли я понимаю, что с помощью личной популярности ты популяризируешь то, что самому тебе дорого?