Читать книгу "Человек раздетый. Девятнадцать интервью"
Автор книги: Катерина Гордеева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Это одна из задач. Я многозадачный человек и стараюсь быть сложным человеком – в том смысле, в каком Даниил Борисович Дондурей, один из моих учителей, часто и подробно о «сложном» человеке говорил. Вот я, например, музыку очень люблю, не живу без нее, но вкусы у меня эклектичные. За последние несколько месяцев навскидку побывал на концерте своего любимейшего украинского композитора Сильвестрова, балете на музыку Баха, оперной постановке Генделя, концерте произведений Монтеверди, потом на концерте Оксимирона, выступлении Бенджамина Клементина, балете на музыку Прокофьева, балете «Нуреев», где музыка современного композитора Демуцкого, и еще на концертном исполнении произведений Николая Рославца – великолепного русского авангардиста, раздавленного сталинской машиной в тридцатые годы. По мне, это совершенно нормально. Так же нормально, как за обедом съесть сначала кусок сыра, потом суп, потом жареную утку, а после – что-то сладкое. Разве этим кого-то удивишь? Постепенно пищеварение справляется с любым разнообразием. Точно так же мое мозговое пищеварение с этим справляется.
– Меня поражает, скорее, не разнообразие вкуса, но количество.
– Мне – нормально. Мне повезло, я быстро работаю. И поэтому работаю много. Не трачу время на поиск мыслей для статьи, не страдаю перед пустым экраном в поисках нужных слов. Крайне редко трачу время на мысли о чем-то высоком и недостижимом, особо не мучаюсь самоугрызениями. У меня не бывает, чтобы я спал в сутки лишний час или больше часа. С другой стороны, времени на приятные беседы с друзьями тоже не хватает – это мрак, конечно. В моей повседневной жизни три основные составляющие: потребление культуры, моя работа и семья. Это полный список.
Много знакомых, друзей и членов семьи порой звонят мне с вопросом: «Ты сейчас свободен?» И когда я говорю, что свободен, их удивляет, что я имею в виду совершенно конкретный ближайший час. Но больше чем на час фраза «сейчас я свободен» для меня не имеет смысла. У меня не бывает такого – свободного от всего – дня в жизни. Никогда. Возможно, это патология. Но моя жизнь устроена, как игра «Тетрис»: в ней нет пустот. Всё прилегает ко всему. А мой мозг – это печь, в которую постоянно надо бросать топливо.
– Мозг мозгом, но эмоционально я бы, например, не выдержала.
– Я привык. Скорее, для меня лишен смысла вопрос о том, как можно утром прочитать книгу Кадзуо Исигуро, днем пойти на фильм «Лига справедливости», а вечером – на концерт Сильвестрова. К моменту очередного приема пищи предыдущая порция переработана. И мы снова голодны.
– Мне кажется значительным упрощением сравнивать сильные эмоциональные переживания, которые вызывает искусство, с пищевым опытом. В эмоциональном плане иногда хватает одного мощного впечатления на месяц, а может, и на год.
– Возможно. Но не для меня. Может быть, дело в том, что во всех остальных областях у меня невероятно скучная жизнь. Я никогда не пробовал наркотиков, даже марихуаны, не играл в казино и не хотел бы. Не курю и никогда не пробовал. Я человек, который только однажды в жизни выпил больше, чем надо, и почувствовал себя пьяным. С тех пор – ни разу. Люблю выпить, но только до тех пор, пока мой мозг функционирует. И так во всех областях, включая самые интимные.
– То есть главный орган в твоей жизни – это мозг?
– Однозначно, важнее органа нет.
– Это результат какого-то особенного воспитания?
– Не думаю. Это рационально принятое решение. Так называемые вредные привычки отнимают очень много времени. А поскольку у меня их нет, то время экономится. При этом мнение обо мне как об эдаком отличнике, для которого главное – быть первым или лучшим, стопроцентно ошибочное. Мои школьные и университетские учителя, которые, к счастью, живы, могут подтвердить, что я был троечником и прогуливал уроки. Я бы и сейчас их прогуливал: не видел никакого смысла ни в алгебре, ни в химии. Мне было абсолютно наплевать на плохие оценки, главное – как-то перевестись в следующий класс, чтобы не выперли из школы, которая мне нравилась и в которой у меня были друзья, а это – важнее оценок. Но с уроков я сбегал в одиночку, а не с друзьями. И бежал в книжный магазин, или на выставку, или сидел в парке и книжку читал. Три часа вместо уроков. И это никак не было связано ни с социальным преуспеянием, ни с чьей-либо оценкой. Успех, который я имею в определенных областях, для меня до сих пор шокирующий факт. Мне он, пожалуй, льстит, но я не знаю, как им пользоваться. Участвовать в корпоративах за большие деньги считаю безнравственным, от вида юных поклонниц впадаю в ступор. Я же реально, к своему ужасу, стал героем для школьников после участия в передаче «Вечерний Ургант».
– Никто тебя в программу «Вечерний Ургант» насильно не тащил.
– Да, «Ургант» сложился исторически, в отличие от всех других телеэфиров. Но ни одного своего выпуска в записи не смотрел.
– Так или иначе, выходит, что все люди с фамилией Долин(а) имеют творческие профессии. Вы конкурируете между собой?
– Нас воспитывали очень по-разному. Я старший сын, меня вообще воспитывали бабушка с дедушкой. Мама тогда в свои двадцать гастролировала по всему Союзу с концертами. И я всё это считал нормальным. У меня было счастливое детство. Мой брат Олег родился, когда папа и мама получили свою первую однокомнатную квартиру, он рос уже с родителями, а когда родилась сестра Ася, мы переехали в трехкомнатную квартиру и жили уже все вместе. Однокомнатная квартира, где все ютятся, и трехкомнатная, где у каждого более-менее есть свой угол, – это разная жизнь, разное воспитание. Есть свое пространство или нет своего пространства – большая разница. Главное, что я получил в процессе воспитания, это братские отношения с мамой, с которой, начиная с моих двенадцати-тринадцати, а ей тогда было тридцать два – тридцать три, мы вместе, синхронно читали одни и те же книги, смотрели одни и те же фильмы. У нас, впрочем, была полнейшая демократия и свобода выбора в вопросах о том, что читать, что смотреть, как жить. В итоге с братом и сестрой у нас довольно разные, мало в чем совпадающие вкусы. Но есть какие-то незыблемые, взявшиеся, наверное, именно из семьи штуки типа культа свободы, уроки которой каждый из нас получил и усвоил, разумеется, по-разному. Лично для меня свобода и в политическом смысле, и в художественном – главная ценность из существующих. Важнее ничего нет.
– Как свободный человек ты умудряешься совмещать работу на Первом канале, в системе ВГТРК[63]63
В апреле 2019 г. Антон Долин ушел из ВГТРК, обвинив телеканал «Россия-24», входящий в холдинг, в подготовке «лживого и гнусного», по его словам, репортажа о нем и его семье.
[Закрыть], в «Медузе». На обложке твоего фейсбука – фотография Сенцова, а внутри вполне может быть чек-ин на Санкт-Петербургском культурном форуме. Тебя в этом наборе ничего не раздражает?
– Меня раздражает только постоянно увеличивающееся количество людей, у которых это вызывает идиосинкразию и которым хочется указать мне на мое место.
– Это нормально: людям хочется понять, по какую ты, в конце концов, сторону баррикад.
– Сторона баррикад была выбрана мною давно и совершенно определенно: я человек либеральных взглядов. Мне не нравится сегодняшняя власть в стране. Мне не нравится, как обстоят дела с культурой. Мне не нравится, как обстоит дело с политикой. Мне не нравится, что у нас нет настоящих, честных выборов. Мне не нравится теперешний президент России. Я говорю это абсолютно открыто. Стало быть, об этой моей позиции знают все мои работодатели. При этом убежден, что до тех пор, пока наша страна не превратилась в ГУЛАГ (надеюсь, она больше никогда в него не превратится), можно и нужно заявлять о своих взглядах прямо и открыто. Это первое. Второе. До тех пор пока никто меня не цензурирует, я не вижу проблем в том, чтобы работать в любых государственных СМИ и выступать на любых государственных форумах.
– А тебя не цензурируют?
– Нет. Если не считать формой цензуры то, что я там рассказываю про кино, а не толкаю политические речевки. Но, на секундочку, я не политический обозреватель, а кинокритик. И прошу всех помнить, что это моя основная работа. У меня есть свои политические взгляды, но это не значит, что я посвящаю свою жизнь их пропаганде или проведению в жизнь. Поэтому и сторона баррикад в политическом или в эстетическом смысле мною выбрана совершенно определенно, очень давно, и никогда не менялась: я еще в 1999 году не хотел, чтобы глава ФСБ становился президентом России. С тех пор мое мнение не поменялось. Я остаюсь при своих взглядах. И не очень понимаю, на основании чего происходит логический скачок и общественность переходит к осуждению журналиста, который сам стоит за свободу и либерализм, но работает, например, на Первом канале.
– Общественность полагает, что такой журналист автоматически становится пропагандистом.
– Но это не так! Если стал пропагандистом – да, тут есть, что осудить. Но что, если не стал? За факт принадлежности к Первому каналу осуждать нельзя. Первый канал – это площадка. Радио «Маяк» – площадка. Петербургский форум – площадка. Ты приходишь на площадку и обращаешься к тем, на кого ты работаешь. Я не работаю на государство или на врагов государства. Я работаю на аудиторию. Я работаю на нее там, где могу.
– Ты сейчас оправдываешься.
– Нет. Когда я прихожу и записываю свои программы, я приношу больше пользы, чем принес бы, хлопнув дверью и сказав: «Я с вами сотрудничать не буду». Всей системы я бы своим уходом не подкосил, это был бы просто очередной демонстративный уход. Вот я и остаюсь там, где я есть. И если на Первом канале, допустим, во всех передачах врут (что, кстати, совершенно не так), то смотря те отдельные программы, в которых я участвую и где точно не врут, зритель может научиться выключать телевизор в правильном месте, а потом снова включать. И таким образом не получать ни капли пропаганды. В итоге Первый окажется обычным развлекательным каналом, каких полно в мире.
– Ты возглавил один из двух главных в стране киножурналов – «Искусство кино». Теперь это тоже твоя площадка для разговора с самой широкой аудиторией? У тебя хватит сил, слов и времени еще и на это?
– Времени у меня не хватает уже много лет. Это основная проблема. Но что делать? Справляюсь каким-то образом. Дело в том, что в «Искусство кино» меня позвали не только потому, что я давний автор, друг журнала и человек, которому этот журнал небезразличен. Но и потому, что я – популярное лицо. А журнал – в кризисе. Моя популярность, мое присутствие в других СМИ и на прочих площадках помогает журналу привлечь к себе внимание, найти новых читателей, найти людей, которые будут помогать, в том числе и финансово. Именно поэтому, возглавив «Искусство кино», я должен везде остаться. Стоит мне откуда-то уволиться, как половина смысла моего присутствия в журнале исчезнет. При этом я всё-таки занимаюсь в «Искусстве кино» всем тем, чем принято заниматься главреду. Я не просто витрина.
И да, я, конечно, собираюсь делать «Искусство кино» популярным. У нас впервые за черт знает сколько лет последние три номера расхватывали, как горячие пирожки. Такого давно не бывало. Все мероприятия, которые мы организовали уже в рамках обновленного «Искусства кино», например, синематека, которую мы придумали, – проходят с аншлагами. И у нас для широкой аудитории много всяких планов: сценарные конкурсы, новая медиаплатформа, свой фестиваль и, наконец, своя кинопремия.
– То есть шоу-бизнес.
– Да нет. Это не шоу-бизнес. Скорее, глобальный образовательный проект: решив популяризироваться, сам журнал более популистским не станет. Но, как и всегда, я буду стоять за внятность изложения. Я убежден: можно быть сложным и понятным. Есть стилистические идеалы, к которым можно стремиться: Эко, Гаспаров, Лотман – большие ученые и мыслители, умевшие говорить на понятном языке. Думаю, они прекрасно понимали, что, обращаясь к широкой аудитории, следует слегка корректировать свой язык, чтобы быть понятным. Но корректировать не значит цензурировать! Компромисс необходим только в той части, которая касается способа изложения. Сама же мысль будет оставаться глубокой и сложной.
– Ты оглядываешься на то, что сказал бы по поводу всех твоих нововведений Даниил Дондурей?
– Я стараюсь не оглядываться вообще. Но мне очень приятно, что вдова Даниила Борисовича, Зара Абдуллаева, – мой заместитель. Она мой товарищ и коллега много лет. А их дочь Тамара постоянно мне говорит, как ей нравится то, что я делаю. С Даниилом Борисовичем мы часто обсуждали, что можно было бы сделать с журналом. Мне кажется, то, что я делаю, не противоречит его идеям и его видению будущего журнала. Наверное, у нас по поводу всего того, что уже происходит и что задумано, мог бы состояться большой, обстоятельный и долгий – как прежде – разговор. Увы, это невозможно. Что ж, постараюсь справиться сам.
Интервью пятнадцатое
Ксения Собчак
Ксения Собчак приходит на интервью в светлом брючном костюме, с алым бейджиком Петербургского экономического форума. В руках у нее розовый микрофон телеканала «Дождь». Интервью происходит во время форума, где Собчак работает журналистом: интервьюирует чиновников и бизнесменов. В перерывах между интервью она проводит творческий вечер в одном из питерских книжных магазинов, ведет «круглый стол» Сбербанка, участвует в десятке светских и деловых мероприятий. Или, например, сама дает интервью – как это.
В ресторане, где мы встречаемся, Собчак все знают. Ей приносят блюдо сашими и воду. «Ешьте, ешьте!» – предлагает она мне. Я пью кофе.
Собчак снимает ярко-красные туфли на шпильке и поджимает ноги. Она устала.
Формальный повод нашей встречи – фильм «Дело Собчака», предпремьерный показ которого, пусть и неофициально, приурочен к ПМЭФ – большинство зрителей съедутся на показ прямо с форума. Со сцены Собчак скажет, что ей было важно, чтобы первый показ фильма состоялся именно здесь: в городе, мэром которого был ее отец, в городе, где родилась она.
[64]64
Впервые опубликовано в интернет-издании «РБК Стиль» 5 июня 2018 г.
[Закрыть]
– Фильм «Дело Собчака» начинается с ваших слов о том, что вы шли к его созданию восемнадцать лет. Отчего именно, в 2017 году, вы решили: время пришло, надо снимать?
– Но у меня совсем не так всё устроено, как вы описываете: это происходит не по щелчку, это постепенный процесс. У меня есть несколько мечтаний, замыслов, которые я очень хочу осуществить, про которые много думаю и понимаю, что рано или поздно обязательно это сделаю…
– Например? Чтобы было понятно.
– Это может быть что угодно: от телевизионной карьеры до полнейшей перемены жизни, как, например, произошло семь лет назад[65]65
Вероятно, имеется в виду активное участие Собчак в протестном движении 2011–2012 гг.
[Закрыть]. Такие намерения в тебе зреют и дозревают до точки, когда их реализация неизбежна, понимаете?
– Не очень.
– Ну, допустим, я мечтаю посетить Африку. Значит, ни в коем случае не надо насиловать себя, собирать эту поездку, стиснув зубы. Надо просто помнить, что есть такая мечта. И тогда всё само организуется лучшим образом: время и пространство раздвинутся, появится хорошая компания, всё сложится, я поеду и вернусь из поездки с потрясающими воспоминаниями.
С фильмом – то же самое. Я долго мечтала сделать настоящий фильм о папе, увековечить его память так, чтобы вышло не мемориальное кино, а фильм-высказывание, который объяснит всё, что с Собчаком произошло, но будет еще и моим фильмом о папе.
Чтобы соединить эти две интенции, от меня требовался высокий уровень честности; долгое время я не была готова. Но идея фильма меня не отпускала. Я даже начала работать с режиссером, это уважаемый человек, я его люблю, но у нас ничего не получилось.
– Кто это? И почему не получилось?
– Мне кажется, было бы неправильно называть его имя. Но это талантливый, потрясающий человек. Мы делали и, надеюсь, еще будем делать вместе какие-то проекты. Но тогда я поняла, что мы по-разному видим результат, по-разному смотрим на процесс. С [режиссером фильма «Дело Собчака» Верой] Кричевской было иначе: мы поняли друг друга мгновенно. Она – человек с горящим сердцем, очень эмоциональная. И работать нам было иногда трудно, но невероятно круто. Вера – настоящий огонь, настоящая честность.
– Вы приняли решение снимать фильм об отце в 2017-м. Тогда же, когда решили участвовать в выборах. Как это связано?
– Это не связанные между собой события. Просто после того, как я посмотрела фильм [Веры Кричевской и Михаила Фишмана о Борисе Немцове] «Слишком свободный человек», пазл сложился, я осознала, что готова снимать фильм о папе, я хочу это делать с Верой, и я понимаю, как это сделать. Дальше, как часто бывает в таких историях, ветер стал нам сопутствовать: герои начали соглашаться на интервью…
– Вы их просили?
– В основном – да.
– Кто брал интервью?
– Практически все – я. За исключением тех, которые я не могла брать по этическим причинам: [заместитель Собчака, выигравший у него выборы] Яковлев, [политтехнолог, главный идеолог кампании против Собчака 1996 года Алексей] Трубецкой-Кошмаро́в, [бывший начальник службы охраны президента Ельцина Александр] Коржаков. Мне было бы по-человечески трудно оказаться рядом с этими людьми и как-то, ну я не знаю, удержать себя в журналистских рамках. И непонятно, были бы они со мной откровенны. Хотя, например, Невзоров, с которым беседовала я, с большим удовольствием говорил мне гадости про отца и про маму в лицо.
– А как вы вообще для себя решали, кто вы в этом фильме – дочь или журналист?
– Я дочь Собчака, которая выросла и стала журналистом. И мне показалось важным разобраться в том, каким был мой отец и что с ним произошло.
– Анатолия Собчака не стало, когда вам было восемнадцать лет. Прошло еще восемнадцать. Угол зрения неизбежно меняется.
– Меняется, да. Менялся. Но я хорошо помню, что чувствовала, когда папа умер. У меня было ощущение, что обрушилась какая-то стена, которую я считала непоколебимой. Понимаете, я жила в уверенности, что папа вечный, как и наша жизнь, наша семья, что я пребываю в абсолютной безопасности, потому что папа всегда меня защитит, и любые невзгоды и проблемы воспринимала как решаемые. Всё это исчезло в одну секунду, и меня накрыло ощущение абсолютной брошенности: я должна была теперь со всем справляться сама.
Мне это ощущение стало понятным, когда я [в проекте Первого канала «Цирк со звездами»] ходила по канату: ты делаешь, делаешь, делаешь одно и то же много месяцев, у тебя прекрасно всё получается, с закрытыми глазами. Потом тебе говорят: «А теперь тот же канат, но без страховки». И вот одно ощущение, что у тебя больше нет этой веревочки, делает тебя в десять раз собраннее, сконцентрированнее, ты понимаешь, что больше нет шанса на ошибку. Это чисто психологическая вещь.
Когда папа умер, я уже жила самостоятельно, я и так шла уже без него по своему канату, но стена обрушилась, веревочка оборвалась: больше тебя некому защитить, дальше – сама.
– Но в последние два года жизни Собчак сам, как мне кажется, нуждался в защите.
– Я теперь это понимаю, да. Тогда я считала, что папа – мощный, гигантский, с ним ничего невозможно сделать, его невозможно посадить в тюрьму. Я, честно говоря, гораздо позже поняла, насколько мы действительно были близки к тюрьме. В то время мне казалось, что родители сильно нагнетают ситуацию.
– Они с вами разговаривали об этом?
– Нет. В этом была проблема. Они практически ничего не говорили, пытались меня от этого оберегать. О том, что с нами происходило в самый тяжелый момент их жизни, родители мне рассказали только спустя какое-то время. И у меня сложилась неправильная картинка в голове: я считала, что, рассказывая, они драматизируют произошедшее. Ну знаете, как все эти байки: я пошел на охоту, а тут – медведь, и я один на него с ножом!
Годы спустя я поняла, насколько жестокой была травля папы, как серьезно нависла над ним угроза тюрьмы. И какого на самом деле мужества родителям стоило молчать: продолжать сохранять иллюзию обычной жизни, устраивать мне какие-то там дни рождения… Знаете, фильм очень сильно дополнил ту картину, которая была у меня в голове, я много узнала о том, что на самом деле происходило с мамой и папой.
– В фильме несколько раз слышна ваша реакция на то, что говорят ваши собеседники: вы потрясены и некоторые вещи как будто слышите впервые…
– Это правдивое ощущение.
– Самым странным в этом смысле выглядит ваше интервью с мамой[66]66
Вдова Анатолия Собчака, сенатор Людмила Нарусова – один из главных героев фильма.
[Закрыть].
– Знаете, мы с моей мамой, в принципе, никогда так откровенно не разговаривали. У нас никогда не было такого длинного разговора про прошлое – сколько мы там проговорили, часа три или четыре? Это была такая психотерапия. Мама у меня сложный человек. Есть темы, на которые она не хочет говорить, потому что это больно и трудно, и она предпочитает молчать. Как ей откажешь в этом праве? Это ее способ защищаться от мира: мама всегда немножко барон Мюнхгаузен. Она много пережила, она может себе позволить уходить от ответов. Но мне поговорить с ней было очень важно. И я рада, что этот первый разговор у нас состоялся.
– На всех фотографиях и кадрах хроники, что остались от Собчака, хорошо видно, как ваша мама смотрит на вашего папу: это взгляд женщины, влюбленной как будто даже больше, чем позволяют приличия.
– Они всегда были влюблены друг в друга, сколько я помню. Я их не видела равнодушными. Мама обожала папу. Когда папа умер, она не то что замуж ни за кого не вышла, она ни в чью сторону просто не посмотрела. А она могла устроить себе более чем успешную личную жизнь, у нее были поклонники, которые даже меня атаковали: «Ксюша, почему мама не откликается, может быть, это ты против?» В нее был влюблен, и влюблен до сих пор, один достойнейший, симпатичнейший и вообще прекрасный человек. Всё без толку. Ей никто не нужен.
Она любит только отца. И любила всю жизнь – страстно, ревностно, совершая огромное количество ошибок из-за этой любви. Но по-настоящему. Знаете, я думаю, что мама любила папу больше, чем меня. Мне это немного горько, но это так.
– Вы общались в детстве со своей [старшей, от первого брака Анатолия Собчака] сестрой Машей?
– Нет. Практически нет.
– А сейчас?
– Во взрослом возрасте у нас тоже никакого, к сожалению, общения не вышло. На то были свои причины в прошлом. Когда я родилась, Маше было пятнадцать лет. Мама очень ревновала папу к первой семье. И она как следует постаралась, чтобы мы мало общались. Это был не мой выбор. Но я выросла в ощущении ревности к какой-то другой дочке папы. Мама могла, например, на мой вопрос: «А где папа?» ответить: «У Маши. Ты смотри, Ксюша, а вдруг он Машу больше любит?» И я ревновала невероятно. У маленьких детей это совсем не та ревность, что у взрослых. Это, скорее, ощущение недостатка любви. Недолюбленность.
Я часто сейчас об этом думаю. Я мозгами понимаю, что Маша – прекрасный человек, что она обожала папу и имеет на него право не меньше, чем я. Но я не могу переступить через свое детство. Удивительно: сейчас вы спросили, и я тут же вспомнила, что очень хотела позвать Машу на фильм об отце. Помнила, помнила… А в последний момент забыла. Не со зла. Так, видимо, подсознание сработало. Страшно в эту историю вернуться, непонятно, с какого момента начинать: мы были лишены друг друга в детстве, как теперь это наверстаешь? Своего детства я уже не изменю.
– Что вы помните об отце своего детства?
– Как я, увидев, что он спит у себя на диване, бегу к нему, забираюсь под бок и просто лежу или засыпаю, обняв его. А папа храпит. Он всегда храпел. Мне это нравилось. Мне нравилось его обнимать.
Я часто просила его положить мне руку на голову. Я любила это ощущение руки на голове. Оно невероятное: ты под защитой огромной, мужской, самой главной в твоей жизни ладони.
Еще помню, что он был совершенным ребенком. Когда в Петербурге появились первые снегоходы, мы были за городом, и какой-то приятель дал нам попробовать. Ну, мне дал, мне уже лет тринадцать было. А папа выхватил у меня этот снегоход из рук и сам понесся. Я кричу: «Пап, пап! Подожди, дай мне!» А он: «Ну Ксюша, ну пожалуйста, еще хотя бы один кружочек». Он очень хулиганистый был, и у него было редкое чувство юмора. Вот, наверное, всё. На таком расстоянии, как у нас, воспоминания бледнеют, стираются. Я помню мало.
– Вам нравилось быть дочерью мэра?
– Меня это бесило. В школе я даже училась под чужой фамилией: Оксана Парусова. Я даже Нарусовой отказывалась быть. Вся эта история мэрская – это моя настоящая детская травма. Я боролась с необходимостью ходить с охраной, ездить на машине с охраной, находиться под постоянным присмотром посторонних людей. Кульминацией всего кошмара был мой побег из дома, когда Виктор Васильевич Золотов [на тот момент начальник охраны Анатолия Собчака, ныне – глава Росгвардии, один из главных героев фильма «Дело Собчака»] вынужден был перекрыть город, потому что я умудрилась сбежать по-настоящему и исчезнуть на несколько дней. Меня искали, Питер был оцеплен.
– А куда вы сбежали?
– Я придумала целую схему. Вначале я зашла к Сереже Боярскому[67]67
Сергей Боярский, друг детства Ксении Собчак, сын популярного артиста и музыканта Михаила Боярского.
[Закрыть], они жили в одном доме с нами. Зашла якобы потому, что мне надо было на компьютере поработать. У нас не было компьютера дома, а у них уже был, и я иногда приходила к Сереже делать уроки. От Сережи, переодевшись «в прохожего», я вылезла из окна, чтобы охрана, которая сидела у нас в доме, меня не заметила. А потом на метро доехала до одной своей школьной подруги, она была из не очень благополучной семьи, никто из наших ее не знал. У нее я просидела несколько дней, пока служба безопасности во главе с Золотовым не выкурила меня.
– Как?
– Несколькими сообщениями на пейджер.
– Какого рода были сообщения?
– Дело в том, что пейджер нельзя было отследить. И никто не мог понять, где я. Мне сыпались на пейджер сообщения, но я никому не перезванивала, понимая, что меня ищут. Но тут вдруг среди тысячи этих сообщений появились сообщения от мальчика по имени Сережа. Сережа Борисевич, насколько я помню, его звали. Я была в него страшно влюблена. А он не проявлял никаких знаков внимания. И вообще был ко мне холоден. И вдруг он начинает слать мне какие-то такие сообщения: «Давай встретимся, очень хочу тебя увидеть…» И так далее. Я-то считала, что он никак ни с кем не связан, о моих чувствах к нему никто не знает. В общем, я перезваниваю ему предусмотрительно из телефона-автомата, он говорит: «Я так хочу тебя видеть, ты-ты-ты». И назначает мне свидание, я приезжаю. И… Это была, конечно, абсолютно кинематографическая сцена. Когда я была буквально в трех шагах от него, я вижу уже по его глазам: что-то не так. И он успевает сказать: «Ты меня прости, пожалуйста, но такая была ситуация». И на меня наваливается вся эта папина охрана.
– Что сделал дома папа?
– Папа был очень недоволен.
– Не очень себе представляю Собчака с ремнем.
– Нет, папа никого не бил. У меня с мамой происходили все скандалы, конфликты, войны, битвы. С мамой в тот момент были очень драматичные отношения именно потому, что я не могла принять ту реальность, в которой оказалась наша семья. Я отчаянно боролась и с этой реальностью, и с родителями, и со всем, что полагалось им, а значит и мне, по статусу. Папа говорил: «Ты моя домашняя Чечня».
– Чем ваши отношения с вашим сыном Платоном будут отличаться от отношений ваших родителей с вами?
– Степенью свободы.
– То есть у вас не было свободы?
– У меня как раз огромная степень свободы, выработанная в борьбе. Я очень сильный человек, потому что я победила своих родителей. Я выстояла. В принципе, любой человек на моем месте должен был бы сломаться и стать вялым, безынициативным ребенком, который живет на готовеньком, опираясь на связи родителей. Я свою жизнь живу сама. Я считаю, что справилась.
– Люди, которые разговаривают с вами об отце в фильме, занимают сегодня самые высокие посты в стране. Но в вашей жизни они появились значительно раньше, чем в нашей, да и в ином качестве: [президент РоссииВладимир] Путин был помощником Собчака, [Виктор] Золотов охранял вашего отца. Кстати, это, кажется, вообще его первое публичное интервью.
– Первое, да.
– Так вот, какие у вас сейчас друг с другом отношения?
– Слушайте, ну прошло восемнадцать лет! Я ни с кем не общаюсь из этих людей, у нас нет личных отношений.
– Но Путин обращается к вам «Ксюша».
– Для него я знакомый человек, из юности. И раз уж я появляюсь иногда в его вселенной, то он меня вспоминает. Это как, знаете, вы живете где-то в своем мире и вдруг прилетаете в аэропорт на своем частном самолете. И на стойке паспортного контроля в девушке, что штампует паспорта, случайно узнаете свою школьную подружку. И вы, конечно, говорите: «О, Ксюша, привет», – такое сентиментальное чувство из прошлой жизни. Поздоровались тепло – и пошли дальше. Всё!
Это действительно трудно понять со стороны: в моем прошлом мой папа был мэром города, а эти люди были его подчиненными. Но это осталось в моем прошлом. Думаю, что в прошлом Путина нас с мамой нет. Да и вообще, это противоестественно – мерить всё меркой прошлого. Ну, вот я маму спрашиваю: «Слушай, вы в девяностые общались с Ротенбергами?» А она: «Ксюш, конечно нет. Ты пойми, это был не наш уровень. Мы с Ростроповичем, со Спиваковым общались, с Плисецкой. Ну при каких обстоятельствах, да и зачем, я могла пообщаться с Ротенбергом?»
А сейчас и мама, и я – это не уровень Ротенбергов, как я понимаю. Я к этому стараюсь относиться как к естественному ходу вещей: я же ничего не сделала для того, чтобы родиться в той семье, в которой родилась. И не от меня зависело, что эта жизнь в какой-то момент закончилась.
– Для кого-то закончилась, для кого-то резко изменилась к лучшему.
– Ну это же справедливо. Если вы о том, что произошло конкретно с В.В. [Путиным], то это было справедливо. Мы можем, конечно, обсуждать, что из этого вышло, к чему привело страну, как всё пошло и куда зашло. Но то, что он стал президентом, – это закономерно. Он последовательно шел к этому успеху, и в этом есть доля некой справедливости.
– Но в фильме Путин, рассказывая о риске, на который шел ради спасения вашего отца от тюрьмы, говорит: «Я для себя никакой головокружительной карьеры не представлял».
– Да, не представлял. Но он был человеком, который работает с утра до вечера. Путин был тем, кому Собчак, уезжая на концерт к тому же Ростроповичу или Спивакову, мог доверить какую-то важную работу. И Путин сидел днями и ночами эту работу выполнял. Это заслуживает уважения и признания.
– Но ощущения, что Собчак с Путиным и с другими людьми, которые мелькают рядом с ним в кадрах хроники, были, что называется, «одной крови», не возникает.
– Понимаете, есть проблема: люди «одной крови» – они не могут тебе дать того, что требуется при управленческом типе работы. Я это как раз очень хорошо понимаю на опыте своего бизнеса и даже на опыте своей кампании. Когда ты яркий харизматичный лидер, то сколько еще людей такого типа тебе нужно рядом? Ну, может быть, два-три человека в команде. А работать-то кто будет? Кто будет сидеть и отвечать на письма в постоянном режиме, организовывать штабную работу, решать текущие вопросы?