282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Катерина Гордеева » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 15 апреля 2022, 22:29


Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Например?

– Вечернее платье.

– Никогда не пробовали?

– У меня один раз в жизни было вечернее платье, я его собственноручно сшила из синего хлопчатобумажного бархата: открытое, без бретелек. Я пару раз его надела, очень была собой довольна, а потом – повесила в шкаф, и оно провисело до тех пор, пока я не отдала его какой-то более молодой или более озабоченной нарядами подружке.

– Если Нобелевскую премию дадут, наденете?

– Нет, не надену. Меня лет двадцать тому назад впервые в жизни пригласили на прием во французское посольство. И все мои подруги забегали: кто-то несет туфли, кто-то – брошку, колготки какие-то суперские. Мой муж смотрит на всю эту суету и говорит: «Люся, это они должны одеваться, те, для которых написан дресс-код. А мы – художники. Мы можем ходить в том, в чем нам хочется». Андрей, конечно, гений. Эта фраза меня раз и навсегда освободила от идеи, что я надену то, что мне не нравится, вместо того, в чем мне удобно и комфортно. Маленькое черное платье? Да никогда в жизни!

– Не в контексте платья, вы всё-таки задумывались о Нобелевской премии?

– Этот вопрос для меня исчерпан.

– Даже не надеетесь?

– В 2018 году, как известно, из-за скандала с утечкой сведений Нобелевскую премию по литературе не дают.

– А потом, в следующем году, через год?

– Катя, слушай, я для себя прекрасно понимаю, что эта премия абсолютно никак мне не грозит! И меня это и не волнует, и не беспокоит.

– Почему?

– Дело в том, что там существует такая шарманка: в этом году получает американец, в будущем году – китаец, потом – хорошо бы негра, потом – не забыть женщину, а потом – давайте дадим паралитику. Идея всеобщего политкорректного равенства, которая во всей этой истории постоянно вылезает, мои скромные шансы уничтожила: русскоязычной женщине-писательнице Нобелевскую премию уже дали, это была Светлана Алексиевич. И я ее от души поздравила.

– Вы, кстати, были одной из немногих, кто поздравил от души.

– Конечно! Ее награда полностью избавила меня от беспокойства, и я наконец смогла, освободившись от некоторой нервозности – всё время ведь просачивалась какая-то информация, и я знала, что где-то там, в каких-то списках моя фамилия фигурировала, – выдохнуть.

Но ты понимаешь еще в чем штука, весь мир – это повсюду, не только в России – совершенно неправильно оценивает значение Нобелевской премии в области литературы. Когда эту премию получила Алексиевич, то в России писатели просто попадали в обморок и впали в негодование: «Как это так! Ей дали, а Набокову не дали!» Но штука-то в том, что в положении Нобелевского комитета критерии литературной премии сформулированы как «достижения в гуманитарной области». То есть это премия за идеалы человечества, она не про литературу, строго говоря. В отличие, например, от Букеровской английской премии – вот она про литературу. И список букеровских лауреатов – это всегда действительно литературный факт. Хотя и там есть нюансы: гораздо важнее попасть в шорт-лист, чем получить первую премию.

– Почему?

– Потому что – и так очень со многими премиями – шорт-лист – это довольно независимый список: эксперты, не связанные друг с другом, высказывают свои предпочтения. Но когда речь заходит о первом месте, начинаются колоссальные интриги. Так в Англии, так и у нас. И то, что я трижды была в шорт-листе русского Букера, для меня гораздо ценнее, чем то, что однажды я ее получила.

– А какая из ваших премий для вас самая ценная?

– Премия города Будапешта. Мне дали ее лет пятнадцать тому назад, когда на стенах Будапешта еще были видны шрамы от выстрелов, сделанных во время подавления восстания 56-го года. Но город дал мне – русскому еврею – свою премию. Для меня это значило полную победу культуры над политикой.

– Всякий раз, листая новостную ленту, я изумляюсь вашей способности быть в ста местах одновременно. Зачем?

– Да? А у самой меня складывается грустное ощущение, что я не догоняю. Но на самом деле всё упирается в то, что в жизни каждого из нас всегда есть задача. Иногда мы не отдаем себе отчет, в чем она состоит. Но чаще начинаем отвечать прежде, чем успеваем понять и принять этот вызов. В моем случае я точно знаю, что написала все свои большие книги.

– То есть как это – все?

– Большой роман я больше не подниму. Я его придумала, он висит где-то в воздухе, но напишет его уже кто-нибудь другой, не я.

– Устали? Лень? Что?

– Страшно, Катя. Мне семьдесят пять лет, времени объективно мало. Это не половина жизни у меня впереди, и не треть, а маленький кусочек остался. Поэтому я хотела бы какие-то маленькие задания себе давать – и даю, и выполняю.

– Например?

– Немножечко рассказов написала, что для меня большая радость, потому что они меня, мне казалось, давно бросили, а тут вдруг – вернулись. Я очень радуюсь. Мне по-прежнему интересно и нравится работать. Но роман – это четыре года ты ни о чем другом думать не можешь – и во сне думаешь. Наяву разговариваешь с кем-то абсолютно о других вещах и всё равно об этом думаешь. Он тебя съедает полностью. Я не умею по-другому работать.

Другие – могут. Например, Борис Акунин в ответ на вопрос, как он работает, недавно гениально ответил: два часа утром. Я, конечно, не поверила: за два часа нельзя столько произвести. Но какая должна быть внутренняя дисциплина, чтобы со всем своим творческим вдохновением в два часа уложиться?! Значит, решила я, во всё остальное время он думает! А у меня, видимо, просто меньше мощности, я так не могу.

Когда я пишу большую книжку, я там с потрохами, целиком, а в жизни меня нет. Хорошо, если этого люди не замечают, потому что я, находясь физически с ними, на самом деле отсутствую. А отсутствовать я больше не хочу, хочу посмотреть по сторонам, порадоваться жизни, сколько осталось. Это «радование» ко мне не так уж давно пришло: я в молодые годы была большим мизантропом, мне всё не нравилось, все не нравились, и только с годами, благодаря отчасти раку, который я пережила и, слава Богу, выскочила, у меня сейчас изменилось отношение к проживанию дня, минуты, часа. И радость от этого проживания.

– Но тратите вы свою жизнь в итоге не на это, а на поездку в Петрозаводск на суд к Дмитриеву и на стояние на площади с плакатом в поддержку Сенцова.

– Это стояние заняло пятнадцать минут моей жизни. И я должна была это сделать. Потому что при полном ощущении, что ничего сделать нельзя, есть еще ощущение, что ничего не делать – хуже. Вот и полезла. Ничего особенного не произошло: Пушкинское метро от меня в десяти минутах, доехала, постояла пятнадцать-двадцать минут, это имело абсолютно нулевой эффект. Даже интересно, до какой степени прохожие не обращали внимания на эту маленькую группку старых придурков.

– Пришли только «ваши», потому что ваше поколение – покрепче? Покрепче духом в том числе?

– Да нет, что ты. Так сложилось конкретно в этот раз. Во мне нет никакого ворчания, мне нравится и ваше поколение, и те два, что за вами выросли.

– Но отличия есть?

– Есть, конечно. Самое существенное – мы в нашем поколении друг без друга просто не выживали. Жизнь была так устроена, что для того, чтобы пойти к врачу, надо было попросить подружку посидеть с ребенком. Для того, чтобы достать билет в Ленинград, надо было позвонить двоюродной сестре твоей знакомой, чтобы она тебе билет купила. Быт был чрезвычайно сложен: я приходила в мясную лавку в подвал, где у меня был знакомый мясник, и всегда покупала шесть кусков мяса: себе, Раде, Наташе, Тане, Диане, Ире, – потому что я не каждый день туда ходила, да и ни черта не было. Эти шесть кусков мяса я притаскивала домой, и дальше шла раздача. Социальность была гораздо выше, чем сейчас. И степень зависимости – дружеской, любовной – была гораздо более высокой, чем в теперешней жизни.

– Хорошо это?

– Это не хорошо, это качество. Сейчас всё по-другому. Вы друг за друга держитесь только по личному выбору, никакой бытовой надобности нет: можно позвонить и вызвать бебиситтера к ребенку, мясо – на дом, мужа на час – холодильник починить, да что угодно. А я не хочу выходить из привычного своего мира и прежних отношений. Это создает невероятный жизненный комфорт: я чувствую себя окруженной Великой китайской стеной друзей.

– Но весь наш XXI век – это борьба с тем, чтобы покупать билеты, доставать продукты или класть в больницу по блату.

– Милая моя, это не блат. Это на эмпатии всё работает. В этом ничего плохого нет. Вот когда человек не может позвонить по телефону в «скорую помощь», и к нему не приедут помогать, спасать, лечить – это плохо. А то, что я звоню знакомому Васе, Пете, Юре, Наташе и говорю: «Наташка, хреново. Как ты думаешь, мне управиться самой или все-таки звать врача?» – это счастье моей жизни. Вокруг меня есть люди, которым я абсолютно доверяю и передоверяю решение многих своих вопросов. И они решаются вручную, с затратой огромного количества усилий, что позволяет мне испытывать дикое удовольствие.

– Почему?

– Да потому, что ты чувствуешь благодарность и получаешь в ответ, если что-то сделал, благодарность. А это чрезвычайно важная вещь – чувствовать себя включенным в социум положительным образом.

– Тогда все идеи «похорошевшей», автоматизированной и роботизированной современной Москвы вам должны быть неблизки.

– Да, мне это не нравится. Я считаю, что все эти похорошения – на самом деле декорации дурного вкуса.

– Прямо все?

– Да, глаз мой протестует, при этом я сама себе говорю: «Стоп! Успокойся, это городу нужно: это пространство для гуляния, эти сияющие тротуары скользкие – всё это выглядит гораздо более благообразно, чем пятьдесят лет назад». Я думаю, что здесь большое значение имеет то, что называется в биологии импринтинг: первые картинки, первые запахи, первые ощущения, зрительные образы – всё то, что с нами остается навсегда и что нам нравится на протяжении всей жизни. Именно поэтому так много людей вспоминают о своем тяжелом детстве с умилением: это было время открытия мира и счастья. И это осталось внутри, в виде отпечатка. Тут я ничем не отличаюсь. Москва моей памяти – другая.

Знаешь, я недавно шла от метро «Пушкинская» к памятнику Юрию Долгорукому, под хвостом которого был устроен некий балаган, где я должна была выступать. Маршрут этот я знаю семьдесят лет. Там, где сейчас стоят «Известия», в моем детстве во дворе стояла музыкальная школа, куда меня водили, и туда приходил один господин, одетый необычайно, в костюм в мелкую клеточку, – много лет спустя я узнала, что это называется «пепита», «куриная лапка». У господина в каждой руке было по девочке. Девочки мне казались довольно невзрачными, но, когда они выросли, оказалось, что господином был Александр Вертинский, а девочками – две его дочки: Настя и Марианна.

Рядом со школой помню аптеку, которая стояла на том месте, где сейчас новый Пушкинский сквер. Я помню, как памятник Пушкину стоял на другой стороне, напротив себя нынешнего. Я иду дальше и узнаю каждый дом, в котором у меня были друзья. Всё это выглядит иначе, да и все умерли, никого нет. Но я помню их поименно. Например, режиссер Витя Новацкий в Гнездниковском переулке, к которому ходили все театральные люди, художники, музыканты, потому что не было человека, который лучше бы знал культуру авангарда и театр. Его квартира в знаменитом доме Нирнзее – тайная Мекка московской интеллигенции.

В соседнем доме жила Мария Сергеевна Павлова, когда-то – секретарь дирекции Малого театра, еще до того – актриса. Фамилия ее девичья – Муханова. Если дешифровать, то выйдет, что Мухан – это как Набоков или Шахновский, как вся русская знать, произошедшая из татарских корней триста лет назад. Это всё их потомки. Они здесь родились, выросли, умерли.

Это всё – город. Он живет и стареет вместе со своей историей. Старый, стареющий город, сохраняющий свои сюжеты, – это органично. Сегодняшняя Москва не наследует никакому своему прошлому. На всем небольшом отрезке моего пути я нашла неизменившимся только Елисеевский магазин. Внутри, кажется, даже люстры висят те же самые. Остальное – молодится и бесконечно обновляется, боясь застыть даже на секунду. Гонится за ускользающей молодостью.

– Это теперь самый актуальный вид спорта!

– Соглашусь. Никогда еще не было такого тренда быть молодым – от увлечений до одежды. Всегда была возрастная одежда, и пожилые люди и одевались, и вели себя определенным образом. Сегодня все хотят быть молодыми. И у многих, кстати, получается.

– А многим такая помолодевшая Москва нравится!

– Нравится, и хорошо. Важно понимать, что все перемены, произошедшие на протяжении последних семидесяти лет, то есть одной жизни человека, – это невообразимые перемены для биографии города. И единственное, о чем бы я просила своих более молодых современников – пишите! Пишите, пишите, потому что всё, что сегодня в Москве еще есть, через следующие семьдесят лет окажется восхитительно волнующим свидетельством из прошлого для ваших детей и внуков.

– Есть хотя бы что-то, что вам в Москве этой нравится?

– Да, бывают какие-то красивые фонтаны. Стало больше света. Но когда я выезжаю на Третье кольцо, у меня ощущение, что я нигде. Я не понимаю, что это за город, где он, на каком континенте, в какой точке мира – такое среднее место. Почему ты смеешься? Конечно, я понимаю, что Москва не Питер, у нее нет такого острого характера и архитектурно выраженного лица. Но существует понятие – образ города. И образ Москвы, всегда очень скромный, на самом деле сегодня изменился не каким-то естественным образом, а по придумке архитекторов и градостроителей. Мне это не нравится, но я с этим соглашаюсь: о’кей, так стало удобнее. Я продала машину, стала ездить на метро, потому что только так можно рассчитать свое время теперь в этом городе.

– Это норма жизни в мегаполисе.

– Я это понимаю. В метро иногда бывает давка, но, благодаря моей роскошной жизни без офисных обязательств, я на работу не езжу. И в часы пик могу позволить себе в метро не спускаться. Кроме того, я обожаю эскалатор! Вот эти разглядывания: лицо за лицом, такие разные морды, такие потрясающие. Это ежедневное приключение – встреча с огромным количеством людей.

Знаешь, мой муж Андрей в молодые годы всё время рисовал в метро. Иногда стеснялся и рисовал уже приходя домой какие-нибудь из метро взятые лица: молодые и старые, новые и не новые. Вот под землей, в метро ничего не меняется. А сверху – все эти моды на вечную молодость, которые лет тридцать назад было трудно себе представить.

– Возможно, это опять антитеза к тридцатилетней давности моде на геронтократию, когда у руля во всех областях и в мире, и в России стояли в основном очень пожилые люди.

– В этом смысле в России наблюдается удивительное постоянство: здесь правят те, кто уже ухватился за власть. Это не геронтократия. Это ненасытность: ухватившись за власть, у нас молоденький становится стареньким. Отсутствие во власти молодых, ее несменяемость плоха и неправильна прежде всего тем, что человек пожилой отвечает на вопросы своего времени, до него проблемы сегодняшнего дня не доходят: эти полководцы всегда готовятся к прошлой войне. Это всех касается. Вот мы приехали в Нагорный Карабах с довольно общей фразой «Женщины против войны». Но этой фразы теперь недостаточно. Мы разве мало знаем мужчин, которые против войны? И что еще мы сделали антивоенного, кроме того, что приехали сюда и произнесли эту фразу?

– Что, по-вашему, надо было бы сделать?

– Это очень общий вопрос. Давай сузим его до малого: что может сделать мать?

– Что?

– Сделать всё возможное, чтобы ее сын не пошел в армию. Это – посильный вклад в борьбу с войнами. Мне кажется, в самой ближайшей перспективе мы должны добиться того, чтобы по всему миру срочная служба была отменена. Чтобы армия стала делом профессионалов.

– Ваши сыновья служили?

– Нет.

– Как вам это удалось?

– Когда дети мои стали подходить к армейскому возрасту, я поняла, что я решительно не хочу, чтобы они служили в армии. И заметалась. Мне была глубоко отвратительна идея дать взятку, а это было распространенной практикой. Я знаю семьи, которые давали взятки в военкомате, в медкомиссии, тем людям, от которых это зависит, – это отвратительно со всех сторон.

Альтернативная служба была бы идеальным шансом, не унижаясь, армии избежать, делать что угодно, любое социально неприятное дело, но только не связанное с оружием и убийством. Увы, в те годы альтернативной службы не было. Но мне повезло, отец моих сыновей, он ученый, в то время работал в Америке, в университете. И я сначала отправила туда старшего сына, который уже учился в институте и ему стукнуло восемнадцать.

– С ним вы это обсуждали?

– Да, конечно. Сама идея поехать в Америку – а это самое начало девяностых – была очень увлекательной, это был вызов. Он поехал и поступил в колледж, окончил его за год и очень быстро, сдав все экзамены, поступил в бизнес-школу Колумбийского университета. Это было, кстати, очень дорогое учение, а денег у меня на такое предприятие не было. И Алеша совершенно героически работал и учился и вытянул всё это самостоятельно.

Когда младшему исполнилось шестнадцать, а он, надо сказать, человек совсем не тривиальный, со своим особым миром, и уж для него армия была бы катастрофой, я его отправила опять-таки к отцу, он там пожил какое-то время, поучился в школе, поступил в университет, но всё быстро бросил. Мальчики мои прожили в Америке в общей сложности десять лет. Оба вернулись. Старший – специалистом в сложных областях бизнеса, а младший – как сбежал в Америке джаз играть, так сейчас по-прежнему и играет, он в это влюблен. Он блестящий переводчик-синхронист и музыкант. Оказалось, это близко лежащие профессии.

– Необходимость десять лет жить врозь с сыновьями – это нормальная плата за то, чтобы избежать армии?

– Мне было так за них страшно, что я готова была с ними расстаться: только что закончилась Афганская война, вовсю полыхали войны распадающейся империи, начиналась Чеченская война. Я категорически не хотела, чтобы они воевали. И это был не только страх за их жизнь, но и страх, что и они вынуждены будут убивать. Я не понаслышке знаю, как психика человеческая деформируется убийством и как человек потом никогда не возвращается к себе прежнему.

Я очень сожалею, что в своей жизни ограничилась тем, что спасла от армии только своих сыновей. Теперь я понимаю, что надо ставить вопрос шире и жестче, выступая против призыва. Матери не должны пускать своих детей воевать, должны перестать выполнять это требование законодательства и требовать законодательство такое переменить: пусть воюют профессионалы, то есть те люди, которые выбрали себе это профессией. Пусть только те, кто сознательно сделал этот выбор, убивают и рискуют быть убитыми.

Вот это я сейчас здесь поняла, в Нагорном Карабахе: если выполнения этих материнских требований добиться, то еще через один поворот истории эта профессия – профессия убивать – неизбежно умрет. А если она не умрет, то умрет наша Земля, третьего не дано.

– А что вдруг такое случится?

– Сумма агрессии, которая сегодня скопилась в мире, дойдет до критической массы. Человек уничтожит себя сам: он будет уничтожать соседей, а соседи будут уничтожать его, а потом эта тотальная война приобретет новые формы. Какие войны будут за следующим поворотом – нетрудно предположить, потому что уже сегодня легко можно создать вирус, который, допустим, будет убивать всех блондинов ростом выше метра восьмидесяти, или всех кривоногих, или всех китайцев. У меня даже киносценарий про это есть: как в течение трех суток вирус, распыленный в аэропорту, спасает человечество, потому что другое событие его может погубить.

– Как называется?

– Называется «Босховы детки», но там сложная история. А простая наша сегодняшняя история заключается в том, что если не остановить войны, которые нас окружают, то потом шансов спастись не будет.

– В коротком промежутке человеческой жизни это в принципе неважно. Люди обычно не думают о будущем всего рода человеческого каждый день.

– Ну и зря, потому что подумать не мешало бы. Человек будущего будет отличаться от человека сегодняшнего, как мы отличаемся от крысы. Между прочим, это Циолковский сказал, не я. Это возможно, это интересно, это захватывающе. А перебить друг друга – ума много не надо. Причем новое прекрасное будущее – это не эвфемизм какой-то, мы уже живем одной ногой в мире, разительно отличающемся от прежнего.

Вот простой пример: у меня украли компьютер. Я сначала слегка переживала и думала, какой теперь буду покупать. Но через пятнадцать минут я запаниковала, сообразив, что вообще-то у меня украли часть моего мозга, моих воспоминаний, моей интеллектуальной деятельности – часть меня, короче. Потом я опять пришла в себя, вспомнив, что у меня есть внешний резервный диск от этого компьютера. И вот там-то в продублированном виде вся эта часть меня хранится.

Это захватывающее ощущение. И так во всем: ты теряешь мобильный телефон и понимаешь, что не помнишь ни одного номера, кнопки есть, а нажимать – нечего. Вот это то, осязаемое, в чем видно, что мы перешли абсолютно принципиальную границу между XX веком и XXI, желая того или не желая. Скорость, с которой теперь всё происходит, несоизмерима с той, что была прежде. Первый рисунок человека сделан сорок тысяч лет тому назад. Нашей, человеческой культуре всего сорок тысяч лет, секунда с точки зрения планетарного времени, а мы уже столького достигли.

– Но для каждого отдельного человека и эти сорок тысяч, и четыре тысячи, и просто сорок лет – срок большой. Причем смысл всего совершенно непонятен: зачем жить, если придется умереть?

– Нет, нет, это один из незаконных вопросов. Смотри, как всё меняется, как меняется качество жизни, как меняются жизненные сроки: на нашей памяти детская смертность уменьшилась по миру невероятно, длительность жизни увеличилась, минимум, вдвое по сравнению с людьми далекого прошлого, чьи скелеты раскапывают археологи. Там стариков вообще нет.

Про болезни мне не надо тебе говорить: сколько неизлечимых болезней стали излечимыми и как бурно идет этот процесс. Количество приставок, которыми мы пользуемся с того момента, как были изобретены очки, увеличилось в десятки, в сотни раз: пятьсот лет назад была изобретена линза, а завтра у нас уже будут искусственные глаза. Потом – искусственная кожа, суставы, внутренние органы. Всё это происходит очень быстро.

Но конечно, длительность человеческой жизни с временем существования планеты несоизмерима, тем увлекательнее жить, потому что дико, захватывающе интересно, как быстро при тебе переменится вот этот отпущенный тебе кусок. И это – прекрасная мотивация для того, чтобы жить.

– Обычно люди вашего возраста на перемены сердятся.

– Нет, я в кайфе. Я могу сердиться на себя, что не всегда догоняю, хоть и стараюсь поспевать: я работаю с компьютером с тех пор, как они появились. Но мой внук это делает лучше, что объяснимо.

– Вы часто возвращаетесь в воспоминаниях к тому моменту, когда вам поставили диагноз «рак» и перед вами встала необходимость с этим диагнозом жить или от этой болезни умереть?

– Нет. Во-первых, это было ожидаемое, потому что я из «раковой» семьи, и я время от времени проверялась, зная, что это должно произойти рано или поздно. Мне было обидно, когда потом выяснилось, что врач, к которой я ходила на проверки, мой рак пропустила: я начала лечиться, когда у меня уже была третья стадия. Когда меня прооперировали, мне сказали: «О, мы такую большую опухоль давно не видели» или «никогда не видели» – я уж не помню.

– Страшно было?

– Нет, не страшно, совсем не страшно. Я была озабочена. Я пришла первый раз к хирургу, израильтянину, на прием, он посмотрел на меня, а потом говорит человеку, с которым я пришла: «Впервые вижу пациента, который бы в этом кресле не плакал и так себя вел». Почему я именно так себя вела? Не знаю. Может быть, потому что была готова из-за семейной истории. А может, потому, что моя мама умерла в пятьдесят три. И с тех пор каждый год я говорила: «Вот я уже на пять лет старше мамы, вот на десять, вот на двадцать», – это был подсчет времени как будто дополнительно выданного, я подсчитывала эти годы с благодарностью. Я вообще-то живу с ощущением благодарности. И оно только усилилось оттого, что это – я имею в виду исход, который мог бы быть у моего рака, – пролетело.

– Когда вы поняли, что всё, что «пролетело»? Когда книжка дописалась?

– Во-первых, я была очень озабочена тем, чтобы дописать книжку, это был «Зеленый шатер». Я понимала, если сейчас рак прижмет меня, я закончить не смогу. Конечно, у меня была сильная мотивация: вылезти поскорее, закончить, а там посмотрим. И я – вылезла. Потом приезжала через полгода на проверку, потом через год, потом хирург, который меня оперировал, сказал: «Иди, иди». Сейчас я стала халтурить – уже года полтора или два не была. Поеду, поеду, поеду обязательно.

– В чем вас переменила болезнь? Обычно в момент тяжелой болезни люди цепляются за веру.

– У меня как раз ровным счетом наоборот. Я, конечно, благодарна судьбе и высшим силам за то, что мне этот подарок – несколько дополнительных лет после рака – сделали. Но за эти годы мною полностью овладел мой Даниэль Штайн, то есть Освальд Руфайзен[77]77
  Освальд Руфайзен (1922–1998), католический монах-кармелит еврейского происхождения, брат Даниэля.


[Закрыть]
. Знакомство с ним, отношения и общение – всё это вызвало во мне и в моем отношении к вере острый кризис. Я часто вспоминаю, как мы с ним сидели у меня дома, беседовали, и он сказал фразу, которая меня глубоко поразила: «Я Символ Веры целиком не могу читать на литургии, там есть вещи, которых я не могу принять. Например, мы не знаем, что такое Троица».

– В каком смысле?

– Он сказал: мы не знаем толком, что такое электричество, откуда мы знаем, как Бог устроен? Он меня этой фразой освободил от ужасного рабства: верить в то, что я тоже не до конца понимаю. Троица, непорочное зачатие – это догматы, которые церковь выставляет нам как необходимое условие веры. Мой опыт общения с Освальдом Руфайзеном, священником и монахом, убедил меня, что можно и без этого. И я стала потихонечку от церкви отодвигаться и приходить к идее Даниэля, которая, по сути, идея апостольская – дела. Я стараюсь жить делами… И церковь мне для этого не нужна.

– Трудно?

– Нет, совершенно. Меня больше богословские вопросы не занимают. Я в молодые годы прочла кучу книг, вся русская философия прочитана – с трудом или с удовольствием. Но вдруг наступил момент, когда это перестало иметь значение. Сейчас я эти книжки могу подарить, ибо точно знаю: я к ним больше не вернусь. При этом я совершенно не отрицаю своего христианского опыта: христианство в мою жизнь вошло благодаря нескольким замечательным людям. Они были для меня образцами жизни: прекрасные люди, замечательные христиане, мне хотелось быть с ними и я с ними была очень долго. Причем это все в мощный советский период, когда по телевизору Пасхальную службу, разумеется, не показывали. Наоборот, устраивали какую-нибудь премьеру «Семнадцати мгновений весны», чтобы, не дай Бог, в церковь не пошли люди. А тех, кто пошел, встречали дружинники, выуживали там кого-то, кого-то – записывали. В общем, сам поход в церковь – это был поступок. Поэтому я так долго, наверное, и простояла на этом месте.

Сегодня из тех, кто тогда так привлек меня в христианство, в живых осталось, может быть, двое или трое. Это мои сверстники, священники. Я захожу к ним в церковь, я полна к ним любви и симпатии. Я очень хорошо знаю церковную службу, люблю ее, поэтому и прихожу…

Но у меня нет больше потребности подходить к причастию, а это была практика моей жизни на протяжении десятилетий. И вот – закончилась.

– Не страшно? Знаете, говорят: в падающем самолете нет атеистов.

– Я не атеист, Катя. Я человек верующий, просто мне, для того чтобы верить, перестала быть нужна церковь. Русская православная церковь перестала быть нужна. И Католическая – не нужна. Никакая не требуется, вот ведь какое дело.

Особенно после болезни я стала с благодарностью смотреть по сторонам и видеть. Вот именно что полноценно видеть то, на что смотрю. Раньше я хуже видела. Это для меня и есть религиозное чувство: чувство спонтанной благодарности. Куда направлен этот вектор, я знаю: можно сказать – Творец, Высшие силы, что угодно. В этом смысле и Эйнштейн был человеком верующим. Но, видишь ли, мне стало неинтересно об этом не то что говорить, даже думать. Чем более я приближаюсь к смерти, тем менее интересна религиозная тематика.

– Что тогда интересно?

– Сегодняшний день, минута. Я теперь живу в гораздо большей степени здесь и сейчас, чем многие годы назад. Какая-то появилась эффективность жизни. Мне стало очень важно сделать хорошо то, что я в данный момент делаю. И речь не о литературной работе. Наверное, я сейчас более счастливый человек, чем когда бы то ни было в жизни. Это может поменяться в любой момент, я понимаю.


Машина останавливается. Перед нами блиндаж, полный маленьких перепуганных срочников, командир которых затейливо предлагает подъехавшим «посмотреть через оптический прицел на сторону противника».

На сторону противника смотреть не хочется. В луже у блиндажа возится трехцветный полковой котенок. Срочник в гимнастерке не по размеру шлепает носком кирзача по луже. И котенок играет с отражением.

Улицкая первой находится. Встает под навес полевой кухни и говорит в микрофоны подоспевших журналистов, в глаза изумленных солдат, в лица всех людей, неожиданно большим числом собравшихся вокруг покрытого клеенкой в цветочек полкового стола: «Я сейчас выступаю по эту сторону фронта, но я с такой же готовностью выступлю и по ту. И по все стороны всех фронтов. Мы не рожаем наших детей для того, чтобы они воевали, не растим их для этого и не воспитываем. Нет войне». Это звучит очень странно в трех метрах от боевого окопа, из которого – это нам рассказали сразу по приезде – три ночи назад стреляли боевыми. Но это – звучит!

Она – маленькая, седая, бесстрашная, – говорит и говорит. И от ее слов все военные атрибуты, начищенные и чуть ли не украшенные к нашему приезду – орудие, автоматы, блиндаж, бинокль – кажутся неуместными.

В синей дымке горизонта видны полные несобранных гранатов сады. Я смотрю на них и вспоминаю, как совсем недавно мы гуляли с Люсей по крутому берегу моря и она вдруг сказала: «Ты знаешь, Катька, никогда я не жила с такой интенсивностью, как сейчас! Я как будто получила какой-то неведомый подарок. И тороплюсь им воспользоваться, пока щедрость посылающего не закончилась. Эта моя часть жизни, пожалуй, оказалась самой прекрасной, чего я не ожидала, не ждала. Но мне в ней интересно жить. И я ее воспринимаю как что-то данное мне сверх договора и потому особенно ценное», – говорит Улицкая. И я знаю, что «Третьей попыткой» она называет и эту часть жизни, и книгу, про которую еще не уверена, что она выйдет. Но я – очень ее жду.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 3.9 Оценок: 7


Популярные книги за неделю


Рекомендации