Текст книги "Последнее послание из рая"
Автор книги: Клара Санчес
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Можно сказать, наше поколение оказалось первым молодым поколением в этих местах. Когда я был маленьким, то почти не видел молодежи от четырнадцати до двадцати лет. Только родителей с детьми. Так что по мере того, как мы росли, самый ленивый в мире поселок стал отличаться кричащими одинаковыми прическами, татуировками на щиколотках, плечах, задницах и запястьях, пирсингом губ, бровей, пупков и ушей. Сережки носили как садовники, так и подметальщики, жители Ипера и те, кто ходил в деловых костюмах, кто, хотя и незаметно для окружающих, тоже нацеплял на себя что-нибудь. Я и сам нанес себе татуировку на плечо в виде змейки, по которой Ю очень медленно проводит языком, обнимая меня за ноги. Я знаю, что китайская пижама сексуально возбуждает ее больше, чем меня. Я прошу ее вытатуировать мое имя на такой части тела, которую могу видеть только я. А Ю в ответ только печально улыбается и ничего не говорит. Что она хочет сказать своим молчанием?
Салон, где мне выкололи змейку – а я это сделал в надежде возбудить Ю, – стилизован под часто посещаемую пещеру, в конце которой из-за черных занавесок слышится звук какого-то электрического аппарата, который мог бы пробудить воспоминание о бормашине в клинике матери, если бы так не воняло паленой кожей. Я пытаюсь сосредоточиться, разглядывая рисунки на стенах, чтобы ничего не слышать и не обонять, пока не подойдет моя очередь. Решаю нанести змейку на лопатку, где она будет очень хорошо смотреться, что подтверждает дядька с иглой, который носит кожаные брюки, кожаный браслет и копну неухоженных волос. Но такова уж жизнь. Татуировку тебе будет наносить не какой-нибудь пижон, потому что нанесение татуировки – дело довольно мерзкое. Да и интерьер этого заведения нельзя выдерживать в белых тонах и поддерживать в нем стерильную атмосферу, потому что то, что здесь делается, должно сопровождаться примитивной и вызывающей соответствующие психические явления энергией. Так что Ю предстоит увидеть то, что было сделано в спрятанной от посторонних глаз комнатушке с картонными стенами за черными занавесками в конце пещеры, которая пропитана запахом моей паленой кожи и запахом лохматого дядьки.
Побывав в кино и в квартире Эду, чтобы включить там обогреватель, я снова встречаюсь с теплой компанией пятнадцатилетних шалопаев. Теперь они еще больше распалились, чем шесть часов назад. Они заполнили последний ряд, где курят и кричат истошными голосами. Стоит непрерывный гвалт, сколько же у них энергии? У нас, насколько помнится, такой энергии не было. Куда она их занесет? Нетрудно предугадать, потому что их взросление подразумевает появление теннисных кортов, закрытых плавательных бассейнов, садов, жилищ на одну семью, детских садов и колледжей, почтовой службы, торговых центров, контрактов на вывоз мусора, освещенного человеком горизонта, к которому мы обращаем свои взоры сквозь завесу, которую вселенная понемногу опускает на землю.
Путь от остановки автобуса до дома проходит в тишине. Видно, как в некоторых окнах загорается и гаснет свет, слышен шум самой тишины, изолированный, точный и полнозвучный. Километры и километры того же самого пути, изо дня в день, из года в год. Большую часть своей жизни я провел на этом отрезке пути от красного навеса на автобусной остановке, что рядом с пустырем, который так и не застроили, до улицы Рембрандта, слегка покатой, и по ее тротуарам к дому номер шестнадцать, моему дому, с фасадом каштанового цвета, со старым портиком из красных глиняных плит. Другие уже поставили портики из хорошего камня, который добывается в розовой каменоломне, из кровельного сланца или из обожженной глины, а потом остеклили их, чтобы зимой холод не проникал в дом. Позднее в них посадили растения.
Мать говорит в нос, что меня очень беспокоит, говорит о том, что хотела дождаться меня, не ложась спать, хотя точнее было бы сказать – валяясь на диване, закутавшись в плед.
Я спрашиваю, не простудилась ли она, чтобы дать ей почувствовать, какие изменения происходят в ее организме.
– Ах да, – говорит она. – Это сухость. Отопительная система очень сушит воздух.
– Конечно, – говорю я, снимая немецкое пальто, перчатки, широкий теплый шарф, который достигает мне почти до ног, и кепи а-ля Че Гевара, с которым хорошо сочеталась небольшая бородка.
– Пойдет мне небольшая бородка? Не полностью покрывающая лицо, а такая, которая кажется двухдневной щетиной?
– Попробуй, – говорит мать, – если не станешь от этого похож на хилого поросенка. Не думаю, что ты можешь стать красивее, чем ты есть.
– Ты правда считаешь меня красивым? – спрашиваю я, думая о том, что Ю никогда не говорила мне, что я красив, не говорила, что любит, даже в такие моменты, когда можно сказать вообще что угодно.
– Послушай, с тех пор как я вернулась домой, не переставая воет соседский пес. Как будто плачет. Наверное, потому, что им никто уже давно не занимался. Может быть, сосед умер в одной из своих поездок, и никто не знает, что у него в доме находится собака, которая ждет хозяина. Не знаю, я уже начала усиленно размышлять об этом и волноваться до такой степени, что…
– Что, мама? – спрашиваю я.
– Думаю, я старею. Несколько лет назад меня совсем не волновало то, что происходит с собакой за забором.
Возможно, это проявление еще одного симптома ее приверженности наркотику, но я, как обычно, сдерживаю себя и полностью переключаю внимание на вой бедного Одиссея.
– Кажется, он голоден. Несомненно, он один. Может быть, нам следует что-то предпринять, – говорю я.
– Что, например?
– Я сейчас выйду и позвоню в дверной звонок.
Одиссей, услышав звонок, как обычно, звонко лает. Я говорю ему через дверь:
– Одиссей, хочешь поесть?
Он гавкает один раз, словно выражая свое согласие, словно узнав мой голос.
Я сильно замерз и возвращаюсь домой. Луна источает ледяной холод, который покрывает машины, почву и железо заборных решеток.
– Я перелезу через забор в сад соседа. Не могу оставить в таком положении животное.
– А может, вызвать полицию или пожарных? Вдруг он нападет на тебя.
– Я дам ему хлеба. Он меня знает. Не волнуйся, – неуверенно говорю я матери.
Я выполняю задуманное с трудом, который сопровождает воплощение в жизнь любого умозрительного построения. Трудная это работа – сначала залезть на забор, а потом слезть с него. В карманах у меня хлеб и фонарик, который я вынимаю, перевалившись через забор. Луч света падает на неподстриженную траву, на фонтан, на растительность, плотно прижавшуюся к фундаменту, на деревья с голыми ветвями и на прошлогодние листья, опавшие осенью и теперь гниющие на земле. Потом он высвечивает силуэт Одиссея за окнами большого зала. По мере того как я приближаюсь к нему, он становится все беспокойнее. Я кладу фонарик, так чтобы он освещал и меня. Слегка раздвигаю стеклянную дверь и позволяю ему обнюхать меня. Разговариваю с ним, даю ему маленький кусочек хлеба, потом еще. Говорю ему:
– Одиссей, хороший мой, я ничего тебе не сделаю. Помнишь, как я кидал тебе хлеб через забор?
Ласково шепчу ему, чему Одиссей бывал раньше очень рад. Потом я раздвигаю двери еще больше, просовываю руку и провожу ею по морде собаки. Увидев, что он виляет хвостом, я позволяю ему выйти наружу порезвиться вокруг меня и полаять. Пытаюсь приласкать его, и это у меня получается. Мать спрашивает, все ли у меня в порядке. Одиссей лает в направлении источника голоса. Я прошу ее перебросить мне бутылку молока и ищу глиняную посудину, в которую его можно вылить. Размачиваю хлеб в молоке, и когда пес съедает все это, глажу его по голове.
– Одиссей, ну как, хорошо?
Он продолжает есть, хватая пищу огромными клыками, и ловко лакать молоко. Закончив трапезу, он лижет мне руку, и я снова провожу рукой по его короткой и мягкой шерсти, по выступающим костям позвоночника, черепа и морды. Потом я иду к дверям, собака идет за мной. В доме дурно пахнет. Одиссей, надо думать, справлял свою нужду в помещении в течение нескольких дней. Освещаю фонариком стены в поисках переключателя электричества, но собака решительно направляется вперед по проходу, входит в одну из комнат и лает на пол и на книжные полки. Судя по тому, как мало я знаю о Серафиме Дельгадо, было бы интересно, как он отблагодарит меня за то, что я позаботился о его собаке и его доме. Нахожу переключатель, но он не действует. Электричество явно отключено. Я перевожу лучик фонаря на каменные плиты, которые обнюхивает Одиссей.
– Здесь ничего нет, Одиссей.
Но он настойчиво продолжает нюхать, и я провожу рукой по поверхности плит и в одной из них обнаруживаю прорезь, просовываю в нее пальцы и поднимаю.
– Что это такое, погреб?
Нет ничего странного. Почти во всех шале, помимо, в частности, моего дома, построены люки, через которые можно спуститься в прохладное подвальное помещение, где хранятся бутылки с вином, инструменты, которым не хватило места наверху, а также кровать, чтобы можно было провести на ней сиесту жарким летом. А в данном случае мы имеем дело с подвалом соседа, о строительстве которого ничего не знали, хотя, вероятно, ночные веселья с шумом и криками, которые мы порой были вынуждены выслушивать, исходили именно отсюда. Я направляю луч фонарика вниз, и Одиссей поспешно спускается по лестнице в погреб. Я спускаюсь за ним с некоторой опаской, поскольку, что там ни говори, это все-таки подземелье, скрытое от постороннего взгляда. Иначе говоря, нечто такое, что не находится на поверхности нашего поселка, в котором не допускается никаких изменений внешнего вида, если не считать того, что скрывается под залами, кухнями и туалетами и является частью жизни своих обитателей, которые могут время от времени поднимать люк и спускаться по лестнице к самому сокровенному в своем существовании. В этой связи, пожалуй, следовало бы создать карту подземного мира поселка, по которой, по-видимому, можно было бы оценивать подлинные личные качества соседей. Некоторые подвалы соединены между собой проходами, чтобы можно было войти в дом соседа, если вдруг забудешь ключи, или просто в качестве доказательства взаимного доверия, или для того, чтобы дети могли резвиться и играть вдали от опасностей, которыми им угрожает улица. Эти подвалы имеют самые странные формы и окрашены в самые разные цвета, и все гордятся ими, о чем свидетельствует тот факт, что их показывают кому угодно при каждом удобном случае. Хозяевам нравится, как ты пугаешься, когда тебе показывают вход в ад, замаскированный под креслом, под весами в туалете или под цветастым ковриком. Если войти в какой-нибудь дом и столкнуться там с запахами, вкусами, причудами и прошлым хозяев, которое попадается на глаза то тут, то там, то это уже геройский поступок, а спуск в подвальное помещение предполагает уход в нечто тайное.
Одиссей, проявляя беспокойство, ведет меня по лабиринту коридоров. Они недлинные, но запутанные, с бесчисленными поворотами то вправо, то влево. Это похоже на лабиринт для мышей моего размера, и он начинает беспокоить меня тем, что потом может случиться так, что я не найду выхода. Меня также настораживает то, что Одиссей не знает, куда идти. Иногда он на мгновение останавливается, что заставляет сомневаться в его способности ориентироваться, и беспокоит меня. Возникает впечатление, что мы ходим вокруг одного и того же места. Просто невероятно, что может произойти со мной в какой-то момент, реальный для меня и несуществующий для моей матери, потому что сколько бы она ни ломала над этим голову, она никогда себе этого не представила бы. Ты входишь в дом рядом с твоим, похожим на твой, и попадаешь в лабиринт, из которого, возможно, никогда не выйдешь. А если бы я вошел сюда и об этом никто не знал? Например, однажды, во второй половине дня, я нахожусь дома один и совершаю то, что только что сделал, и не нахожу выхода, оставаясь здесь навсегда, так что никогда уже не смогу навестить квартиру Эду и увидеть Ю. Я пропал бы подобно Эдуарду. Мы, люди, исчезаем с легкостью. Если бы мы не могли исчезать, лабиринтов не существовало бы. Одиссей начинает лаять так, что я пугаюсь.
– Что случилось, Одиссей? – спрашиваю я, когда мы оказываемся у входа в помещение, наполненное, мягко говоря, зловонием. Я осматриваю его от входа, потому что входить внутрь противно. Там стоит убогое ложе, на нем лежит какой-то человек. Человек слегка приоткрывает глаза.
– Ты уже здесь, – говорит он.
Одиссей лижет ему лицо и виляет хвостом, что позволяет мне предположить, что это его хозяин, сам Серафим Дельгадо.
– Серафим Дельгадо? – спрашиваю я.
– Вы опоздали, козлы, явиться сюда ко мне, – говорит он, делая паузы, вызванные страшной усталостью.
– Серафим, это сосед. Вы помните меня, мальчишку из соседнего дома?
– Ты их привел?
– Никого я не приводил. Я пришел один, честное слово. Здесь только мы с Одиссеем, больше никого.
Я осторожно приближаюсь к нему, словно запах, который идет от соседа, может сразить меня наповал.
– Отведи в сторону фонарь, твою мать, – говорит он, по-прежнему делая паузы.
Одиссей сидит в ожидании с высунутым языком и роняя слюну, как это делают счастливые псы.
Я оставляю фонарик в углу комнаты, чтобы он светил наподобие электрической лампочки.
Человек ругается, пытаясь приподняться, и я начинаю думать, не помочь ли ему, а точнее, можно ли к нему прикоснуться. Виню свою мать за то, что я такой брезгливый. Это она сделала меня таким с ее неприязнью к небритым мужчинам и тем, что употребляла по отношению к людям такие слова, как «отвратительный», «омерзительный» и «вонючий». Обвиняю и домработницу за ее безукоризненную чистоту – не считая своевременной замены моих простыней и глажения моей одежды – и за то, что она постоянно твердила, что нигде не видела таких свинарников, как на кухнях ресторанов, включая самые лучшие, и таких свиней, как повара, которые иногда не моют рук после того, как посетят туалет по малой нужде. Это мне не позволяло в полной мере насладиться обедами вне дома, так что все порции пиццы, которые мне подавали в «Ипере», я поедал в полном убеждении, что человек, который замешивал тесто, только что побывал в туалете и использовал его по назначению. То же самое происходило со мной в барах и в закусочных, когда люди брали голыми руками куски ветчины. В этих случаях мне оставалось только молить Бога, чтобы бармен не был заразным.
Состояние соседа плачевно. Он очень худ, грязен, как об этом можно было судить еще издалека, и не совсем понимает, что происходит.
– Так они не с тобой?
– Здесь нет никого, кроме нас. Сейчас я подниму вас, хотите?
И я поднимаю его за предплечья, думая о том, что отныне любой бар, любой официант и любая общественная уборная будут казаться мне образцами чистоты. Мне удается усадить Серафима на его одре и опустить ноги на пол. Потом я обуваю ему ботинки.
– Здесь очень холодно и сыро, – говорю я. – Теперь мы выйдем отсюда, хорошо? Наверху тоже никого нет. Сейчас ночь, и мы одни. Клянусь. Одиссей не привел бы меня сюда, если бы заметил что-нибудь необычное.
– Я умираю, – говорит он.
– Но только не здесь.
Одной рукой я беру фонарик, другой обнимаю соседа за талию. Мы следуем за Одиссеем, которого порой приходится окликать, чтобы он не шел слишком быстро. Наконец мы достигаем лестницы, подъем по которой оказывается для Серафима делом довольно трудным. Но у него сохранилось достаточно сил сказать мне, чтобы я закрыл люк.
– Иначе я мертвец, – поясняет он.
Я ищу постель, на которую его можно было бы положить. Снимаю с него ботинки и накрываю его всем, что только попадет под руку. Кровати заправлены тонкими летними покрывалами, значит, ни в одной из них он не спал в течение всей зимы. Я говорю ему, что принесу что-нибудь горячее и что ему следует восстановить силы. Говорю, что никто ничего не знает ни о том, что он поднялся наверх, ни о том, что он находился внизу, и что он может не беспокоиться.
– Тогда скажи, почему ты меня нашел? – спрашивает он.
– Случайно. Меня беспокоил Одиссей, который и привел меня к вам.
Я беру несколько ключей и выхожу через дверь, как порядочный человек. Мать озабочена. Она не знала, что делать, когда я задержался в доме. Она уже собиралась по моему примеру перелезть через изгородь и идти искать меня. Ей подумалось, что собака загрызла меня насмерть. В таком взволнованном состоянии она находилась целых полчаса.
– Всего полчаса? Мне показалось, прошло несколько часов.
Я кипячу на кухне молоко и добавляю в него мед и лимон. Беру печенье, шоколад, несколько апельсинов и хлеб для Одиссея.
– Сосед болен. Ему отключили электричество, так что у него нет ни света, ни тепла.
– Бедняга, – говорит мать. – Как ты думаешь, мне нужно пойти?
– Думаю, нет. И еще я думаю, что никто не должен знать об этом. Он кого-то боится.
– Понимаю, – говорит она. – Раз все в порядке, я пойду лягу. Завтра иду смотреть пятиэтажный дом.
– Иди, – говорю я. – Ты все еще продолжаешь заниматься этим?
Соседа приходится будить, чтобы дать ему молока. Тут же у меня появляется идея на следующий день первым делом побрить его, я наливаю в миску воды для Одиссея и оставляю для него на полу хлеб, чтобы он, теперь уже не голодный, мог пососать и пожевать его, чтобы не чувствовать себя покинутым.
Прежде чем лечь в постель, я принимаю душ, просто для того, чтобы испытать другие ощущения. И когда утром домработница будит меня и поднимает, как каторжника, браня на чем свет стоит, мне приходит на память вчерашнее происшествие в доме соседа, – страшное приключение в темноте, которое при дневном свете вызывает не столько страх, сколько жалость. У меня все еще есть возможность не вмешиваться в это дело еще больше, забыть обо всем, но на самом деле, помимо встречи с Ю, никаких более интересных дел у меня нет.
Несмотря на то, что сегодня суббота, мать предприняла очередное кругосветное плавание по осмотру продаваемых домов и квартир. Занятие, одновременно успокаивающее и тревожное, дает обильную пищу ее бурной фантазии.
Мне удается незамеченным пройти в дом соседа, хотя никогда нельзя быть в этом уверенным в обиталище самых заядлых сплетников в мире. Всегда найдется кто-нибудь, кто смотрит в окно, а окон здесь предостаточно, и в полном соответствии с канонами современной архитектуры они весьма велики, так что и не хочешь смотреть, да все равно увидишь что-нибудь. Мне, например, совсем не хочется наблюдать за голыми людьми в доме напротив, но я все равно их вижу. Вижу пузатого отца, полногрудую мать и тощих грязных детей. Поначалу я пугался всякий раз, когда они попадались мне на глаза, потому что никогда специально не пытался увидеть ни колоссальные перси сеньоры и ничто другое, что мне демонстрировали помимо моей воли. Но теперь я смотрю на это, как на составную часть индифферентного пейзажа, как на нечто такое, что ни богу свечка ни черту кочерга, подобно проходящему мимо автобусу или меловой фабрике по другую сторону автострады. Мать говорит, что они, вероятно, нудисты или что-нибудь в этом роде и что им ничто не мешает показывать свое тело. Поэтому они не дают себе труда задернуть занавески или шторы, когда находятся дома. Наиболее комфортно они себя чувствуют, раздевшись догола. Единственное, чего мне не хотелось бы, это быть приглашенным к ним и садиться на их стулья.
Я приношу Серафиму кофе с молоком и половину картофельной лепешки, которая осталась со вчерашнего вечера, и еще порцию хлеба для Одиссея. Серафим по-прежнему лежит в постели, хотя и не спит.
– Я собираюсь побрить вас, – говорю я ему. – А потом уберусь в доме и разожгу камин. Потом вы примете душ и поменяете одежду, в понедельник подключим электричество.
– Я не могу выходить отсюда, мне очень жаль.
– Это ничего, пойду я. Нет проблем.
– А если за тобой проследят? Ты не понимаешь, насколько это опасно.
– Я возьму с собой Одиссея, чтобы он побегал по тропинке.
– Одиссей не выйдет отсюда. Не мудри.
– Хорошо-хорошо. Я всего лишь хочу помочь.
– У тебя, что, привычка помогать другим?
– Однажды я помог вам перенести ящики из машины сюда.
– Я тебе заплатил, да?
– Да, заплатили. Но сейчас я не хочу никакого вознаграждения. Не хочу ничего. Правда.
– Так ты никогда не разбогатеешь.
– Если бы я знал, как разбогатеть, то разбогател бы, если бы знал, как упорядочить жизнь моей матери, я ее упорядочил бы. Если бы знал, как попасть в киноиндустрию, то попал бы туда. Единственное, что мне сейчас приходит в голову, – это оказать вам помощь. И я это делаю из-за Одиссея, потому что ему нужны и хозяин, и дом.
– Хочу, чтобы ты знал. Я периодически скрываюсь. Делаю вид, что уезжаю в деловую поездку, а сам прячусь в подвальном помещении. Сооружение лабиринта – лучшая идея всей моей жизни. Сюда уже несколько раз приходили меня искать. Они переворачивали весь дом, но так меня и не находили. Иногда я приглашал людей, чтобы они убрались в шале и накормили Одиссея. А иногда я сам поднимался для этого сюда.
– Это ужасно вести такой образ жизни, – говорю я.
– Еще ужаснее умереть. Хотя в эти последние дни мне было не важно, умру я или нет. У меня уже нет такого желания выходить на улицу. Лучше оставаться здесь, внизу, и никого не бояться.
– Так не может быть. Получается, вы сами себя обрекли на добровольное заточение. Это неразумно.
– Что? Неразумно? А что значит поступать разумно? Ходить пешком и не курить? Ты думаешь, такие люди не теряют разум?
Совершенно ясно, что я столкнулся со случаем душевного расстройства. Мелькнула мысль о том, что Серафим находился в какой-нибудь психиатрической лечебнице и теперь прячется от врачей и медицинских сестер, считая, что они его преследуют.
– Мой мальчик, чем меньше ты будешь знать, тем лучше для тебя.
Я выпускаю Одиссея в сад. А сам смотрю, что можно убрать, с таким удовольствием, словно долгое наблюдение за нашей домработницей оставило в моем сознании глубокий след, нечто вроде науки чистоты, благодаря которой я, никогда этим не занимавшийся, знаю, как сделать так, чтобы полы стали безупречно чистыми, стекла совершенно прозрачными, а туалеты и кухни блестели бы, как зеркала. Жаль, что бедняга Серафим не может этого сделать, а то я попросил бы его купить чистящие средства с запахом сосновой хвои и лимонов. Я говорю, что оставляю ему кое-что поесть, потому что скорее всего смогу прийти не раньше чем завтра.
– Пожалуйста, не прячьтесь, никто к вам не придет. Постарайтесь принять душ, и вы почувствуете себя лучше.
– Если ты думаешь, что делаешь благое дело, то глубоко ошибаешься. Попом ты все равно не станешь.
Как же я ошибался относительно моего соседа. Эта мысль приходит в голову, когда ты этого не хочешь, не желаешь об этом вообще думать, ее приносит ветер, подобно тому, как он приносит соломенную труху, песчинки, засоряя ими глаза. Серафим Дельгадо был хорошим бизнесменом, он постоянно бывал в разъездах, способствовал самым радикальным переменам в нашем поселке, отдавал мальчишке просто так тысячу песет за то, что тот помог ему перенести ящики из машины. А теперь он оказывается старым, жалким, испуганным существом.
Я хочу предложить Ю провести вместе ночь. Мы смогли бы заниматься любовью до полного изнеможения, после чего заснули бы. Подобная перспектива мне очень нравится. Мы поужинали бы где-нибудь поблизости, а еще лучше, если она согласится, мы быстренько спустились бы, чтобы чего-нибудь купить, и тогда уже нам не нужно было бы выходить из квартиры до следующего утра. Ей – когда понадобится, а мне торопиться некуда. Моей единственной ответственностью в сложившейся ситуации остаются сосед и собака, своего рода заботой, которую к тому же на меня никто не возлагает и которую я могу на себя брать, когда мне заблагорассудится. Фактически эта забота ненастоящая, поскольку все в этом поселке является лишь подобием подлинной ответственности. Как занятия в школе лишь походили на настоящую учебу, а работа в видеоклубе была лишь инфантильным подобием той работы, которую исполняют люди, носящие костюмы и прочие дорогие причиндалы. Как не являются достоверными строго документированные лекции Эйлиена. И нравятся они мне, надо думать, потому, что меня слишком много обучали ненастоящему.
Я прихожу раньше Ю, и это меня слегка расстраивает. Мне нравится, как она идет встречать меня с того места, где в это время находилась, потому что в этот момент меня заливают волны сладострастия, и я ни о чем больше не думаю, как только о том, чтобы вкусить ее под светом лампы, которая свисает с потолка, освещая великую поедаемую мной сладость. Одна только мысль об этом так разогревает меня, что я с нетерпением, граничащим с агонией, жду, когда раздастся звук ключа, вставляемого в замок. Негромкий звук, открывающий дверь в рай, рай, который находится в теле Ю. Хотя я, наверное, еще мало что знаю. Мне уже известно, что, в сущности, все, что мы имеем и желаем, находится в теле другого человека, в том, в которое я погружаюсь, а поскольку все, что находится в этом человеке, не является мной, то, что я могу попробовать это своими губами, доставляет мне великое, неописуемое удовольствие.
Я пребываю в этом состоянии, все больше похожем на отчаяние, примерно час. Наконец она появляется вслед за звуком открываемого замка. Она снимает с себя пальто, шляпку и перчатки, остается в черном свитере и черной юбке, прикрывающей черные же чулки. Волосы связаны в изумительный конский хвостик. Она смотрит на меня из своего далекого мира, в котором прячутся ее глаза. Я прошу ее раздеться догола. Хочу видеть, как она выглядит нагой. Я так возбужден, что у меня вот-вот закружится голова. Она отвечает, что не может, так как должна сразу же уйти.
– Как это – уйти?
– Приехал мой муж с Тайваня.
Делирий тут же исчезает. Плоть возвращается в свое нормальное состояние. Кровь остывает. Я принимаю ее поцелуй и отвечаю ей тем же почти механически. Она садится мне на колени и обнимает за шею.
– Я его не ждала. Он явился как гром с ясного неба. Я сбежала ненадолго, чтобы предупредить тебя. Хочешь, чтобы я вернулась с ним?
– А что ты собираешься делать?
– Не знаю. Дело в деньгах. Он говорит, что не будет больше мне их присылать. У меня нет денег. У меня нет работы. Что я еще могу делать?
– С работой проблем нет. Мы сможем подыскать что-нибудь.
– Да, но дело в том, что я не хочу делать «что-нибудь». Это не доставит мне удовольствия.
– Понимаю, – говорю я, а сам в это время думаю, что будет значительно хуже потерять ее, чем то, что мы могли бы не встретиться вовсе.
– Он уезжает через два дня. Я – через пятнадцать, в конце месяца. В оставшееся время мы сможем встречаться.
Я готовлю кофе, и мы молча пьем его, сидя на диване перед выключенным телевизором. Я думаю об огромной клетке в зимнем саду и о прудике, о золотых рыбках в нем, о луне, которая отражается в этом прудике, освещает ветви деревьев, которые бросают тень на воду, на воду, позолоченную солнцем.
– О чем ты думаешь? – спрашивает она меня.
– О тебе.
Мы чувствуем себя довольно скованно – вместе и в одежде. Мне приходится выключить отопление и надеть на нее пальто, шляпку и перчатки. Я аккуратно вынимаю ее конский хвостик и укладываю его поверх пальто. Несколько секунд я смотрю на законченную работу, и мы выходим, проходим по лабиринту, спускаемся по лестнице – и вот мы уже в мире, в котором есть одно место, принадлежащее нам с Ю, и еще один мир, во многом туманный, во многом неясный, к которому, как предполагается, принадлежу я.
Я возвращаюсь в этот презренный мир совершенно опустошенный, в полном одиночестве. Меня окружают чуждые мне улицы, чуждые светофоры, чуждая цивилизация. Перед тем как выехать на машине на автостраду, я проезжаю мимо толпы пятнадцатилетних шалопаев, которые вываливаются из нашего автобуса. Они еще не испытали достаточно разочарований и, возможно, так никогда их и не испытают, ибо из рая изгоняют не всех. Об этом много говорят, но пинок в зад достается лишь немногим. Его, наверное, получил и Серафим Дельгадо. Это, наверное, то, что есть между нами общего, хотя люди мы совершенно разные.
Я спрашиваю у матери, как у нее идут дела с подбором дома, и она отвечает, что есть один, неплохой. Двести квадратных метров, пятый этаж, выходящий на улицу, пять комнат, напротив Ретиро, престижный дом, гараж.
– Кажется, неплохо, а?
– Возможно, есть другие, получше, которых я еще не видела, – отвечает мать. – Раз есть такой, то обязательно есть и другие такие же или еще лучше. Торопиться мне не хотелось бы.
Какой смысл забивать голову проблемами матери. Тут уж ничем не поможешь. Она взялась за непосильную работу, ибо нет ничего такого, чего нельзя было бы улучшить. Не существует интерьера, который нельзя улучшить, нет даже самых сладких грез, лучше которых ничего не бывает. Я спрашиваю ее, не слышала ли она какого-нибудь движения в соседнем доме.
– Слышно лишь собаку в саду, больше ничего.
Я открываю входную решетку и вхожу в дом соседа, чтобы отвлечься и не думать о Ю. Одиссей стремительно прибегает из сада, валит меня на пол и начинает лизать в лицо. Мне нравится этот пес. Прежде чем заняться хозяином, я меняю ему воду в кастрюле и достаю из кармана несколько пирожков, которые взял у себя на кухне и завернул в «Альб аль».
– Они с ветчиной, дружок, – говорю я ему.
Серафима в кровати нет. Она аккуратно застелена, как и раньше, летним покрывалом. Нет никаких следов его пребывания здесь. Он даже разобрал бритвенный станок. Однако ему хватило ума оставить дверь, ведущую в сад, открытой для Одиссея. Я открываю люк, и Одиссей раздумывает, продолжить ли ему заниматься пирожками или спуститься вниз. Он предпочитает второе, что говорит о его выдающихся собачьих качествах. Я освещаю ему путь фонариком, и он пускается в путь, влажный, темный, пугающий. Я вынужден держать Одиссея на поводке, чтобы не остаться одному, что довольно неудобно, потому что приходится идти, сильно согнувшись. Когда мы достигаем комнатушки, меня начинают беспокоить почки. На этот раз Серафим спустился, запасшись фонарями и свечами, которые он зажег, создав впечатляющую обстановку.
– Серафим, это страшно. Вам не кажется?
– Что ты знаешь о страхе?
– Но что нужно этим людям, которые вас ищут?
– Хочу попросить тебя об одной услуге, друг мой, – говорит он. – Ты позаботишься о собаке, если со мной что-нибудь случится?
– Мне всегда хотелось иметь собаку. Это чистейшая правда. Но это будет не ваша собака, потому что с вами ничего не случится.
– Ха. Не смеши меня. Думаешь, ты все знаешь. Ты почти меня не знаешь и считаешь, что можешь высказывать мнение о том, что со мной случится. Не так ли?
– Ну не знаю. Это мне просто кажется преувеличением.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.