Текст книги "Последнее послание из рая"
Автор книги: Клара Санчес
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
– Столько всего случилось, – заговорил я.
Эйлиен посмотрел на меня сверху вниз и похлопал по плечу.
– Ты никогда не поднимался на Нидо? – спросил он, показывая на самую близкую к нам гору.
Я отрицательно покачал головой.
– Высота отменная. Прочищает глаза, легкие и открывает перспективу.
Что он хотел этим сказать? Разговаривал со мной в поэтическом ключе? Ни за что на свете я бы не хотел дойти до Нидо и подняться на нее. Может, я решился бы на это с Эду, чтобы посмотреть, как он мучается, потеет и сжимает зубы. Но в одиночку… Mне даже думать об этом не хотелось. Я никогда не предпринимал бесполезных усилий. И мне казалось, что Эйлиен тоже.
– А ты поднимался?
Он отрицательно покачал головой:
– Если бы я был таким молодым, как ты, то поднялся бы.
– Но раз ты этого не сделал раньше, зачем делать теперь?
– Потому что я переживаю период тоски. Тоски по поводу того, что не сделал этого. Сейчас мне хотелось бы забраться на какую-нибудь гору вроде этой и стать более честолюбивым, и любить так, как я раньше любить не умел.
– То, что ты говоришь, очень печально, – сказал я, – потому что это означает, что я сейчас не хочу того, что могу сделать, и захочу этого потом.
– Когда это будет трудно и почти невыполнимо. Мы безрассудно теряем способность желать. Вот сейчас я не могу мечтать, а следовательно, и исполнять свои мечты, которые меня изменят к семидесяти годам.
– Но если ты исполнишь их сейчас, то лишишься их в будущем, – сказал я ему. – Они уже не будут мечтами.
– О чем и речь. О том, чтобы мечтать как можно меньше. Потому что мечты, хотя кажется, что это не так, на самом деле связаны больше с прошлым, чем с будущим, особенно если ты прожил уже достаточно долго. Мечтай сейчас. Сейчас самое время. Для тебя они пока не опасны.
Я поискал в своей памяти какую-нибудь мечту и не нашел ничего, кроме мечты о Тане.
– У меня была только одна, – сказал я.
– Горькая?
Я ответил положительно, обрадовавшись, что через несколько лет смогу обойтись без нее.
– Странно, – сказал Эйлиен, – ничто не является поистине важным, пока не поселится в памяти.
Память должна быть чем-то вроде бога, который находится у нас в голове и дает нам возможность бросить взгляд на самих себя как бы со стороны. Этот бог видел, как я вместе с матерью пересекаю мрачный и холодный пустырь, направляясь в слабо освещенную по вечерам Соко-Минерву. Видел, как я, болтая не достающими до пола ногами, ем гамбургер, а мать разговаривает с хозяйкой заведения. И видел конкретное ощущение того времени, состоявшее в том, что они, я, все, кто был там, и те, кто вел машины по шоссе, и те, кто спал дома, – все мы как бы кружились в том, чего на самом деле нет.
В этот момент, надежно защищенный темнотой, я решился задать ему вопрос, не считает ли он, что в любви желательна некоторая агрессивность.
– Хотелось бы знать, – сказал я, – нравится ли женщине, когда ты ее прижимаешь к стене, рвешь на ней блузку, с самого начала нахально прижимаешься всем телом к ее телу, зубами к зубам, губами к губам, языком к языку… Ну, ты меня понимаешь. Или лучше начать искать близости с ней с легких поцелуев в губы и ласкового поглаживания волос?
– Слушай меня внимательно. Шаблонные приемы ошибочны. Тот, кто относится ко всем женщинам одинаково, обречен на провал. Подожди, пока она тебя не спровоцирует. Плыви по воле волн. Вступай в игру. Пользуйся сполна тем, что имеешь, даже если это и не соответствует тому, что ты ожидал. Будь изобретателен. Каждый жест, каждый взгляд, каждый ответ самым чудесным образом поведет тебя к ней. Думай о том, что любая часть ее тела и любой аспект ее духа интересны, не ограничивай себя. Наоборот, это должно происходить так, словно ты, войдя в джунгли, остаешься все время под одной кокосовой пальмой, не продвигаясь дальше. Не торопись. Время не имеет значения. Это первое, что я всегда говорю: время должно оставаться вне любви. И, самое главное, помни, что это нечто такое, что делается ради удовольствия, а если это не так, лучше этого не делать.
– Все это мне кажется таким общим, таким туманным.
– Сосредоточь внимание на ком-то конкретном, – посоветовал он.
И я сосредоточил внимание на Тане в беседке. Было холодно, и луна была чудесная – холодная и большая, а мое сердце колотилось так, словно я собирался прыгнуть с парашютной вышки. И было почти невозможно не обнять ее, что я и сделал. Мне хотелось вообразить себе, как поступил бы гангстер в подобной же ситуации, в дверях которого, по словам Эйлиена, следовало оставить время. У Эйлиена всегда были в запасе округлые фразы, вроде этой – о времени, о том, что время следует оставлять вне любви, фразы, которые больше всего нравились его слушателям.
– Вижу, тебе есть о ком подумать. Поэтому давай распрощаемся.
Я уже почти решился взять Уго на ночлег к себе домой. Но было лучше оставить все как есть: Уго в своем доме, а я – в своем. Домработница в халате с розовыми полосами и белым воротником, что являлось отличительным признаком прислуги, пропустила собаку и прощалась со мной несколько минут, махая рукой, как прощаются с людьми, отъезжающими на поезде или отплывающими на корабле, а я тем временем вернулся к своему обычному занятию. Медленно сбежал вниз с холма, а потом побежал все быстрее и быстрее, и по тому, как менялся у меня на глазах вид шифера на крышах и сам пустырь, я почувствовал, что дом Ветеринара начал медленно удаляться от меня, как по водам огромного океана.
Едва я успел открыть дверь своего дома, как по другую сторону забора послышался лай Одиссея, поскольку, как и мы, он воспринимал звуки в другом доме, как в своем. Мать принимала ванну. Я зажег фонари в саду и включил телевизор. Раздвинул стеклянные двери и посмотрел на небо. Было очень жалко, что я потерял столько времени. Но самую сильную боль доставляло сознание того, что я был таким человеком, которому предстояло терять его и впредь. Я не привык распоряжаться имеющимся временем и не знал, как это делать. Один мой одноклассник собирался в том году отправиться в Дублин работать официантом, чтобы как следует выучить английский язык. Когда он вернется, то будет знать английский, а я нет, я просто потеряю время. Я просил его держать меня в курсе, но не был убежден, что он будет это делать. Мать мне неоднократно наказывала: учись, ты должен что-то делать. Но что такое «что-то»? Звезда, стол, ужин, моя рука – все это «что-то». Когда я что-то сделаю, оно станет «чем-то». Но до этого оно не существует, его нет. В таком случае, чем должно быть это самое «что-то» и как сделать так, чтобы оно превратилось в реальность. «Чем-то» мог быть как камушек в саду, так и Луна или Юпитер.
А почему бы мне не выучить китайский язык? Я никогда об этом никому ничего не говорил, но сам неоднократно предавался фантазиям на тему о том, что было бы хорошо этот язык знать. Теперь я понимал, что всегда мечтал о том, чтобы выучить китайский. Когда я был еще маленьким, мы с мамой ходили в ресторанчик «Великая стена» обедать или ужинать, и было интересно знать, о чем разговаривают между собой официанты, которых порой бывало больше, чем посетителей. Это было единственное заведение, расположенное не в Ипере, не в Соко-Минерве, а просто в одном из шале, у входа в которое были воздвигнуты две большие позолоченные колонны с чем-то вроде пагоды над ними. И хотя в солнечные дни они казались отлитыми из чистого золота, я предпочитал ходить туда вечером, когда вход освещался бледным светом китайского фонарика, а дверь открывала Вей Пин, дочка хозяина. Она улыбалась нам раскосыми глазками и припухлыми губками. А ее тело отливало перламутром. Она всегда была одета в шелковый, похожий на пижаму китайский костюм с широкими шароварами и вышитым на блузке драконом. Иссиня-черные волосы были зачесаны назад. Она сопровождала нас до нашего столика под перезвон стеклянных палочек. Мы имели обыкновение садиться в углу в свете красного фонарика и, как обычно, заказывали кукурузный суп с цыпленком, жареных креветок, рис «три наслаждения» и жареный банан под медом.
В заведении работала большая часть семьи: родители, дяди, племянники, которые много разговаривали между собой на своем таинственном языке. За тем, что происходит в зале, сидя в углу, наблюдала бабушка Вей Пин, одетая в шаровары и китайскую рубашку из черной хлопчатобумажной ткани. Рядом с ней всегда стояла палка, которой она, по-видимому, почти не пользовалась, так как я ни разу не видел, чтобы она ходила, да и чтобы разговаривала тоже. Она только смотрела сквозь узкие щелки глаз. Так что человек чувствовал, что находится под наблюдением оттуда, издалека, из мира драконов и императоров.
Мать Вей Пин была красивой женщиной, высокой и худощавой, которая всегда благодарила наклоном головы. У нее было самое серьезное выражение лица, если сравнить его с лицами других членов семьи, и занималась она тем, что принимала заказы и получала деньги. В ее обязанности также входило забирать у бабушки пустые чайные чашки и ставить новые, полные. Ее муж, напротив, был весьма приветливым и забавным человеком и часто начинал разговор с таких фраз, как: «Мы на самом верху» или «Это слишком много».
Однажды мать Вей Пин вложила в коробочку, в которой она возвращала нам сдачу, карточку с надписью на китайском и испанском языках и с прикрепленным к ней букетиком засушенных цветов. Этой карточкой я приглашался на день рождения Вей Пин. Вей Пин смотрела на меня от входной двери и улыбалась своей милой улыбкой. Ее мать несколько раз наклонила голову.
Моя мать сказала:
– Большое спасибо. Я приведу его в воскресенье в пять вечера.
Я подарил Вей Пин шкатулку с зеркалами, в которых отражалась рука, когда ее открывали. А когда ее подносили к глазам, то отражались глаза, когда же ее поднимали на уровень рта, то отражался рот. Насмотревшись вдоволь на себя, она поднесла шкатулку к моему лицу. Ее голова касалась моей, и она смотрела на мое отражение в зеркалах. От нее шел сладкий запах, как будто она была сделана из тех же продуктов, из которых делают конфеты и пирожные, которые лежали на столе. Мне тогда было одиннадцать лет, а ей двенадцать или тринадцать. Она начала подносить шкатулку к таким местам, которые я видеть не мог – к затылку, к уху, – и приговаривать:
– А ну-ка, а здесь у нас что?
– А ну-ка, что? – спросил я, попытавшись забрать у нее шкатулку, но она засмеялась, закрыв глаза.
С тех пор, стоило зайти разговору о женщинах Востока, я всякий раз вспоминал Вей Пин. В тот день на ней не было шелковой пижамы. Она была одета, как все остальные, хотя и отличалась от других большим белым бантом. Больше я никогда не видел ни на чьих головах такого огромного банта, которым были подвязаны ее черные волосы, спускавшиеся до середины спины. На дне рождения присутствовала и ее бабушка. День рождения отмечали в отдельном зале ресторана, обильно украшенном бумажными фонариками. Бабушка сделала нам, своей внучке и мне, знак, чтобы мы приблизились друг к другу. Глядя на меня, она заговорила по-китайски. Ее слова очаровали меня, потому что я впервые услышал, как она говорит. Мне вообще не приходилось слышать раньше, чтобы кто-нибудь еще так говорил. Ее слова шли как бы из глубины веков.
– Она знает только китайский, – сказала Вей Пин.
– Она все время смотрит.
– Это потому, что она не хочет мешать работать, – пояснила Вей Пин.
– А она не устает все время смотреть?
– Иногда она не смотрит, а спит, а когда не спит, то вспоминает. Вообще-то все это ее мало интересует.
– Что она говорила обо мне?
– Что ты мальчик, которого ожидает удача, и что эта удача озолотит тебя.
– Ты веришь в эти вещи? Твоя бабушка может знать обо мне что-то такое, чего не знаю ни я, ни даже моя мама?
– Она очень много знает. Все члены нашей семьи обращаются к ней за советом о том, что следует делать.
Если бы она не была старой и к тому же китаянкой, я бы не обратил на это внимание, но в этом случае я почувствовал себя избранным, которого коснулась крылом удача. Это было нечто такое, что вошло в меня и во мне осталось, и чего, например, не имел Эдуардо, хотя он имел все.
Думаю, я перестал видеться с Вей Пин потому, что нам надоела китайская кухня. И то же самое, по-видимому, произошло со многими другими людьми. В результате ресторан становился все менее шикарным. Сначала исчезла решетчатая оградка, потом – колонны, и когда мы с матерью проезжали мимо в машине, мать всегда говорила:
– Как жалко «Великую стену».
А когда они окончательно закрылись и переехали на новое место, она всегда говорила:
– Что теперь будет с этой семьей?
Я помнил о знакомстве с Вей Пин, потому что, когда приезжал в Мадрид и встречал там восточную девушку, у меня сжималось сердце. Можно сказать, что между нашим поселком и Китаем было что-то вроде ничейной земли, где ожидалось, что я добьюсь успеха, но где я также мог пойти на дно, пропасть, перестать существовать. Истина состояла в том, что будущее. меня пугало, потому что будущее, по словам Эйлиена, в конце концов становится прошлым, которое приходится вспоминать. И человек несет ответственность за свое прошлое или по крайней мере должен нести на себе его груз. Будущее – это великий океан, полный возможностей и богатств, которые пока не существуют, и неизвестно, где ты их встретишь.
* * *
Когда я видел человека в очках с позолоченной оправой, я сразу же вспоминал человека, которого никогда не видел, – доктора Ибарру, человека, о котором слушал рассказы с незапамятных времен. Мне всегда казалось, что именно эта оправа и подтолкнула мою мать на замужество с отцом и что в результате всего этого родился я. И что поэтому человек появляется на этот свет в результате вещей сугубо банальных. А это, в свою очередь, наводит на мысль о том, что на нашей планете, на которой жизнь зарождается повсюду: под каждым камнем, в какой угодно луже, на каком угодно маленьком и сухом участке земли, даже в водах океана, на самой большой глубине в темноте и холоде, эта самая жизнь, по сути дела, представляется нам ничего не стоящим пустяком. Поэтому мы и расходуем ее самым безрассудным образом. И наоборот, если на какой-нибудь планете нашей системы мы обнаружим признаки самой что ни на есть элементарной жизни, мы законсервируем ее как бесценное сокровище. Какая-нибудь лягушка на Марсе была бы сокровищем, даже дождевой червь. А здесь, у нас, мы давим этого дождевого червя ногами.
Мне угрожала перспектива знакомства с доктором Ибаррой, когда мне было четырнадцать лет и когда у меня начали расти настоящие зубы, вытесняя молочные, а мать объявила: «Нельзя оставлять рот в таком состоянии». Я, наверное, был единственным учеником в классе, который в детстве не носил приспособления для выравнивания зубов и чьи зубы никогда не стояли совершенно ровными рядами.
– По крайней мере, – говорил я матери, чтобы успокоить ее и чтобы она не подвергала меня самой дорогой пытке современной цивилизации, – мои зубы не выглядят искусственными.
Допустив, что он находится в командировке в связи с очередным своим съездом, я понял, что и сегодня я с ним не познакомлюсь. Именно поэтому решил пойти в консультацию.
Было заметно, что раньше консультация была белее, чем сейчас.
– Похоже, время делает вещи более темными и грязными, – говорила моя мать, показывая зал ожидания, кабинет и огромное кресло, в котором пациенты сидели с открытыми ртами, чтобы доктор мог в них покопаться. Тем не менее свет, исходивший с южной стороны, создавал в кабинете атмосферу покоя. На моей матери были белые ботинки на резиновой подошве, которые не производили при ходьбе шума. Мать сильно изменилась. Жесты стали более мягкими, голос – тоном ниже, сама она стала более терпеливой.
– Здесь хорошо, – сказал я ей.
– Когда привыкнешь, хорошо. Плохо, если уйдешь отсюда, потому что начинаешь понимать, что что-то теряешь.
– А теперь ты знаешь, что, находясь здесь, ты тоже что-то теряешь.
Она кивнула в знак согласия.
– Но ведь ты что-то теряешь и тогда, когда делаешь что-то другое, так?
– Может быть, – сказала она.
– Я решил поехать в Китай, чтобы выучить китайский язык.
– Вот это да, – сказала она, ставя пластмассовый стакан под краник рядом с креслом для удаления зубов.
– Ты мне не веришь, правда?
– Я не знаю, на какие деньги ты поедешь, мы все еще в долгах как в шелках.
– Я поговорю с папой, – ответил я.
– Хорошо, поговори с ним. Хотелось бы знать, что ты от него услышишь.
Я увиделся с ним в престижном районе Мадрида, точнее говоря, на ничейной земле, в некоем промежуточном пункте между нашим поселком и Китаем. Явившись на место, я его не узнал. Он был бронзовым от загара и носил короткую прическу на французский манер, слегка прикрывавшую ему уши. Очки он не носил. Отец сказал, что собирается жениться.
– Что ты думаешь по этому поводу? – спросил он меня.
Я пожал плечами и подумал, что это очень хорошее чувство – знать, что у тебя есть отец, и, соответственно, не думать о том, что у меня чего-то нет и никогда не будет. Я сказал ему, что мне нужны деньги, чтобы поехать в Китай. Посмотрев на меня несколько секунд, он засмеялся:
– В Китай? Что ты там потерял, в этом Китае?
– Больше всего на свете мне хочется поехать в Китай, чтобы изучить китайский язык.
– А почему ты не подумал о каком-нибудь более близком месте?
– Это было бы не то.
Отец принялся теребить рукой волосы надо лбом. Этот жест делал его более утонченным.
– То, о чем ты просишь, невозможно, – сказал он. – И к тому же тебе всего восемнадцать лет.
– Я все равно это сделаю, – сказал я и, изобразив на лице радость, перенес внимание на брюнетку немного старше меня, которая шла к нам со стороны двери. Еще до того, как она подошла, я встал и поспешно распрощался с отцом.
Я не дал ему возможности представить ее мне. Принимая во внимание то, что он фактически отсутствовал в моей жизни, я не думал, что обязан сейчас сам вторгаться в его жизнь.
Думаю, что лишь некоторым отцам удается стать идеальными отцами, как некоторым женам – идеальными женами, а некоторым работникам крупных магазинов – идеальными работниками подобных заведений. Все это потому, что лишь немногим избранным людям дано символизировать все остальное человечество. Так что те редкие случаи, когда мой отец обнимал меня и пытался рассказать, как он меня любит, не много значили и не превратились в некий идеал. Ибо в глубине души человеку хочется иметь нечто большее, чем настоящий отец. Человеку хочется иметь идеи, с которыми он мог бы идти по жизни. Идеи, над которыми можно было бы размышлять каждый божий день и которые давали бы пищу уму. Иными словами, иметь некий материал, чтобы делать то, что нельзя не делать: думать, думать и еще раз думать. Поэтому, когда кто-нибудь тебя обнимает, а эти объятия не доходят до твоего сознания, это все равно что тебя вообще не обнимали. Отчаяние не так велико оттого, что тебя не любят, если у тебя нет необходимости предаваться иллюзиям, что тебя желают и любят, как сказал бы Эйлиен.
II
Говорит в сердце своем: «Забыл Бог, закрыл лицо Свое, не увидит никогда».
Псалом 9
Я не встречал лучшего воплощения идеи, чем хозяин видеоклуба, в котором я работаю. Он – превосходное воспроизведение самого себя, а это значит, что он никогда не меняет ни своих привычек, ни жизненных обстоятельств, ни манер, ни того, как он себе представляет жизнь, принимая за жизнь помещение площадью в семьдесят квадратных метров, которое он открывает нам, когда мы поднимемся по эскалатору торгового центра «Аполлон». Здесь стоят большие стеллажи, уставленные видеокассетами, а подсобное помещение просто завалено кассетами, которые нужно разбирать и вносить в каталог.
Чтобы подогреть мой интерес к работе, хозяин говорит, что он в восторге от своего бизнеса, так как он предоставляет неограниченные возможности для знакомства с самыми разными людьми, и в первую очередь с женщинами. Он даже сказал мне по секрету, что столько знает о женщинах, что собирается написать на эту тему книгу. Мне это тотчас напомнило Эйлиена и Эду, которые все время собирались сделать то же самое. Ему сорок лет, и он носит на безымянном пальце бриллиантовое кольцо, что придает его руке некий элемент женственности. Когда я вижу эту руку, то всегда вспоминаю, что мне никогда не нравились мужские руки, украшенные кольцами, в том числе и обручальными. Поэтому я всегда отводил взгляд в сторону, когда мой отец протягивал руку, чтобы взять стакан, либо для приветствия, либо для того, чтобы просто попросить что-нибудь. К счастью, шеф возложил всю ответственность за работу на меня и приходил только затем, чтобы взять полученные за день деньги. Когда его длинные холеные пальцы начинают считать банкноты и складывать в кучки монеты, я иду заниматься каталогом и говорю ему «до свидания». Шеф постоянно торопится, потому что его всегда кто-нибудь ждет, но кто, он не говорит, хотя по всему видно, что речь идет об одной из тех женщин, которых он так хорошо знает.
Раньше, чтобы показаться на людях, мне нужно было выйти на улицу, то есть одеться и выйти из дома, закрыть за собой дверь и направиться к тому месту, которое именуется «на людях». Теперь можно сказать, что я постоянно нахожусь «на людях». Единственное, что мне нужно сделать, – это ждать, пока другие выйдут из своих домов и явятся в «Аполлон», чтобы взять напрокат какую-нибудь видеокассету. Зима так холодна, так ужасна, что клиенты приходят взять или возвратить кассеты в перчатках, шапках и шарфах. Создается впечатление, что в выходные дни люди только тем и занимаются, что смотрят всевозможные киноподелки и заставляют смотреть их своих детей. И не потому, что они в буквальном смысле низкопробные, а потому, что когда люди прикасаются к футляру кассеты украшенными обручальными кольцами руками, они превращают их в таковые. И не важно, хорош фильм или плох, они его слюнявят, уничтожают, превращают в некую мешанину в своих головах. А то еще одно: то, что я называю про себя «кормом для свиней». Впрочем, те, кто просит у меня порнофильмы или «что-нибудь этакое», по крайней мере имеют определенные вкусы. Они – другое дело. Странная вещь, потребители обычных фильмов иногда просят порнографию, а потребители порнографии не просят обычных фильмов. Все это пугает меня и вызывает к ним уважение.
Я стараюсь возвращаться домой пешком. Это происходит примерно в восемь часов, когда, следуя холодным и сверкающим знакам, идущим с небес, начинает формироваться наледь.
«Аполлон» расположен в районе, пока не очень заселенном, в двух километрах от моего дома, и суета на рабочем месте в этот вечерний час резко контрастирует с тишиной на улице. А по мере того как удаляешься от центра, тобой с каждым шагом овладевает чувство, будто ты – это вовсе и не ты, и какая-то часть твоей жизни варится в этом людском коловращении. Любой чужеземец, который здесь окажется, может задаться вопросом: откуда так много народа появилось в этот морозный день? Я-то знаю откуда. Из окон, которых не видно за деревьями. Из дверей за черными, как сама ночь, заборами. Из-за складок местности. Из гаражей, которые медленно и бесшумно открывают свои тускло освещенные пасти. Из садов с качающимися из стороны в сторону тенями. Из кухонь и больших залов, погребенных в бесконечности.
Я мог бы пробежаться в середине дня, когда есть немного времени и не очень холодно, но меня одолевает лень. Большая лень. Есть телевизор. Есть диван с походным пледом в клетку. Есть видеокассеты, которые я должен продолжать просматривать, когда ухожу с работы. Вообще-то меня удручает большое количество кассет, которые я заношу в каталог, а потом выдаю клиентам и получаю обратно, так и не узнав, что в них. Когда в первые дни клиент уходил от меня с кассетой в руке, а через два положенных дня возвращал ее и в его взгляде можно было прочесть, что он знает что-то такое, чего я не знаю, то я буквально начинал сгорать от нетерпения, лишь бы самому просмотреть эту кассету. Как бы там ни было, мне наконец надоело, что на меня смотрят с укоризной. И я решил просмотреть все кассеты. Возможно, это было самое серьезное решение, которое я когда-либо принимал. А еще я мечтал снять короткометражный фильм. Но я также мечтал и о поездке в Китай. Мечтал о Тане. Все это заставило меня сомневаться в серьезности моих мечтаний.
Моя мать в те два дня, когда она отдыхает, приходит к обеду. Я слышу, как она говорит домработнице:
– Фран меня огорчает. Он очень меня огорчает, – повторяет она, чуть не плача, так, как плачут пьяные, но, к счастью, до этого не доходит, словно она напилась, но не слишком.
Они живут рука об руку. Только руки у домработницы больше изуродованы, хотя она все делает в резиновых перчатках, даже лук берет в них.
– Я всегда была немного рассеянной, – говорит домработница.
– Не знаю, что мне делать.
– Представь себе, он ведь уже мужчина, мужчина, у которого ничего нет.
Они некоторое время молчат. Обе в этом вопросе согласны друг с другом.
– Я испекла хлеб в печи. Времени у меня было в избытке.
– Ух ты! – восклицает мать. – Самое худшее, – добавляет она, – когда наступает вторая половина дня. Все валится на меня.
– У тебя такой слабый характер, – говорит ей домработница.
– Ну и что. Какая разница.
Я чувствую, что согласен с ней, потому что уже неоднократно убеждался в том, что жизнь продолжается независимо от нашей воли, поскольку мы всего-навсего винтики в машине, которая непрерывно производит винтики для поддержания собственной функции, состоящей в том, чтобы производить еще больше винтиков.
Мать свертывает банкноту в тысячу песет, толкает ее по стеклянному покрытию стола и дальше к домработнице, а та таким же жестом посылает деньги обратно.
– Не хочу, чтобы это превращалось в привычку, – говорит домработница, – не могу себе этого позволить. Я не собираюсь убивать себя работой ради этого.
– Не глупи, – говорит моя мать. – Так, как ты, себя не запрягают. Другое дело, если ты будешь работать по три или четыре часа и только во второй половине дня. Это все равно что одна порция виски или две.
– Конечно. Но дело в ощущении, что на тебе лежит эта тяжесть.
– Ну-ну. Что тебя больше устраивает?
Домработница смеется.
– Я могла бы между делом сбегать пару раз домой, – отвечает она.
– Пользуйся моментом. Будь счастлива, – рекомендует моя мать.
Интересно узнать, с каких это пор она начала заботиться о других. И сразу же приходит мысль, если она меня увидит, то умрет со страха, потому что я поднимаюсь по лестнице очень тихо, перешагивая через скрипучую ступеньку. Я почти уверен, что наш дом – единственный, в котором сохранилась деревянная лестница. Все остальные начали вскоре после переезда менять их на ступеньки из белого мрамора. В садах были видны горки поленьев и хозяева с топорами, собиравшиеся поколоть их на дрова. Двери тоже меняли на более массивные, туалеты с сифонами меняли на такие же, но другой модели. Потом мраморные ступеньки снова были заменены, поменяли двери на такие же, но более теплых тонов, кухни тоже были полностью перестроены. Те, кто свои дома не перестраивал, предпочли заняться так называемыми качественными изменениями – архитектурными украшениями, перестановкой мебели. Даже просто наблюдать за этим стоило больших усилий. Люди никогда не получали полного удовлетворения, что наводило на мысль о том, что если они не удовлетворены сейчас, то, по всей видимости, не удовлетворятся и в будущем. Их жилища так и не становились произведениями искусства, как им этого хотелось. Только нас вполне устраивала обстановка нашего жилища. Дом нам казался неплохим, больше того, он нам нравился, что, надо думать, отразилось на моем характере, превратив меня в не очень требовательного человека. В доме Ветеринара, например, то и дело выносили мебель и отправляли обивать новой материей. Помимо этого, с наступлением весны в доме сосредотачивались обойщики, маляры, человек, окуривающий растения – и дяденька, который моет плавательный бассейн, – все в респираторах, кто-то в спецовках синего цвета, а кто-то – в шортах. Все они разгуливали там под взглядом прекрасных глаз Марины, которая на это время оживала, чтобы давать ценные указания. Одни слушали радио, другие насвистывали – главное, чтобы было больше шума. То, что вызывало у меня недовольство в собственном доме, Эдуардо вдохновляло. Он говорил, что встает рано, когда приходят рабочие, и что в таких случаях бывает счастлив. Иными словами, Эдуардо мог получать удовольствие от чего угодно, лишь бы в доме был шум. Представляется ложным высказывание о том, что счастье порой находится в таких миниатюрных вещах, что его не суждено увидеть.
В один прекрасный день Эду заходит повидаться со мной в видеоклуб. Сюда приходят самые разные люди, даже мои бывшие учителя по средней школе, заядлые любители кино. Они просят у меня такие фильмы, о которых я и слыхом не слыхивал, но, судя по названиям, это хорошее кино. Я их, разумеется, все просматривал, прежде чем выдавать. Эду окидывает взглядом стеллажи с кассетами. На нем расстегнутое пальто из бежевой кашемировой ткани, концы пояса небрежно свисают по бокам. На руках – коричневые перчатки под цвет ботинок. Коротко подстриженные волосы создают над его головой ореол. Он спрашивает у меня, не надоедает ли мне здесь, на что я ему отвечаю, что в каждой коробке, которая стоит перед ним, заключен целый мир.
– Конечно, – замечает он. – Мне кино надоело до чертиков. Я насмотрелся достаточно телепередач, когда был маленьким.
– Ты никогда не видел столько телепередач, сколько я.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, потому что в полдень приходил домой обедать, а ты оставался в своем колледже и возвращался домой почти в семь часов вечера.
– Не говори о том, что я не делал, я этого не выношу. Ты не Бог.
– Ты просто незнаком с кино. Ты его не видел. Оно тебе не нравится.
– Смотреть телевизор в полдень – то же самое, что смотреть кино?
– То, о чем я тебе говорю, – отвечаю я, – состоит в том, что одно влечет за собой другое. Я вот хочу снять короткометражный фильм.
– Ты не единственный, – говорит он, прохаживаясь вдоль стеллажей и разглядывая кассеты, но не проявляя к ним никакого интереса.
Под пальто на нем надеты серый свитер с отложным воротником и хлопчатобумажные брюки того же цвета.
– В прошлом году я чуть было не уехал в Китай, – сообщаю я ему.
– Далековато, а?
– Помнишь Вей Пин из «Великой стены»?
Эду притворяется, что силится вспомнить, хотя помнит прекрасно, потому что память у него превосходная, однако это ему и не нравится.
– Что с ней?
– Не знаю, и хоть прошло уже много времени, я все еще помню, как она открывает нам дверь ресторана, одетая в китайскую пижаму, с шиньоном и фарфоровым личиком. Тебе не кажется, что в восточных женщинах есть что-то особенное?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.