Электронная библиотека » Константин Куприянов » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Музей «Калифорния»"


  • Текст добавлен: 5 июня 2023, 13:00


Автор книги: Константин Куприянов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

и эти неучтенные, почти воздушные (ветер может снести их одним выдохом) городки населены десятками миллионов, но у них нет ни обозначения, ни имени на карте.

Чтобы стать американцем, надо принять культуру бездомицы. Она вызывает у праведного социалиста оторопь, затем гнев. Если он балансирует на высоких частотах, то возненавидит за нее общество и государство, если на низких – то самих бездомных. Но невозможно не ужасаться бездомице и невозможно ее понимать. Здесь – невозможно. Даже если ты на самом правом краю шкалы воззрений, ты все равно невольно воскликнешь: человек в этом изобильном мире не должен жить на улице, протяните ему руку помощи, он не должен горбатиться и дышать дымом из-под ваших колес в ожидании милостыни, чтобы, если повезет, скопить на жалкую комнатушку, уголок в комнатке со вшами!.. Он должен получить хотя бы угол задаром!.. Лучше не иметь сердца, чтобы не испытывать за них эту боль.

Дамиан терпеть не мог бомжей. У него к ним сентиментов не было. Мог треснуть, особенно белым. Белый бомж – наш клиент. Мы с ним можем повеселиться. Мы с ним можем поиграть, особенно если он обгашенный, обгаженный, особенно если не знает, где и под чем оказался. Такие живут от дозы к дозе, из приступа в приступ. Почему-то есть деньги платить за надзор и лечение язв, но не найдется денег, чтоб возвратить им человеческий облик. Бездомица – это край безумцев и парализованных зависимостью. Дамиан выбил немало хороших показаний: так, третьего дня бездомный видел нашего клиента за углом, и тот вскочил на огнедышащую рыбу-лошадь и умчался сначала в подлунное, а потом рухнул в залив; жертва воскресла на третий день после убийства, на том месте, где коронеры давно оттерли кроваво‐дерьмовое пятно и припорошили все известью и дезинфекцией, и жертва встала, озираясь, медленно собираясь по молекулам в новое красивое молодое тело, затем наш свидетель отдал ей свои лохмотья – с тех пор он полуголый, в одних рваных лосинах, бродит слепо между палатками, – он бы хотел, чтобы его отпустило и чтобы видения больше не было, но каждый раз, когда удается очнуться, он почему-то снова соскальзывает куда-то в пропасть беспамятства и только по смутным догадкам узнает, что уже был тут – недавно запущен этот мучительный цикл, но разум сбоит снова, и снова, и снова.

Я вижу, как слепнут его глаза, как он плачет, бормочет, хватает вещи, отбирает вещи, ругается, роняет… Затем выбивается из сил, он выдохся – одни рефлексы остались на старой перебродившей кости, на прогнившем костном мозге, – и садится и плачет, и понемногу его отпускает, он просыпается, снова видит нас, в двадцатый раз говорит: «O shit, dude, did I do something bad, boss?» – «Tell me, did you see this girl the other night here?» – подвожу снова ее фотографию к гнилому картофельному носу, он смотрит на живое женское лицо, будто это не такая же женщина, которая могла бы родить его или родиться рядом, из одной утробы, и быть ему сестрой, или стать его женой, в конце концов, и увлечь подальше от этого странного зелья.

(Я уже оставил надежду понять, на чем кто из них сидит, тут реально надо родиться и вырасти, чтобы в голове утрамбовалась вся картинка – в этой палаточной Гоморре, – и желательно раз в неделю уточнять обновление ассортимента у рыскающих по городу барыг, нас учат (учат? Не уверен, как же я тогда научился?..) глядеть на них сквозь пальцы, не обращать внимание, не вступать в конфликты, мы homicide, а теми пусть занимаются narcotrafficking, но фак ми, старик, разве это не убийство?)

Разве это не убийство – доводить парня двадцати пяти лет до такого состояния?.. Он сухой жилистый старик, огромные угри на лице, выпавшие из орбит глазные яблоки, выпавшие волосы, клок волос еще болтается на макушке, выпавшие зубы, ногти черные крошатся. Он буквально разваливается, как будто кто-то заталкивал ему в глотку этот чертов яд. Что можно хотеть испытать, чтобы хоть раз еще этим закинуться?! Мне завидно извращенной завистью, но жутко. Падок я до наркоты. Я на полметра отстаю от них, но я провалюсь туда в любое мгновение.

Когда наркошу в очередной раз заклинивает, и он теряет память и сознание, начинает бродить по обоссанному пятачку кругами и тянуть руки к раскиданному им ранее мусору, Дамиан, напарник-полячок, белый здоровячок с розовыми щеками, с хорошими опрятными белыми пальцами, кладет мне руку на плечо и говорит: «Hey, you played enough with him, it’s time we go, he’s no use». В моей истории Дамиан будет плохим копом, издевающимся над бедолагой, а в истории Дамиана этот коп – я.

«От него нету толка, – слыхали?.. И это я, оказывается, играл в него…» Тут, в книге, мне уж начинает казаться, что Дамиан существует скорее как мое отслоившееся второе «я», которое, как зеркало, отражает сделанное мной. Может, он и не выдумывает: здесь никого нет, я игрался с бомжами, мучил их, и бил, и унижал, а они ничего не запоминали, или теряли дар речи от ужаса. Дар речи… На то и дан дар речи, чтобы все обращать в слова и молитвы. Говорят, у меня хорошо с речью, говорят, моя речь поднимает и ведет их. Иначе почему раз за разом я оказываюсь на пирсе среди чертовых глухих рыбаков?..

Меня хотят сделать за эту заслугу сержантом, а я чувствую, что они вот-вот пойдут за мной. Рано или поздно я тоже соскользну в безумие, только спровоцированное насилием, а не веществом, и стать их лидером, вдохновителем – моя фантазия. Но я и в детстве, кажется, был захудалым, но лидером. Лидером обиженных, тех, кому надо бы подать руку, а им не подавали. Вокруг меня, на голос, собирались те, кому некуда было пойти. Особенные с удочками. Теперь я в стане сильных, в стране сильных, на улице больных и сломанных, а по аллее позади моей хижинки течет медленная река бездомицы: с утра до ночи и с ночи до утра снуют по беспризорным мусорным контейнерам бездомные и ворошат, и бормочут, и посмеиваются. Мне впасть однажды в эту реку или этого нет в моем чертеже?.. Утром я никогда заранее не знаю, останусь ли дома или выйду к ним и больше этого голоса уже не будет. Всегда рады мне, если я выхожу без формы, в домашних штанах и тапках. Сколько бы мусорок, гор грязи уместили мою прежнюю жизнь?..

Короче, бездомные – это санитары городских сточных вод, нижних улиц, тупиков, общественных пустот, хорошенько чистят они и сердце от показной щепетильности. Не надо жалеть их, лучше не думай, что ты так уж высоко встал над ними, тем более при капитализме. Короче, если ты готов заходить в Америку, то готов и видеть, и помнить о них поминутно, знать, что какая-то часть огромного цивилизационного зла, несущегося во весь опор на тебя, остановилась на них.

Кончил? Похоже на конец.

А даунтаун наш стоит в бухте, выше по ее берегу карабкается старый, но скучноватый, вылизанный теперь в угоду богачам и туристам с претензией португальский квартал, в котором вдруг рассеивается запах гнили, мочи, убийства, все сплошь изысканные и элегантные, имеется древний рыбный рынок, и хотя там тоже по венам и глазам струится наркота, она уже не вызывает во мне прошлого сочувствия. Она заявляется ночью. Я появился слишком поздно, уже давно воцарилось беспечное утро, в пальмах вопят попугаи, я как зачарованный смотрю на отрезанные кисти жертвы и испытываю скорее эстетическое удовольствие. Тут я на своем месте, должен распутать дело легко. «Вот этот щурящийся, – я чуть подталкиваю локотком Дамиана, – это он, я точно вижу». Подражатель. Я чувствую подражателя, презренную собаку, двойника подлинного монстра, который объяснил себе: «Well, I shall kill just one single whore, what possibly could be wrong about that? What possibly could at all be wrong about it, ha?.. I shall kill her, cut-off her hands and call the 911 as soon as I clean my hands from blood». Слишком легко – придурок даже не в курсе, что наше чудовище никогда не убивает жертву перед тем, как отрезать ее ладошки. Дело в сахарном, изумрудном mansion на восточном склоне Point Loma.

(«Точка света», черт, даже перевод звучит изысканно, потому что его создавала еще изысканная, европейская мысль, до того, как Америка начала превращаться в собранный из органов других стран труп – знаешь, некоторые матери приходят слушать пересаженные сердца своих детей в детскую чужой семьи, где живет и радуется малыш, получивший сердце?.. Вот так же мы, первые из волны, прислушиваемся к груди, в которой стучит уже наше сердце, а кровь движется чужая, и чужая магия происходит, и чужой цветок растет. Это трансплантированная нация, и ей не по размеру такое изящество, как Point Loma – резные португальские черепички, точеные сине-изумрудные плиточки – черепички-плиточки пересажены сюда, – Америка познает их красоту вместе с первыми потугами быть живой.)

Copycats – так они называются на нашем языке – подражатели убийц (да и всего остального). Этого мы закрываем легко, Дамиан вызывается сам все оформить. «Ты устал», – говорит мой братишка глазами. «Ты устал, езжай отдохни», – говорят его глаза, хотя, может, говорят ровно противоположное, говорят: «Эй, говнюк, не хочешь еще поработать?..» – «Спасибо, брат, я отдохну, I’ll take the sunset, я же не рассказывал им еще ни про воду, ни про закат в воде, а это главное. Мы вместе уже тысячи слов, между нами тают тайны, а я ничего не отдал закату, словно не он во мне гнал кровь, побуждал пожить еще до следующего дня и встретиться. Моя жизнь взаймы у него». Я уберег это, как будто этого нет, как будто это не главное, как будто не то, что я силой колдовской мысли пригласил за десять лет до того…

[Рандомное откровение в минуты заката.

Девочка-персонаж по щиколотку в воде. У нее больше ничего не было – только этот закат и ощущение теплой ласковой воды, ударяющей ритмично, пока глядит в горизонт, превращающийся в сумерки, а позже в ночь, но не теперь, не теперь… Кажется, она шепчет: «Не теперь» – не узнаю язык, но волнение голоса мне знакомо. И она поет про себя, знает, что есть хижина на берегу, справа, ее боковым зрением вижу гору, покрытую зеленью, которая тоже дождется сумерек и погаснет вся целиком, кроме точки крошечного маяка – сигнала кораблям, проходящим редко в эти воды. Я не знал историю девочки, ни прошлого, ни будущего – знал только прикосновение к ее ступням теплой воды, мерцание утихающей ряби, пульсацию, источник которой годится для загадок. Так молодой бог, если ему достаемся мы, а он неопытен – о многих из нас знает не больше, чем я знал о девочке, – но десять лет спустя, когда давно позабылись все обстоятельства ее прихода на берег, вдруг я встал по щиколотку в океанской воде, и пульсация показалась знакомой… Сам ритм словно подогрел эту воду, впустил меня простоять долго, забыть о времени, будто время – не стрелки, и значки, и деньги, и границы дел, а только океан, где всему произойти, а ведь вода океана куда холоднее, чем вода в девичьем мире, но он был просто зашифрован от меня, неопытного, возможно, чтобы я не слишком желал его. Не сбывается в конце концов то, чего сильно желаешь, – оставляй маленький зазор для невозможного, непредставимого, нерассказанного.

Они спрашивают: «Давай, рационализируй, какого хера ты уехал, какого хрена ты там делал и почему вернулся?» – У них много умных, разумных вопросов, и я, как разумный, вскакиваю мигом на волну мысли, оседлываю нарратив и начинаю, мол, так и так: прикинул, подумал, посчитал. Какая там Россия – валить, бежать, продавать и продаваться… Причина всегда слишком торопится, обгоняет следствие, мол, «я‐я!», стремится прорваться поближе к поверхности, будто так ей дадут прикоснуться к источнику. Если надо – будешь первой, но только не в текучем мире, в текучести, в волнах, там все происходит только как сон, разделенное на сцены видение, раскрошенное на обстоятельства, следствия… В подлинной идеальности – это огромный пульсирующий шар, и все в нем сотворено раз и навсегда – одновременно. Мне страшно довериться беспричинности: как это я посреди летнего вечера, по щиколотку в воде, слева возвышается скала с маяком, ревет волна, ревет ветер, наполняющий паруса мирных лодок, льется детский смех во мне и всюду вокруг, крылья облаков за спиной закат вот-вот раскрасит по своему усмотрению, огромные пеликаны, расправив крылья, застрянут в ветре? Как это?!

Оранжевое, сочащееся кровью солнце, которое с Point Loma я наблюдаю, арестовав copycat’a. Закатное солнце Сан-Диего – сама мысль о нем распространяет по телу приятную невинность семнадцатилетнего. Как бы ни был испорчен, ты невинен, если наблюдаешь закат под оркестровый рев океана… Всю мою книгу… бери больше – все книги всех людей можно заменить на один лишь бесконечный рев, окрашенный в красные, оранжевые, желтые, пурпурные цвета… Да, этот гул всегда одинаков, но он не допускает повторов. Солнце, сколько бы раз ни сходило оно за горизонт, не может быть прежним.

Это новое закатное солнце заново рисует небо и заново вспыхивает, взрывается в нем, через его диск ползет тонкая полосочка облака, и солнце делается похожим на нашего защитника Юпитера – по крайней мере, в моей фантазии он величественный, оранжево‐коричный, с узенькой полосой из астероидных колец. Я беспомощен перед этой красотой и неизбежностью, и оттого, что я знаю – время всегда превращает знойный летний день в вечер и ночь, а дальше и в следующее утро, и так по циклу, – то здесь, на берегу, я всегда тайно или явно для ума предаюсь исповеди. Люди потом спросят нас: «Зачем вы перечисляете всевидящему Богу свои грехи?..» И впрямь: Бог должен видеть все, как предвосхитил он каждый взрыв заката и кончину света и предусмотрел, что в выверенный час планета повернется этой своей полосой обратно к лику и снова восторжествует жизнь и Предчувствие…

Но, кажется, я на ощупь продвигаюсь к тому, что Бог, пусть и был моим автором, но вовсе не видит всех событий: он очень далеко от чего-либо такого тяжелого и твердого, как тело. Это целая отдаленная наука, невнятная и бормочущая, как для меня полурелигиозным бормотанием слышится весть о квантовых физике, биологии, об искривлении времени, о непрерывно ширящейся массе энергии, предсказанной лишь по мрачному давлению на все прочее пребывающее в бездонном космосе, где по какой-то малоосмысленной причине плавают звезды вслед за галактиками, вслед за скоплениями – разве не разумнее им было бы висеть неподвижно, я же никаким образом не смогу измерить и воспринять их; ведь говорят, вижу я ночью жалкие крупицы процента того, что затаено там, и это только невооруженный мой человечий глаз, тогда как небес разлито неподсчитанное множество; и удел их принять тело, мало понятное Богу (или тем более, если люди не верят ни в кого, непонятное автоматическим биологическим процессам), без начала и автора, которые протекают лишь оттого, что протекать – единственно возможное во времени свойство. «Нет Бога, – повторяют как заведенные, – потому что все лишь протекает, без автора и сознания, без цели, без зодчего, художника, судьи – только течение, случай – определит, куда и как, только великие, не отлаженные, но идеальные процессы ведут: идеальное копирование ДНК, идеальные вдохи и выдохи темной воды на дне, где никогда мы не бывали, идеальные вращения галактических колец, которые никто не закручивал, все само по себе происходит».

Пожалуй, так и есть: как я стал автором девочке, всегда стоящей только в одной минуте – где она безымянная девочка и кожа ее кажется мускусной, – так и Бог, если и был, давно должен был утратить контроль над воспоминанием, как и зачем запустил волчки законов, от которых все закружилось.

Солнце в моем рассказе о девочке из прибрежной деревни всегда изрядно притушено, много лет прошло, я разучился верить в прямой ослепительный чистый свет, не доверяю глазам, предпочитаю шепот и сумерки, чем крик и полдень. И лежит ее пространство неизмеримо дальше, чем на этой такой счастливой Земле, где построен настоящий мой дом, тот, в котором я пока не побывал, потому что чувствую себя всюду лишним гостем, случайным свидетелем. И не знаю, куда она отправится, досмотрев этот закат, и на самом деле я даже не знаю закона мира, в котором она смотрела его. Какова цена заката? Кто, кроме принцесс и величайших героев, может иметь привилегию увидеть это? По крайней мере, если бы там был Бог, имела бы смысл моя исповедь: раскрыть перед ним странное, зависимое от тысяч факторов движение конечностей и мыслей, превращающих повседневность в рассказанное движение. Но там хоть и находится все в идеальной версии себя и принадлежит каждый своему лучшему и самому подходящему состоянию, и там, наверное, я – лучший из возможных копов, лучший из возможных писателей, лучший из людей, – все же там я неподвижен, не могу пропускать через себя движения, не могу становиться чем-то еще, не в силах, заговоренный любовью, подвергнуть себя сомнению, разочароваться, а значит, через похмелье от счастья, узнать, что я – это я.

Мне надо снова и снова видеть и описывать этот несравненный закат и исповедоваться: в том, какой злой и жестокий, завистливый и суетливый, за то, что я бью людей и приношу им несчастья. Есть люди, которые никогда не увидят свободы из-за меня; будут и те, кого никогда не навестят в сухих пустынях родственники, потому что я навел на их злодеяния свет, а еще всегда будут десятки убитых друзей и родных, смерть которых я не предотвратил… На самом деле, не следует ли покаяться? – За любое колебание пространства: за то, как был добр с тем, кто позже возгордится, за то, что служил тому, кто в силу войдет и предаст, за то, как любил беспричинно и бездонно одну-единственную и не мог дать любовь кому-то рядом, кто задыхался без нее. Жить здесь – значит в плотном, в узел завязанном теле нести постоянно в себе грех и тень и темного попутчика и утешать черного демона, которому хочется все это потрогать через тебя. Это берег вины – показываю солнцу, вспыхивает нестерпимо, слезятся глаза.

Если вытянуть руку и положить на гладь горизонта пальцы, то каждый палец равен десяти минутам – так мы отсчитываем расстояние до падения солнца за линию. Никогда не покидай берег сразу после этого: за пределами твоего ви́дения оно еще раз вспыхнет, и небо если наполнено облаками, закат поразит пестрый беззлобный взрыв – от огненного до фиолетового, по брюху и бокам туч.

И здесь, из Тихого океана, в мою сторону дует разной степени прохладности ветер: от нестерпимого, щиплющего зимой, до почти незаметного, сухого летом, и всякий раз одинаковый шум соединяет гармонию, а у картины десять слоев: песка, пены, светлой воды, темной воды, соединения воды и пламени, белого неба, светло-синего неба, золотого огня, темно-синего неба и, наконец, слой ослепительного – сам диск и расползающийся от него влево‐вправо горизонт. Зачарованный глаз еще глядит какое-то время на подвижную живую картинку, вещественное доказательство непрерывности движения, неважности остального, а позади меркнет город, наползает вечер. Кажется, что это такая свирепая жадная пыль, делающая все зернистым и холодным, но потом и вода затягивается пленкой ночи, шумит уже будто бездна, будто вода бесформенна и необходима всем, а потому поглощает любое препятствие; и я выныриваю из нее, как из самой долгой, самой странной исповеди-медитации и думаю: «Что это? Действительно моей головы сейчас коснулась ладонь Бога, и он смыл с меня эти грехи?.. Наделил меня этими смыслами, напомнил, что все же был у начала движения автор, и не мне отрицать его?.. Нет-нет, боюсь я веры, боюсь – ослепит и убьет». Всего сторонюсь, что слишком густым, насыщенным кажется. Тем временем все делается недостоверным по окончании короткого вечернего прозрения, до следующего заката приходит в негодность. Невинность заката обращается в искус ночи: когда чистой душе снова предлагается чем-нибудь запятнать себя, чтобы испытать на вкус, на упругость, на милосердие.

Конец рандомного откровения в минуты заката]

Я еду по загнутому клюву мыса Поинт Лома, к северной стороне, в райончик Оушен-Бич, в маленькую прибрежную полоску, утонувшую в семидесятых, куда лишь в исключительном случае заглядывает наш брат-полицейский, тщательно смываю с себя все следы формы и становлюсь обычным белым пареньком в белой порванной майке, с пустотой постоткровения во взгляде, нежном и мечтательном, словно у семилетнего. Меня может там выдать только акцент, я запираю его на безобразно счастливом лице, в белоснежной улыбке. Иду, одетый в улыбку, шорты, майку, сланцы, по Ньюпорт – улице бездельников, торчков, бездомных, собак, студентов, серферов, влюбленных.

Два-три этажа, не выше, – застройка нашей улочки, а на юге, за моей спиной, вспыхивает шар луны [и начало откровения про луну, второй хозяйки крови, и если солнце – это широкий, щедрый, представляющий все в форме автор, то луна – неуловимый, понятный на ощупь, с закрытыми глазами ритм; это девушка, развлекающаяся со мной, накрепко завязав мне глаза, попросившая довериться ей, хотя она и так же неопытна, как я. Точно не знаю, красива ли она, молода ли, но знаю, что ее страсть через кожу, прикосновения, ласкающий запах наполняет меня электричеством любви, и во тьме я купаюсь в огненной страсти, словно мне четырнадцать или даже двенадцать: там невинность – это море нефти, способное сгореть за ночь от единственной спички. В меня бросают спичку, и я полыхаю, схожу с ума, я узнаю, что мое желание так огромно (на то я и мужчина), что в нем забываются любые языки, кроме того, на каком могу молить: «Еще, еще!..» Вот что делает со мной луна, и она на моих плечах, когда я скольжу, молодой и обкуренный, на доске к пирсу, который приговорят после очередного шторма к сносу, а был это самый длинный пирс в Калифорнии – тут, в несуразном Оушен-Бич, время чуть относит обратно, во времена настоящей романтической Калифорнии, где была любовь и воля. Тут есть червоточина и тайна – храм посреди грязи и блевотины, и свет в храме сохраняет зажженным женщина, которую я люблю.

И это правильно – стремиться к возвращению в прошлое, – потому что в истоках все правильно, верно, благопристойно, а в будущем – искаженно и дурно.

А до Америки я не слыхал о том, что Бог бывает для мужчины виден только в отражении глаз женщины. Мысль простая, но я никогда не бывал до Америки с женщиной, поэтому мне было не увидеть Бога и не было поводов назначать ему маленькие или большие буквы – он был словом, очень сухим, коротким, хлестким, но использовали его не те. Ну Бог и Бог, – из-за него много случалось всякой дичи. Вообще приходится признать, что до твоего прихода в мир существовал целый нехилый контекст, и вот в нем предвечно царил некий хулиган в майке-алкоголичке, который страшно шумит на верхнем этаже, а у тебя нет ни сил, ни полномочий подняться и разобраться с ним. На тебя только валятся куски штукатурки, заодно и на твоих детей – явные признаки, что там кто-то живет (а может, жил очень давно), но долгими часами оттуда ничего не доносится, а потом снова ты вскакиваешь от грома, вопля, посыпавшейся белой пыли…

Нет, ладно, Бог и без Америки – был для меня хорошей штукой, хорошим подспорьем, что уж там. А многие за ним уезжают, кстати. Многие прибиваются к церкви, это целая каста тут. Мы их так и называем – церковные. Они все ради Бога тут, они очень красивые и правильные, и они на плаву. У них посты и ритуалы, всяческие Пасхи, Благовещенья, Картики, Рамаданы и тому подобное – я пару раз заходил. В церквях волшебно, в церквях, особенно по-настоящему сделанных, из толстого камня, как будто это крепости, держится слово, а слова молитв и псалтырей – как-никак магия. Да любое слово – магия, что уж там. По смешному парадоксу, это вроде как богохульно. Может, когда лунная ночь, моя пропитанная страстью оторопь развеется и тривиальное худое туманное океанское утро настанет, одетое в серый саван, то развеются всякие суеверия и не будет никакой тайны в том, что кроме прямого и расчерченного, – есть еще волнообразное и магическое, и тогда попы, предающие магию опале, будут сами в опале, их просто будут считать ретроградами. Но я сам от церкви держался подальше, когда переехал. Пробовал, не спорю, но удержался. На изрядном скепсисе я продержался первые полгода примерно, и в эти полгода пропорции города, самой Америки встали на свои места, и проводники уже были не нужны. А сам я – бог с разорванной на груди майкой-алкоголичкой – огромным был, и все мне сделалось по плечу, даже глубокий вдох и чистый мощный выдох.

Я называю это «быть на пике формы», таких любовников любит моя луна. Конец откровения про луну – сказать по правде, не самого глубоко прописанного и удачного, но это действительно было откровение, однако, как и большую часть любви, – такого рода вещи желательно скрывать за шторой, даже если речь идет о великом Музее-книге, писанном-строенном для восхваления новой мысли, которая растет через меня, через носоглотку и череп, вровень с сезонами, обычная опухоль, удаляемая через десну, растет, чтоб украсить собою будущий третий этаж, строить который уже не мне… Но хотя бы запах Мэй-на, я так мечтал о нем, но так никогда и не оказался – развейте там, дайте утешиться ведьминому духу, что стучит в моих костях]. Я был на пике, на вершине совершенной человеческой силы.

Все внутри меня, что оставалось влажным и волнообразным, как водица, плакало и тосковало, но структура сделалась что надо, и я рвался небезуспешно вверх. На чистой воле я добился того, что иные штурмуют годами, десятилетиями: язык, работа, знакомства, знание местности, владение пропорциями новой страны – все далось мне, я выскреб это на морально-волевых. Мне бы написать «гайд» для отъезжающих, как выводить себя на вершину формы, хм, а что, это легко, easy, дарю: ну, во‐первых, бабки, все про бабки и ты – про бабки, не надо бояться ни работы, ни денег, все делается ради денег; во‐вторых, все позади тебя будет лишь деградировать и истлевать, особенно все, что ты оставляешь, то есть вся эта величественная российская империя – ей предстоит только сгнить, даже сомневаться не надо, а ты выступаешь на солнце; забудь же о ней, забрав лучшее – язык, и неуступчивость, и выносливость, и презрение к правилам, и иди вверх; в‐третьих, тело должно быть гибким, мускулистым, ловким, упругим: качай железо и бегай по беговой дорожке, скорость тренируется хуже всего – ей и отдайся, – научись проигрывать тому, что скорость нельзя увеличить, но из поражения выйди прокачанным во всем остальном. Вот, три пункта составил, остальное будет уже на платном курсе, промо-код придумаем: «на Бога надейся, а сам не плошай».

Но полагаться на Бога эмигранту – это разве что трогательно. Эмигрант – пересаженный цветочек. Ему можно пообещать, что и на новом месте будет светить то же ласковое солнышко, но лучше не вешать на ушки лапшу, а предупредить, как есть: следующие полтора-два-три года (пять-десять-пятнадцать – примеч. соавтора-Д) будут во тьме, и тьма будет тонкой: словно ты спишь, никак не можешь пробудиться, хотя прямо за стенкой уже жарят яичницу. Но пальцы твои холодны, кровь едва течет, мысль еле-еле карабкается, из сна нет выхода, родные запахи напоминают, что был некогда дом и крепость, но ты и слов этих в своей тонкой тьме вспомнить не в силах. Ты будешь совершать все те же ритуалы: например, улыбаться или исповедоваться, ты даже можешь пойти в церковь или мечеть – что по вкусу, тут нет дискриминации, даже в синагогу – и заменить свои потерянные рефлексы на абсолютно аналогичные рефлексы, принятые в религ. корпорации, но боль никуда не уйдет. Нет способов вынимать боль из сердца или приходить к просветлению – иначе бы от зари до зари мы бы занимались только этим, и давно бы не стало духовных секретов, если бы известен был всего один достоверный путь – все бы пошли по нему. Его никто не знает, и все практики лишь декорируют таинственный путь. Первые полгода-год-полтора, – это ад без анестезии, про это не принято рассказывать, и лучше быть на пике формы, советы смотрите выше.

Но заблуждение в том, что якобы едешь в лучшую сторону, – это даже хорошо. Здесь он повстречает и потеряет любовь, здесь он откусит от плода тоски самую горькую попку. Кое-какие вкусовые рецепторы надо просто выжечь во рту, чтобы в будущей жизни они не отравили ненароком. Я в конце концов благодарен ему за наивность, и смелость, и старание. Он старался, и он медленно умер в старании. Ты часто отсекаешь себя прошлого от себя текущего?.. Ты часто определяешь себя нынешнего автором прошлого?.. Все-таки я не могу отделаться от ощущения, что есть в этом смысл. Все-таки я неизбежно возвращаюсь – этот Музей в целом всегда о возвращении, никакого продвижения по нему нет, хотя вижу и лестницы, и стены, и «верх», и «низ»… есть разведка плоти на тропах времени, в руслах времени… – но кое-что обязано быть неподвижным, даже статичным, как галактики над моей головой, иначе смерть. Иначе никак.

Для подлинного творчества у нас только и остался задел между собой сегодняшним и вчерашним. Чем ýже горизонт для рефлексии, тем лучше, и я рваными абзацами приближаюсь к очередной радости, незамутненный, наивный, – встретил тут, пока был жив. В Америку прилетела Дашечка… Да-шеч-ка. Как ни крути – пошлое искажение имени (говорила, ей слышится «чашечка») мне продолжало казаться милым, но что поделать, я ничего нежнее не выдумал, а очень хотелось. Да и сегодня хочется, что таить, когда стало невозможным, в объятиях последней возможной любовницы, в небе меж пурпурных крыльев раскрылась белой глазницей луна, – хочется быть сильней – быть нежным. Сейчас уже ничего не осталось, и как рассказать о прошедшей любви без некоей старческой сентиментальности? Не лгать же, что и сегодня я есть и я люблю ее? Можно притвориться, сочинить байку – некий сюжетец, который напитать энергией. Но если ты человек и живешь вровень со мною жизнь, ты уже догадался, что в том и есть чудовищное, безобразное отличие жизни от книги.

Человек я сухой сегодня, меня давненько не поливали, дожди у нас редкость… Поэтому и в прошлое я прихожу через воспоминание ощущений: сухость и неутолимая жажда. Очень хотелось пить. Я лежал на пляже и случайно увидел ее в соцсети. И написал, чтобы не сомневаться, сразу. Пик формы – это бить прямым ударом, на скорость, ведь помнишь: скорость – главное испытание. Теперь-то знаю наверняка: повстречать тут женщину, тем более любовь, – чудо. В принципе, ничего исключительного, кроме того, что бывает исключительно редко: от нуля до пары раз. В тот год, переместившись через полмира, я был под воздействием заклятия: ты уже в краю чудес, чудеса только и продолжают происходить. Ты в псионном куполе, шептала змея на левое ухо, не пришедший еще Дамиан, и, во‐первых, работай, как лошадь, а во‐вторых, отбрось любые сомнения в прошлом, слепи из прошлого любую сказку. Великое страдание оправдывает великие грехи.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации