Текст книги "Розмысл царя Иоанна Грозного"
Автор книги: Константин Шильдкрет
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Глава третья
Неугомонно гремят литавры. Легкий ветерок услужливо подхватывает призывные звуки, кружит их весело в пропитанном дегтем, горилкой, лампадным маслом и зноем воздухе, бережно сносит к горделиво стремящемуся куда-то Днепру. И кажется, будто синие волны с материнской лаской подхватывают угасающие перезвоны и уносят вдаль за собой светлым, тающим благовестом.
Кош проснулся с зарей и в первый раз за долгие месяцы приубрался. Сторчаус важно расхаживает по площади в штофном узорчатом кафтане, туго обхваченном пестрым шелковым поясом, и в червонных, с золотыми подковами, чеботах. Его кошачьи глаза то и дело обращаются с жадной тоской к шинку. С похмелья немилосердно трещит голова, а во рту такая неразбериха, как будто ночевал в нем целый выводок нечисти. И сейчас еще в груди скребется бесенок, тщетно пытаясь вырваться вон из крещеной души. «Не поспел, видно, с третьими петухами шмыгнуть в преисподнюю», – думает с ненавистью казак и скрежещет зубами. «Чарку бы! Так бы я огрел тебя, рыло свинячее, – там бы тебе и капут! Знал бы ты, как в православной груди на шабаш собираться, гнида турецкая!» Но Сторчаус не поддается искушению и злобно дергает головой, чтобы отвлечь взгляд от искусителя-шинка.
Шишка на лбу от грузного шага чуть вздрагивает расплющенной сливой. Густо смазанный лампадным маслом оселедец забился под расчесанное ухо и неугомонно нашептывает: «Одну не страшно… Одну же единую…» Запорожец на мгновение останавливается и вдруг изо всех сил впивается пальцами в оселедец. «А не пытай, бисов сын, душу крещеную! А замолчи, нечистая сила! Знаем мы чарку! Только покуштовать!» И снова важно вышагивает, довольный непрочной победой над искусителем. Побрякивает на боку кривая сабля в серебряной гриве на рукоятке, грозно поблескивают ярко начищенные пистолеты, ятаган и кинжалы, обвесившие до отказа грудь, бока и спину.
По одному собираются на площадь казаки. Они не разговаривают друг с другом, но шум стоит такой, как будто рада уже в полном разгаре. То запорожцы, размахивая руками, думают вслух. Каждый делает вид, что не слушает никого, но в то же время настороженно прислушивается к чужим словам. Понемногу сход разбивается на малые группы. Группы растут, сплачиваются тесней, вызывающе поглядывают на противников.
– Будет потеха! – нежась в реке, весело подмигивает Харцыз в сторону площади.
Василий склонился над зеркальным затоном и задумчиво перебирает опущенные вниз, по-запорожски, усы.
– Да ты, Василько, мне поверь, а не затону. Как взгляну на тебя, так и решаю: любую бабу приворожит казаче!
Выводков не слушает и отвечает вслух своим мыслям:
– Пораскинешь думкой – сдается: вон они, тут, недалече за степью, годы мои прожитые… А глянешь на воду, поглазеешь, како инеем усы убрались да лик, будто кто взборонил его – и закручинишься: далеко те годы ушли, а меня близ конца живота спокинули!
К берегу стремглав бежал Шкода.
– Годи вы миловаться! Геть на раду скорей!
Площадь кипела бурлящей толпой:
– Геть! Не надо нам Часныка!
– Часныка! Геть Загубыколеса! Он до баб дюже прыток, а не до сабли казацкой!
Группы наступали друг на друга и только ждали сигнала, чтобы решить спор кулачным боем.
– Цыть! – скрипнул зубами Нерыдайменематы. – Рогозяный Дид зараз будет брехать!
Дид поднял руку и, дождавшись, пока стихло немного, проникновенно оглядел толпу.
– Славное низовое товариство!
– Не надо! Геть Рогозяного!
– Цыть! – надрываясь, перекрикивал Маты врагов. – Дайте Диду сбрехать!
– Пускай брешет на ветер, а нам очи не порошит небывальщиной!
– Славное низовое товариство! – еще проникновеннее повторил Рогозяный. – С полвека бывал я на выборах кошевого, и не раз молодечество самого меня ставило батькой над панами-казаками. Так есть тому причина послушать, что я вам зараз буду брехать.
И выхватив саблю, взмахнул ею угрожающе над лысой своей головой.
– Или время теперь такое, что не слушают старых бойцов? Так геть же и сабля моя!
Тихо стало на площади, как в кышле после набега татарского.
– Кого нам в кошевых надо?
Рогозяный Дид больно щелкнул себя по лбу и убежденно тряхнул оселедцем.
– Чтоб не зазнавался, да чтоб все паны-молодцы были ему родные хлопчики!
– Правду, а, ей-богу, правду брешет Дид Рогозяный! – поддержали казаки.
– Да был бы он храбрым, а еще разуменьем находчив, да похитрее ляхов, татарвы и москалей.
– Дело! Ей-богу, дело! Мели дале, Диду!
Харцыз измерил на глаз силы противных групп и расчетливо обдумывал, куда ему пристать.
Долго говорил Рогозяный. Смело перечислял он все грехи кошевого, вспомнил о том, что за год пришлось лишь один раз выступить в поход против татар, тогда как в былое время и недели не засиживались казаки без молодецких набегов.
Василий пробился на круг.
– Казаки! А и правду чешет старик! Колико аз тут горилку пью вашу, а досель не зрел ратного дела! Соромно мне за себя! – Он сорвал с себя епанчу. – Краше в кышло идти да обабиться, нежели от того Часныка безутешно сдожидаться ратного клича!
Рогозяный Дид знал, чем взять казаков. И не зря сговорился он с единомышленниками выпустить под конец москаля, не получившего еще боевого крещения. Участь Часныка была решена. Как один человек, рявкнула рада:
– Не посрамим Запорожье! Волим под Загубыколеса!
Загубыколесо сидел на завалинке у куреня и лениво посасывал прокопченную свою люльку. Когда к нему подошла толпа, он нехотя встал и, точно ничего не зная, удивленно обвел всех глазами. Только предательская усмешка не хотела таиться в тяжелых, седых усах и торжествующе разгуливала по изрытому шрамами и бороздами лицу.
– Чем прошкодился я перед товариством, что вся рада ко мне пожаловала?
Сторчаус сложил смиренно руки на животе и, едва сдерживая поднимающуюся к горлу муть винного перегара, чуть разжал губы:
– От славного низового товариства батьке нашему низкий поклон.
Загубыколесо сердито плюнул:
– От еще выдумали! Велика честь для меня славное атаманство принять! Не достоин!
И сделал попытку скрыться в курень.
Казаки потоптались на месте, переждали немного и снова объявили решение рады.
Избранный вновь отказался, как требовал запорожский обычай, и скрылся за дверью.
За ним юркнуло несколько человек.
Нерыдайменемати и Сторчаус взяли под руки атамана. Шкода и Рогозяный Дид подтолкнули его сзади коленом.
– Иди, иди, скурвый сын, бо тебя нам надо, теперь ты наш батько-атаман, будешь у нас паном наикоханым!
Бешеными криками, свистом и улюлюканьем встретила атамана площадь.
Загубыколесо, подталкиваемый пинками, очутился наконец на кругу. Шумно попыхивая люлькой, он непрестанно сплевывал через левый угол губ и с нарочитым безразличием мурлыкал какую-то песенку.
Рогозяный Дид перекрестился на все четыре стороны, взял с ладони Шкоды приготовленную щепотку грязи, поплевал на нее и торжественно мазнул по макушке кошевого.
– От тебе, батько, помазанье, чтоб не забывал ты свого рода казацкого да не зазнавался перед молодечеством, – раздельно произнес Дид.
Атаман сразу преобразился:
– За ласку да за велику честь от щирого казацкого сердца спасибо славному низовому товариству!
Гнида прыгнул на спину Шкоде и заголосил:
– Будь, пан, здоровый да гладкий! Дай тебе боже лебединый вик и журавлиный крик!
Стройным хором повторила рада за Гнидой положенное пожелание и расступилась.
К кошевому гордо двигалось шествие.
С низким поклоном принял Загубыколесо клейноды[57]57
К л е й н о д ы – бунчук, булава, печать с гербом.
[Закрыть], знамя и литавры, передал их писарю, а сам, высоко подняв булаву и серебряный, позолоченный шар, унизанный бирюзой, изумрудами и яхонтами, направился неторопливо к куреню.
Покончив с выборами, рада шумно бросилась к длинному ряду столов, расставленных на улице.
Дрожащими руками Сторчаус схватил кринку с горилкой и страстно прилип к ней губами.
Полилось рекой вино. Перепачканный в соломахе и рыбьей ухе, Харцыз придвинул к себе целую горку кринок и мисок. С волчьим рычанием заталкивал он в рот говядину, дичь, вареники, галушки, мамалыгу, локшину, коржи и все, что попадалось под руку.
До поздней ночи не стихали песни и пьяный гомон.
Когда опустели столы, Сторчаус, Василий, Шкода и Рогозяный Дид, выводя ногами восьмерки, поплелись в обнимку в шинок.
– Стоп! – загородил Сторчаус собой дверь. И, пощупав любовно висок, заложил люльку за пояс. – А ну-ка, чи мой лоб не сильнее ли той вражьей двери?
И вышиб ударом лба дверь.
Выводков, точно вспомнив о чем-то, оттолкнулся от стены и, тщетно пытаясь выплюнуть забившиеся в рот усы, пошел от товарищей.
Шкода вцепился в его епанчу.
– Так вон оно какое твое побратимство?!
Указательный палец Василия беспомощно скользил по губам. Зубы крепко прикусили усы и не выпускали их.
– Тьфу! – сплюнул он и, понатужившись, разжал рот. – Пусти!
– Так вон оно – побратимство!
– Ей-богу, пусти! Опостылело пить задаром. Соромно в очи глазеть шинкарю.
Рогозяный Дид облапил розмысла и ткнулся слюнящимися губами в его щеку.
– Не на то казак пьет, что есть, а на то, что будет.
И сквозь счастливый смех:
– Годи нам ганчыркой[58]58
Г а н ч ы р к а – тряпка.
[Закрыть] валяться! Будем мы за батькой Загубыколесом гулять в поле широком да кровью татарской траву поить!
Шкода толкнул Василия в открытую дверь.
* * *
Харцыз спал с лица и, к великому удивлению товарищей, не притрагивался к горилке.
По ночам он будил Василия и горько жаловался:
– Так то ж, братику, хоть в Днипро с головой… Так никакой мочи не стало терпеть… Чую, что ежели еще малость дней не пойдем в поход, – ей-богу, обхарцызю начисто самого атамана!
Выводков дружески напоминал:
– Аль запамятовал, что харцызов в Запорожьи смертью лютой изводят?
– Так на то ж и я плачусь. А как хочешь, только, ей-богу, не выдержу!
И сквозь пощелкивающие от страха зубы:
– Понадумали ж люди в лянцюгах[59]59
Л я н ц ю г и – оковы.
[Закрыть] морить воров-молодцов!
Еще несколько дней крепился Харцыз. Все, что было у розмысла, он давно уже перетащил в свой угол и умолял товарища позволить ему заложить краденое у шинкаря.
– Буй ты, Харцыз! Как есть, буй неразумный! Притащишь в шинок – тут тебе и конец.
Потеряв последнюю каплю терпения, Харцыз пополз поздней ночью в курень и стащил у Сторчауса червонные, с золотыми подковами, чеботы. Его сердце наполнилось чувством неизбывного счастья: он был твердо уверен, что кража удалась на славу – еще два-три шага, и темная ночь укроет его и спасет. Щеки, приникшие к добыче, полыхали горячим румянцем.
– Коханые мои… чеботочки мои!.. – шептал он, захлебываясь и хмелея.
– Ну-ну! Блукаете, полунощники! – выругался сквозь сон Сторчаус.
От неожиданности Харцыз разжал руки. Чеботы грохнули на пол.
– Ратуйте! – разорвалось над самым ухом. – Ратуйте!
Выброшенной волной на берег рыбой забился пойманный в могучих объятиях.
– Душегуба поймал! Ратуйте, добрые люди!
* * *
Три дня продержали Харцыза на площади прикованным к позорному столбу. Рой комаров облепил его голое тело сплошным серым саваном.
У столба, на столе, стояло ведерко с горилкой.
Полные негодующего презрения, подходили к преступнику запорожцы.
– Пей, скурвый сын! – И тыкали краем ведерка в мертвенно сжатые губы. – Пей!
Василий пошел к атаману.
– Нареченного братства для помилуйте того Харцыза!
Загубыколесо ничего не ответил, только омерзительно сплюнул и указал глазами на дверь, а Рогозяный Дид и Сторчаус, когда услышали просьбу, заботливо очертили Выводкова большим кругом и принялись торопливо завораживать его от смерти:
Не на том млыну молотылося,
Не у том гаю спородылося.
То ж з татарами зробылося
Да и з ляхом прыключылося!
И затопали исступленно ногами:
– Геть! Геть от нашего Василька да до бисовой матери к тому Харцызу.
Свесив голову, Василий ушел далеко на луг, чтобы не слышать воплей товарища.
За ним увязался приставленный на всякий случай Гнида.
– Ото ж тебе лыхо, – вздыхал сокрушенно маленький казачок, поскребывая усердно хищно загнутыми ногтями тонкие ноги свои. – Ото ж, когда попутает бес на чужое позариться!
– Молчи ты! Чего увязался! – грубо оттолкнул розмысл спутника.
Гнида гордо выставил тощую грудь.
– А у нас, у казаков: кто за вора заступится, который своего брата-запорожца обворовал, тот и сам вор. А еще тебе, пан Василько, така моя мова: кто и выдаст казака, того хороним в землю живым.
Гнида помуслил пальцы и провел ими по расчесанным до крови икрам.
– По первому разу помиловал тебя атаман. А только помни: двух грехов не прощают казаки: воровства да еще того, кто Иудой окажется. Потому, знаем мы крепко: одного выдадим – всех нас сукины сыны ляхи, або татарва некрещеная, або бояре по одному разволокут.
Выводков заткнул пальцами уши и, наклонившись, закричал в лицо Гниде:
– Ежели на то приставили тебя ко мне, чтобы про израду болтать, – сам аз, без наущенья, ведаю, что краше змеею родиться, нежели Иудино имя носить!
Казачок любовно поглядел на Василия.
– Ты не серчай. От щирого сердца я с тобой балакаю. – И прислушался. – Должно, добивают Харцыза. Ишь, как хруст далеко слыхать!
Глава четвертая
С тех пор как Иван-царевич женился на Евдокии Сабуровой, Грозный утратил покой. Среди сидения в думе он разгонял вдруг советников, запирался от всех в опочивальню или пил горькую. Образ Евдокии грезился наяву и во сне, всюду преследовал его, разжигая похотливые страсти. Особенно тяжело было ночью. Стоило на мгновение закрыть глаза и забыться, как ясно чувствовалось ее присутствие. «Ты… ты мой единственный! – дразнил душу сладостный шепот. – Токмо единый ты». Солнечными лучами ложились прозрачные пальчики на желтое, вытянутое лицо и горячим хмелем кружило голову страстное, прерывистое дыхание.
Грозный пробуждался в зверином томлении, вскакивал с постели и замирал перед образом Володимира равноапостольного.
Но молитва не помогала.
Все близкие женщины опостылели Иоанну: и четвертая жена, Анна Колтовская, и Анна Васильчикова, и Василиса Мелентьева. Жену он приказал заточить в монастырь, а наложниц прогнал от себя.
В минуты, когда одиночество становилось непереносимым, царь призывал к себе Бориса, Скуратова и Фуникова и заставлял их безумолчно говорить.
Под убаюкивающее жужжание советников он часами лежал на постели, чуть покачиваясь и тщетно стремясь заснуть.
Под утро вставал, измученный бессонной ночью, и снова замирал в немой мольбе перед образом.
В опочивальню неслышно входил протопоп. Начиналась долгая монастырская служба.
После утрени Грозный подходил к Евстафию под благословение и неизменно вздыхал:
– Мнозие борят мя страсти!
– Покайся, преславной. Вынь грех перед Господом, – ворковал протопоп.
Лицо царя неожиданно багровело, и стыли в ужасе маленькие глаза.
– Не за кровь ли боярскую взыскует Бог?
Малюта возмущенно причмокивал:
– Мудрость твоя не в погибель, а во спасение души и царства.
Проникнутые глубокой верой слова советника трогали Иоанна, отвлекая ненадолго от главного.
– Ты, Евстафьюшка, помолись… равно помолись о спасении душ другов моих, невинно приявших смерть, и ворогов.
Рука, точно хобот, обнюхивающий подозрительно воздух, творила медлительный крест.
– Молись, Евстафьюшка, о душах убиенных боляр…
Протопоп послушно поворачивался к иконам и служил панихиду. Строгий и неподвижный, стоял на коленях Грозный. За ним, припав лбами к полу, молились советники.
Успокоенный царь с трудом поднимался с колен и укладывался в постель.
– Сосни, государь! – отвешивали земной поклон советники.
Иоанн болезненно поеживался:
– Токмо забыться бы – и то милость была б от Бога великая!
Едва близкие уходили, в опочивальню из смежного терема прокрадывался Федька Басманов.
– Не ломит ли ноженьки, государь? – спрашивал он тоненьким голосом, собирая по-девичьи алую щепотку губ.
– Колодами бухнут, Федюша. А в чреслах индо тьма блох шебуршит.
Басманов присаживался на постель и нежно водил рукой по синим жилистым икрам.
Грозный истомно жмурился и потягивался.
– Выше, Федюшенька. Эвона, к поясу. Не торопясь. Перстом почеши.
Нисходило тихое забытье…
– Перстом, Евдокиюшка. Выше, эвона, к поясу…
И чудилось уже шелковое шуршание сарафана, плотно облегающего упругие груди, и трепетное дыхание, и кружил уже голову горячим хмелем зовущий взгляд синих глаз.
– Прочь!
– Аз тут, государь! Федюшка твой.
– Прочь!
Опричник вскакивал и уходил.
Царь тотчас же поднимался за ним и искоса поглядывал через оконце на терем снохи.
«Дрыхнет! – зло думалось о старшем сыне. – А либо в подземелье с бабами тешится, блудник!»
Наконец Иоанн нашел выход. В одну из бессонных ночей он позвал к себе Малюту и, без обиняков, огорошил его вопросом:
– Ежели церковь расторгнет брачные узы – брак тот брак аль не брак?
Скуратов пытливо взглянул на царя и, догадавшись, какой ответ угоден ему, уверенно тряхнул головой:
– Брак той не брак!
Обняв опричника, Грозный смущенно потупился.
– Давненько аз Ивашу не видывал.
– Кликнуть, преславной?
– Не надо! Пускай тешится с бабой своей!
Для Скуратова все стало ясно.
– Что ему в бабе той? Мы ему иных многих доставим, а женушка пускай поотдохнет.
И решительно направился к выходу.
– Сказываю, не надо!
– Не за царевичем аз, государь, – за протопопом.
И ушел, приказав сенным дозорным немедленно позвать в опочивальню Евстафия.
Протопоп, выслушав Иоанна, беспомощно свесил голову.
– Не можно… То противно канонам, преславной.
– А коли аз, государь, волю расторгнуть?
– Не можно… Свободи от гре…
Его прервал свирепый окрик:
– Твори!
Иоанн замахнулся посохом на затаившего дыхание духовника.
Вошедший Малюта взял с аналоя кипарисовый крест.
– Твори!
Протопоп склонился перед киотом.
Царь умиленно закатил глаза:
– Вот и без греха ныне буду любить ее!
И позвал к себе царевича Ивана.
Давно уже не было такого веселья на особном дворе. Все были подняты на ноги: и скоморохи, и песенник, и волынщики.
Царь не отходил ни на шаг от старшего сына и усиленно подпаивал его.
Перед всенощной к пирующим пришел Грязной и, подсев к царевичу, что-то шепнул ему с таинственной улыбочкой на ухо.
– Да ну? – подмигнул Иван и зарделся. – Сказываешь, писаная красавица?
– Краше и на дне моря не сыщешь! Прямо тебе ядрена, како орех, да бела – белее лебеди белой.
Крепко ухватившись за руку объезжего головы, Иван, пьяно вихляясь из стороны в сторону, ушел из трапезной.
Грозный деловито переглянулся с Малютой и постучал согнутым пальцем по серебряной мушерме.
– Никак ко всенощной благовестят?
Опричники встали из-за столов.
– Благовестят, государь!
Легким движением головы царь отпустил всех от себя и ушел в опочивальню.
Вскоре в дверь просунулась голова Малюты.
– Доставил, преславной!
И пропустил в опочивальню укутанную с головой в пестрый персидский платок женщину.
Грозный подошел вплотную к опричнику.
– Подземельем волок?
– Како наказывал, государь!
– А царевич?
– Пирует. Дым коромыслом стоит.
И едва слышно:
– Спит да блюет. Опился до краю.
– Ну, тако. Ступай себе с богом.
Оставшись с женщиной наедине, царь сам снял с нее платок и сердечно заглянул в глаза.
– Садись. На постельку садись, дитятко красное.
Евдокия, тронутая лаской тестя, благодарно коснулась губами его плеча.
– А головушку на грудь склони мою стариковскую.
Он взял ее за двойной подбородок и приложился лбом к пухлой щеке.
– А и доподлинно ль стар аз, Дуняшенька?
– По мне, государь, еще жития тебе ворох великой годов!
– А на добром слове спаси тебя Бог, царевна моя синеокая!
Сиплое дыхание рвалось прерывисто из груди, обдавая женщину винным перегаром и дурным запахом гниющих десен.
– Ты ближе… еще…
Одна рука туго обвивалась вокруг шеи, другая нащупывала свечу на столике.
– Погасла, экая своевольница! – хихикнул царь и вдруг резко толкнул сноху. – Гаси лампад!
Евдокия бросилась к двери.
– Нишкни! Слышишь?! Аль запамятовала, перед кем стоишь?!
И рванул с нее ферязь.
– Бога для! Государь! Царевичу како аз очи буду казать?!
Иоанн потащил женщину на постель.
– А ежели единым словом Ивашке обмолвишься – в стену живьем замурую!
Скрюченные пальцы тискали пышные груди. Пересохшие губы запойно впились в холодные губы обмершей женщины…
* * *
Иван-царевич терялся в догадках. Была Евдокия цветущая и жизнерадостная, любила потешить себя другойцы плясками и веселыми песнями; своим беззаботным смехом всегда, даже в минуты хандры, умела расшевелить его и вернуть доброе настроение – и вдруг стала неузнаваемой.
Что ни день сохла она все больше и больше, по ночам жутко кричала во сне или, стиснув мертвенно зубы, билась перед образом в жестоких рыданиях и на все расспросы отвечала одними заученными словами:
– Не ведаю! Нечистый, видно, вошел в меня… Ничего не ведаю, мой господарь…
Царевич перестал пить, учинил за женой строгий надзор и никуда не отпускал ее из светлицы.
Но Грозный почти ежедневно давал сыну какое-либо срочное поручение и то заставлял его чинить опрос преступникам, то отсылал в приказы учиться приказным делам, то просто придирался ко всякой мелочи и, будто в гневе, запирал его с Борисом в крестовой, а сам, как юноша, трепещущий от восторгов первой любви, мчался стрелой в опочивальню, где ждала уже его, приведенная Малютою, Евдокия.
Однажды сноха сама пришла к нему.
– Помилуй меня, государь! – упала она на колени и облобызала царский сапог. – Не можно нам больше жить во грехе…
– Не чистый, чать, понедельник? Не срок будто каяться? Пошто в ноги падаешь?
И подняв ее, усадил на постель.
Евдокия неожиданно бухнула:
– На сносях аз, царь!
Какое-то странное чувство, похожее на брезгливость, шевельнулось в груди Иоанна и отозвалось неприятной дрожью во всем существе.
Пошарив прищуренными глазами по изменившемуся лицу снохи, он зло уставился на ее живот.
– Мой? Аль Ивашкин?
Щеки Евдокии покрылись серыми пятнами. Глаза тяжело заволоклись слезами.
– Не ведаю, государь…
– А не ведаешь – не тревожь зря царя своего!
Он с омерзением оттолкнул ее от себя.
– И не стой! Токмо бы мне, государю, в бабьих делах разбираться!
Прогнав сноху, Иоанн пошел в хоромы детей. Из терема Федора доносились пофыркиванье и кашляющий смешок.
– Покарал Господь юродивеньким! – заскрипел царь зубами и посохом открыл дверь.
Царевич сидел верхом на Катыреве и хлестал кнутом воздух. Отдувающийся боярин встряхивал отчаянно головой, ржал, фыркал и, подражая коню, рыл ногами пол. От натуги лицо его покрылось багровыми желваками и было похоже на вываливающуюся из квашни дряблую шапку теста. С каждым вздохом из ноздрей со свистом выталкивались мутные пузырьки, лопались с легоньким потрескиванием и ложились серыми личинками на желтых усах.
Увидев отца, царевич свалился на пол.
– Юродствуешь, мымра?!
– Тешусь, батюшка, коньком-скакунком… С досуга аз.
– А то бывает и недосуг у тебя?
Федор похлопал себя рукой по щекам и болезненно улыбнулся.
– Бывает, батюшка. Фряжские забавы творю. – И хвастливо показал на валяющийся в углу деревянный обрубочек. – Роблю аргамака, како навычен бе Ваською-розмыслом.
При упоминании о Выводкове, Грозный зажал сыну ладонью рот. Царевич вобрал голову в плечи и присел, защищаясь от удара.
Грозный ухватил сына за ухо.
– Ужо доберусь до тебя! Повыкину блажь! У Годунова не то будет тебе!
Катырев, как стоял на четвереньках до прихода царя, так и остался, не смея ни разогнуться ни передохнуть.
Царевич сунулся было к боярину под защиту, но неожиданно для себя упал в ноги отцу.
– Батюшка!
– Ну!
– Не вели Борису томить меня премудростию государственною.
Он чуть приподнял голову и исподлобья поглядел на безмолвно стоявшего тут же Годунова.
– Мнихом бы мне… в монастырь… – Лицо вытянулось в заискивающую улыбку. – Служил бы аз Господу Богу… (Приподнявшись с колен, царевич благоговейно перекрестился на образа.) Динь-динь-динь-дон! Тако при благовесте великопостном божественно душеньке грешной моей. А очи смежишь – и чуешь, яко херувимы слетаются над звонницею. Сизокрылые… светлые… Светлей инея светлого. И все машут, все машут крылышками своими святыми.
Боярин забулькал горлом так, как будто хотел подавить подступающие рыдания.
Иоанн с глубоким сожалением поглядел на сына и, ничего не сказав, вышел из терема.
Царевич разогнул спину и сжал кулаки. Катырев ласково поманил его к себе.
– Не гневайся, молитвенник наш. Не к лику тебе. Да и батюшка ласков был ныне с тобой.
Чтобы разрядить нарастающий гнев, Федор взобрался на спину боярина и изо всех сил хлестнул его кнутом по ногам.
– Фыркай ты, куча навозная!
Катырев грузно забегал по терему.
– Стой!
– Стою, царевич!
– Куда батюшка делся? – И приложился ухом к стене: – К Ивашке шествует. Не быть бы оказии!
…Иван-царевич холодно встретил отца и небрежно, по обязанности, едва приложился к его руке.
– А и не весел ты что-то, Ивашенька.
– Не с чего радоваться. Умучила меня Евдокия.
Он заломил больно пальцы и глухо вздохнул.
– То резва была, яко тот ручеек, что с красных холмов бежит, то ни с чего лужею киснет.
– Не сдалась бы тебе та лужа болотом чертовым!
Иван тревожно насторожился.
– Млад ты, оттого многого и не разумеешь.
Он привлек к себе сына и что-то зашептал ему на ухо.
– Убью! – вдруг рванулся царевич и бросился к светлице жены.
Услышав крик, Федор спрыгнул с боярина и испуганно подполз под лавку.
– Тако и чуяло сердце мое. По глазам батюшки зрел – будет оказия.
Вытащив из-за пазухи шелковый кисетик с образками, он достал крохотную иконку своего ангела и описал ею в воздухе круг.
– Защити меня, святителю, от длани батюшкиной и от всяческой скверны!
Грозный нагнал Ивана в сенях и насильно увел к себе.
У двери опочивальни стояли с дозором Малюта и Алексей Басманов.
– Пошли Бог многая лета царю и плоти преславной его!
Царевич гневно поглядел на опричника.
– Пошто очей не разверзли моих доселе?
– Како прознали, абие попечаловались царю.
Они пропустили Ивана в дверь и притихли.
– Не томите ж, покель сабли моей не отведали, псы!
Басманов отступил за спину Малюты.
– Воля твоя, Иван Иоаннович, а токмо похвалялся Микита, отродье князь Федора Львова, будто в подклете подземном, егда в боярышнях ходила та Евдокия, миловался он с нею изрядно.
Царевич размахнулся с плеча и ударил Басманова кулаком по лицу.
– За потварь обоих в огне сожгу!
– Сожги, царевич, токмо, что проведали, то нерушимо.
Малюта ожесточенно затеребил свою рыжую бороду.
– По то и сохнет, что тугу держит великую. Прослышала, будто на Москве Микита, и затужила!
* * *
Вотчину и все добро оговоренного князя царь отписал в опричнину.
Федора Львова с сыном доставили на Москву и заперли в темнице Разбойного приказа.
Евдокия до того опешила от неожиданности, что не могла ни слова ответить приступившему к ней с допросом мужу.
– А скажешь, тварь! – склонился к ней Иван и больно впился пальцами в ее горло.
Она еще больше растерялась и отвела взор.
– Не любо в очи глазеть! А миловаться с полюбовником любо?!
Царевич, твердо убежденный в том, что уличил Евдокию, поскакал в Разбойный приказ и приступил к пытке Львовых.
Чем яростнее оправдывались оговоренные, тем больше распалялся Иван.
Всю ночь тщетно бились с Микитой, вымогая от него признание в любовной связи с Евдокией.
Иван метался от приказа к особному двору и с звериной радостью рассказывал жене о том, как пытают Микиту.
– А утресь с ним вместе зароем тебя! Тешься тогда без опаски! – припугнул он ее под конец и ушел.
…Поздней ночью Евдокию, извивающуюся в страшных мучениях от преждевременных родов, увезли в заточение в один из отдаленных монастырей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.