Текст книги "Манон, или Жизнь"
Автор книги: Ксения Букша
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Фрау Хартконнер
У меня над столом висит старая черно-белая фотография: какой-то танцовщик, или даже может быть, плясун.
Правильный кадр, сортовой экземпляр.
Ту т надо бы объяснить, что я думаю и чувствую, когда смотрю на этого плясуна.
Почему я его у себя над компьютером повесила.
Ну что ж, пожалуй, не так сложно.
Я думаю: «Пляши!»
* * *
Что надо сделать, чтоб полюбить человека? Надо с ним потанцевать. Надо его растанцевать.
И тогда происходит чудо – чужой человек становится единственным, твоим.
Я танцевала с Эриком много-много лет. И я даже не уловила, когда наступил момент, после которого я смогла говорить: «Люблю тебя, жить без тебя не могу», – не кривя душой.
Зачем я пишу книжки?
Чтоб дать ответ на этот вопрос.
На него ведь никто не дал ответ. Об этом редко пишут.
Интереснее, понятнее – писать о внезапно вспыхнувшей страсти тридцатилетнего молодого человека к пятнадцатилетней дикой луппетте. Это как заражение крови. Горячка, любовный жар. Это болезненно и красиво. Сонная и кровавая реальность, мгновенные вспышки счастья на грани сна и яви, жизни и смерти.
А вот поди-ка ты пойми: когда, как начинается вот это странное состояние, которому и имени нет; когда были чужими, а стали своими? когда разрыв уже невозможен, непредставим?
Загадка.
* * *
Да, некоторые писатели пытались говорить о семейной жизни, но у них попросту ничего не получалось. Чаще всего выходила какая-нибудь литературщина.
А если и получалось, то помимо их воли, случайно.
У Голсуорси в «Саге о Форсайтах», в первой ее части, описана ситуация: Ирэн вышла замуж за Сомса, не любя его. Сомс ее обожает, благоговеет перед ней. А он ей попросту противен. Ирэн изменяет Сомсу с архитектором Босини. Оскорбленный Сомс делает Босини банкротом, и тот совершает, в сущности, самоубийство.
Разумеется, Ирэн для Сомса навсегда потеряна.
Так вот: мне всегда было безумно жалко Сомса. Хотя Голсуорси, наверное, не хотел, чтобы читатель его жалел, когда писал первую часть. Тогда Голсуорси был молод, он оказался в той же ситуации, что и Босини.
Может быть, ему даже приходило в голову что-то вроде: «Вот умру я, и будете знать!…»
Но в конце романа Голсуорси, кажется, наконец понял Сомса.
И Сомс погибает, спасая из огня свою коллекцию картин.
* * *
До Эрика у меня было несколько молодых людей. Сначала я им очень нравилась, но потом они вдруг заявляли, что не желают продолжать отношения.
Однажды я задумалась над причинами своих неудач, и вот что я вспомнила.
У моего деда было две внучки – я и моя двоюродная сестренка, на год младше меня. Так вот, сестренку дед просто обожал, души в ней не чаял. А надо мной всегда подтрунивал, насмехался, иногда довольно обидно.
И однажды, когда мне было лет шесть, я подслушала разговор между дедом и моим отцом.
– Нельзя же так явно показывать девочке, что ты предпочитаешь ее сестру, – говорил мой отец огорченно.
– Понимаешь, – сказал дед, – сестренка-то позволяет себя любить так, как я могу ее любить. А твоя дочка хитрая, она хочет, чтобы я ее любил так, как она хочет, чтобы ее любили… Это неправильно, и пусть она лучше сейчас, в свои шесть лет, это поймет.
И вот в свои двадцать я решила, что мне пришла пора задуматься над словами деда.
Я решила научиться принимать такую любовь, какую человек может мне дать.
В те годы я была максималисткой. Я дала себе странное обещание: выйти замуж за первого встречного, с кем удастся зайти так далеко.
Таким первым встречным стал Эрик Хартконнер.
* * *
Мы познакомились зимой, на катке. Я разлетелась в его объятия, мы сцепились, закружились и упали в снег. Эрик был в огромных спортивных перчатках и в длинном заснеженном пальто, а лицо он наполовину замотал шарфом. Неудивительно, что он не произвел на меня впечатления. Но я тогда кокетничала абсолютно со всеми.
Неудивительно, что…
Неудивительно, что, гуляя с Эриком Хартом, я еще полгода строила глазки всем не первым встречным. И не могла избавиться от ощущения, что обманываю и себя, и Эрика. Я в то время подавала большие надежды. Прежние мои бойфренды были интеллектуалы, художники. Все они были старше меня. С ними было о чем поговорить.
Эрик Харт был моим ровесником. Он заочно учился на инженера, а работал бухгалтером в фирме отца. Единственным заметным даром Эрика было удивительное умение считать в уме. Этим он и забавлял меня как мог той довольно-таки холодной зимой нашего знакомства.
С одной стороны – в нем была легкость, у него получалось удачно шутить, говорить остроумные, хотя и незамысловатые слова.
С другой стороны – он не очень-то верил в свое будущее.
Когда мы познакомились поближе, он даже говорил мне:
– И зачем я тебе? Ты – умная. А я?
* * *
Но я-то знала, что я неумная. Пока ему приходило в голову задавать такие вопросы, я не могла считать себя умной.
Все это было не так-то легко.
Мне помогала одна вещь: Эрик был очень хорошим любовником. Остальное я была полна решимости создать.
Я поднимала его на смех. На людях мы разыгрывали увлекательный спектакль, настоящий парный танец: он отбивался, я нападала. Задавала ему перцу.
Иногда я так увлекалась, что Эрик на самом деле обижался на меня, хотя наедине я никогда не позволяла себе никаких замечаний и всегда была нежна.
– Зачем ты выставляешь меня дураком? – возмутился он однажды.
В ответ я только обняла его и сказала, что будь он умным или дураком, я все равно буду его любить.
Мои шуточки взбадривали Эрика; моя нежность была наградой; и длилось это очень недолго, потому что Эрик быстро почувствовал вкус к успеху.
Осенью он заявил отцу, что не собирается больше работать в его фирме, а хочет поступать в университет.
– Вот так-то, – сказал он мне. – Теперь и у меня будет высшее образование.
* * *
Совершенно не имеют смысла разговоры о том, что «без Хиллари Билл Клинтон никогда не стал бы президентом».
Невозможно вдохновить человека сделать то, на что у него самого не хватит ума и сил.
Можно только на это надеяться.
И поэтому я вовсе не преувеличиваю свои заслуги. Ни свою проницательность. Эрик Хартконнер вовсе не выглядел гением в двадцать лет. Он им и не был. Он стал гением гораздо позже, и виной тому – не я.
Но все же… Все же.
* * *
Недавно у Эрика брали интервью. Его попросили перечислить все свои достижения за долгие годы. И знаете что? Он ограничился перечислением тех наград и грамот, которые получил в школе. Никто не понял, почему он так сделал. А мне кажется, что таким образом Эрик попытался дать понять: по сути, успех ничего не меняет.
Да, да. Абсолютно ничего.
Потому что, спустя четверть века со дня нашего знакомства, за двадцать пять лет счастливой совместной жизни, я по-прежнему не понимаю: как мы полюбили друг друга? Когда это произошло?
Почему мы сейчас вместе?
Успех есть. А понимания нет.
* * *
У нас с Эриком трое детей, но я никогда не была клушей и домоседкой. Это потому, что в первый раз у нас родилась двойня, а третья девочка появилась, когда сыновья поступили в университет. Обычно, когда дети уезжают из дома, мать чувствует себя так одиноко! А здесь – их вступительные экзамены пришлись как раз на мой девятый месяц.
Эрик дарил мне только красные розы. Он никогда не дарил хозяйственных подарков.
Никаких кастрюль, терок и стиральных машин. Ведь это не подарки, а просто вещи. Эрик – романтик, но в общепринятом, благопристойном смысле. В смысле – джентльмен. При Эрике я никогда в жизни не стала бы ходить в халате или в бигуди. Не потому, что ему бы это не понравилось. Просто… это неправильно.
Эрик очень много работает. Были целые годы, когда мы виделись лишь по выходным да во время официальных приемов. Но, скажите, разве жизнь первой леди или жены государственного деятеля оставляет больше места для общения с мужем? Если у него нет времени – это показатель того, что его дело нужно людям, что он востребован. К тому же, бывали и другие периоды, когда мы проводили вместе по два-три месяца, почти не разлучаясь. Последний раз это было всего лишь полтора года назад.
Бывают разные жизни и разные режимы существования. Мне иногда кажется, что многим парам не мешало бы периодически отдыхать друг от друга.
* * *
Моя мать, которая прожила в счастливом браке три десятка лет, говорит так:
– Знаешь, муж должен уметь курицу и утку.
И поясняет:
– Сможет ли он накормить курицей тебя и твоего ребенка? И подаст ли он тебе утку, когда ты станешь старой и не сможешь дойти до туалета?
А мой отец, за бокалом вина, говорил так:
– Дочка, мужчина должен быть хорошим любовником, хорошим другом и заботливым отцом.
Правы. Правы все.
ГЛАВА 3
Де Грие
Наутро мы выезжаем из М. в сторону В.
«Не совсем на юг, скорее даже на юго-запад».
Манон уверенно указывает ребром ладони совсем не на юго-запад, скорее в небо.
Земля понемногу начинает подниматься буграми то там, то сям, как одеяло, под которым кто-то лазает. И небо точно так же взбугрилось кулаками, а цветом оно, как подсиненная простыня. Обочины цветут мириадами мелкотравчатых фиолетовых цветочков, обочины в цветочек, сиреневые и желтые, а местами эти обои в виде заставки Windows отклеиваются от неба, и проступают синюшные пятна.
Ветер в гору и ветер с горы. Мы плывем в густой траве.
День начинается жаркий. Манон стоит на сиденье и непрерывно делает снимки, поворачиваясь, щелкает туда-сюда, пытаясь настигнуть свое впечатление. Но всюду одна и та же сине-белая заставка.
Дорога незаметно идет в гору.
С вершины очередного холма мы наконец видим вдали низкие, белые, замасленные солнцем конусы вершин.
– Альпы.
Мы начинаем взбираться.
Мы поворачиваем еще раз. Подъем усиливается. Проезжаем деревеньку. На траве газона стоит декоративная вагонетка, полная угля, а на ней написано: Gluck auf!
– Я хочу сфотографироваться, – задумчиво говорит Манон.
Она стоит возле вагонетки в желто-серой юбке до колен и в босоножках. Манон стоит, трогает пальчиком черную масленую вагонетку и жует сухую травинку.
Между нами происходит куртуазный разговор.
– Я хочу понять, вокруг уже достаточно красиво, уже можно сказать «замри, мгновенье», или мы играем дальше?
– Играем дальше, – говорю я. – Дальше будет гораздо красивее.
– Я никогда не заходила так далеко.
– Это говорит лишь о неопытности, дитя мое.
Красиво: Манон, вагонетка с углем, мириады фиолетовых и желтых цветов, плывущие по небу бледно-голубые обои, порывы ветра, дорога, уходящая вправо и вниз, Альпы вдали.
И еще одна странность. Мы съехали с шоссе уже два с половиной часа назад, и за все это время не увидели по дороге ни одного человека. И дорога, и деревня – все пустынно в этот жаркий день. Мы едем в долине. Ветер прекращается. Горы сильно подрастают. Вокруг высятся крутые склоны, поросшие островерхими елками. Солнце стоит на самой макушке неба.
– Рэнди, это же озеро! – кричит Манон. – Останови! Останови! Я хочу купаться!
Манон выскакивает из машины: пляшет, скидывает каблуки, стаскивает топик через голову, блеснув загорелыми плечами, сдергивает юбчонку вместе с трусиками и голышом, босиком мчится по песку к озеру. Она с визгом обрушивается в ворох брызг, я стремительно нагоняю ее, ловлю, и мы кувыркаемся и плещемся в прозрачной пузыристой воде, насквозь просвеченной солнцем.
После купания я не нахожу ключей от машины. Похоже, они вывалились из кармана брюк. Обшариваем прибрежную траву.
– Кажется, я нашла.
– Это не наши ключи. А вот эти – наши, – я нагибаюсь подобрать.
Но и эти тоже не наши. Так мы обнаруживаем, что поляна усыпана ключами от чужих машин. Сколько нас тут таких проехало?
Я вижу, что Манон немного расстроена.
– А ты думала, мы здесь первые?
– Думала, первые, – признается Манон.
Легкие тени пробегают по поляне.
Манон нагибается и нашаривает в короткой жесткой траве старинный ржавый ключ.
– Интересно, как они отсюда уехали, если все ключи потеряны здесь, – вслух рассуждаю я.
В конце концов мы находим и свои ключи тоже. Однако Манон долго еще не дает покоя мысль:
– А что, если это не наши ключи, а нарочно?
День продолжается: все та же бледная яркая свежесть. Солнце, правда, уже несколько поблекло, и небо начинает медленно сгущаться.
* * *
Наступает вечер, а вслед за ним и ночь. Но, несмотря на ночь, на дороге, по которой мы едем, машин все больше, а простора для разбега все меньше. И напрасно ветер дует нам в спину, напрасно Манон подгоняет: «Вперед!», «Быстрей!» и «Поехали!» А вскоре и подгонять перестает. Становится ясно, что мы попали в пробку. Медленнее. Медленнее. Перебежками. Стали.
Все шесть рядов забиты машинами, заглушившими свои двигатели. Сзади – Мерседес S-klass, слева – большой трак, водитель высунулся в окно, смотрит вперед. По его лицу ясно, что пробке конца-края не видно.
Тут я говорю:
– Манон, дай-ка диск, я хочу послушать ту музыку.
Манон протягивает мне диск, я вставляю его в щель. Музыка начинается.
Но это не та музыка.
– Это не та музыка, – говорю я.
Манон усмехается. А музыка играет, очень странная. Она мне совсем не нравится. Эта музыка неприятно скользит. Зыбкий обрывок мелодии то появляется, то пропадает. Потом его очень долго нет, и, когда я думаю, что он исчез совсем, музыка вдруг подсовывает мне его, да так беззастенчиво, так откровенно.
– Манон, – говорю я. – Это не та музыка. Эта музыка мне не нравится. Давай лучше заведем тот диск, что был раньше.
Вместо этого Манон делает погромче. Водитель трака с беспокойством смотрит на нас и что-то говорит тому, кто сидит с ним рядом.
Водитель «мерседеса» открывает дверцу и подходит к нам.
– Здесь нельзя слушать такую музыку! – говорит он.
Манон не реагирует. Она откинулась на спинку сиденья. Я бормочу извинения и переключаю магнитолу на радио. Манон перехватывает мою руку.
– Объясните, – говорит она водителю «мерседеса», – что не так с этой музыкой?
– Ну не знаю, – извиняется водитель «мерседеса». – Просто она очень громкая… да и вообще, – добавляет он честно.
– Что «вообще»? – пытливо интересуется Манон.
Водитель «мерседеса» вздыхает.
– Я не знаю, как это сказать. Мне не нравится эта музыка.
– Вы хотите сказать, что вы ее боитесь?
Ох уж эта Манон.
Проходит еще пятнадцать минут, прежде чем мы трогаемся с места. В В. мы въезжаем за полночь.
* * *
Под утро я просыпаюсь от стука.
Распахиваю глаза. Некоторое время не понимаю, что происходит. Потом вспоминаю, где я нахожусь. Ощупью нахожу брюки и рубашку.
Сколько времени? Еще рано, солнце не взошло.
В дверь больше не стучат. Может быть, мне померещилось?
Осторожно подхожу к двери.
– Кто там?
– Герр де Грие, откройте, пожалуйста, – говорит хриплый голос с легким акцентом и легким раздражением.
Тон такой: хватит валять дурака.
Я бросаю взгляд на кровать. Манон спит или притворяется спящей.
– Чего вы хотите? – вполголоса спрашиваю я.
– Нам нужно с вами поговорить. Не бойтесь, это не полиция, – добавляет голос.
В коридоре их двое: толстый низенький и чуть повыше. Оба в необременительном casual. Оба какие-то потрепанные, точно пылью присыпанные.
Похоже, жизнь не доставляет им удовольствия.
– Пойдемте вниз, в холл, господин де Грие, – говорит толстый низенький все с тем же легким раздражением.
Он почти не смотрит на меня. И молодой тоже. На их лицах не читается особенного интереса к происходящему. Мы едем вместе в лифте. Наверное, это опасно. На любом этаже меня могут ждать их сообщники. Вытолкают из лифта. Затолкают в номер. Отрежут голову. Вынесут по частям. Сожгут в лесу. Мысль о подобном исходе абсолютно не вяжется с видом и манерами этих двух.
Мы проходим в холл. Усаживаемся под пальмой, за прозрачным столиком.
– У вас в номере сейчас спит девушка по имени Анна Лысько? – говорит наконец толстый.
– Какая еще Анна Лысько? Вы что-то перепутали, – отвечаю я.
Толстый низенький таращит глаза.
– Позвольте. Это не я, а вы перепутали. И не что-то, а все.
– Возможно, но я совершенно не нуждаюсь в том, чтобы меня просвещали.
– Вы видели ее документы?
Я встаю.
– Послушайте, я не имею никакого желания вас слушать. Честное слово. Никакого.
– Черт, – говорит толстый низенький и потирает виски. – Как с вами трудно.
– А какое вы имеете право приставать к людям, вытаскивать их из постели и вести идиотские разговоры?
Толстый низенький морщится.
– Герр де Грие, – поспешно говорит он и смотрит на меня снизу вверх из кресла. – Кабы хуже-то не было, а? – и он смотрит на меня. – Прошу, просто выдайте мне девчонку, и у вас не будет никаких неприятностей. Никаких неприятностей, ни с пропавшими деньгами, ни с джентльменскими соглашениями о скупке облигаций, – продолжает толстый низенький, все так же глядя на меня. – Заметьте, я вас даже не прошу. Не угрожаю и ничего не обещаю. Да и что вамможно пообещать? Я просто говорю: «так будет» – и все.
– Мы вас информируем, – говорит высокий.
– Верно. Информируем. Это правильное слово.
– Погодите. Откуда вы извлекаете все эти сведения?
– Лишние вопросы, – злобно говорит высокий.
– Де Грие, слушайте, это так просто, – замечает толстый низенький. – Просто отдайте ее мне, и больше ничего не надо. И что бы там ни случилось с Эриком Хартом, вы будете в шоколаде. На вас ведь там уголовное дело заводят, вам это известно? Вас уже ищут, для вас это все еще сюрприз? Но это скоро кончится. Или уже кончилось. Смотря что считать точкой отсчета, вы понимаете меня, герр де Грие?
Он так произносит мое имя, будто берет его двумя пальцами, обсасывает и в рот кладет. Я встаю, поворачиваюсь и ухожу.
Я прямо чувствую, как они – оба – выдыхают и покачивают головами.
Входная дверь запотела. Из подсобного помещения для администратора доносится аромат кофе. В углу холла три японца бодро пьют кофе и читают свежие газеты. Над их головами сияют неоново-зеленые стрелочки, чтобы начальник мог двумя щелчками кликнуть их обратно в Японию.
* * *
Манон надевает платье из белого шелка и газа (нечто среднее между пачкой балерины и подвенечным нарядом). Под ним виднеется другое платье, маленькое и черное.
– Вызывающе, – говорю я.
Манон воспринимает это как комплимент и кокетливо смеется.
– Не смотри на меня так пристально, когда я одеваюсь. Это меня типа возбуждает, – говорит она.
У Манон довольно низкий и хриплый голос, но он очень женственный. Движется она мягко и слегка неуверенно, ходит-крадется, а когда сидит за столом, чашку кофе держит в ладонях, будто греет об нее руки.
Типа возбуждает.
В городе В. серо и жарко. Мы стоим посреди квадратного двора, у полуразрушенного фонтана. С трех сторон нас окружает шестиэтажный дом. Дом плывет, как Ноев ковчег. Рыси следят из углов. Пауки заткали балконы. Сова распростерла крылья над круглым чердачным окошком.
Манон задумчиво говорит:
– Я знаю: это, наверное, барокко.
– Это модерн, – говорю я. – Но ты почти не ошиблась. Барокко легко перепутать с модерном.
Бредем-пересекаем площадь. Вниз по ракушкам-завитушкам. В переулок и вверх по лесенке.
Наступает вечер. Мы садимся в автобус и едем вверх, на гору, где лес посреди города. Но выходим слишком рано, и решаем спуститься в город пешком.
Сегодня тут проходит встреча лидеров. Полно полиции. Полицаи не обращают внимания на нас с Манон. У них другие дела: антиглобалисты зарятся на витрины Маков. К ночи будет расколбас. Уже собираются кучками, группками. Сладкий дым плывет над улицей.
Жарко. Начинается вечер. Мы идем сперва врозь, разболтанно. Потом поневоле зацепляемся, заплетаемся друг за друга: рука об руку, нога за ногу. Нам это досадно, но потом привыкаем. И вот уже Манон повисает у меня на локте. Каблуки гнутся. Коленки крутятся, как на шарнирах. Плечи опущены.
Ветви над нами провисают. Провода провисают. Мы провисаем.
И вдруг начинается.
Я прислушиваюсь.
Полицаи прислушиваются. Крутят головами.
Прислушиваются вороны на ветках в парке.
Сифонит из всех щелей; и людям сначала кажется, что это, может быть, у соседа зазвонил мобильник, или это откуда-то радио, или так, померещилось; но вот теперь уже и полицаям слышно: раз-два-три. Переговариваясь по рации, они стягиваются на площадь. Нет, теперь уж не заткнешь, теперь уже всем слышно. Толпа уже напирает на барьер, начинает ломать стойки; полиция берется за руки и замыкается в цепь.
Вон парочка журналистов белеет рубахами на ветке дерева: достают фотоаппараты. Высокий холм вспыхивает фонариками. Город внизу разворачивается в линию. Разноцветными кругами сияет башня мусороперерабатывающего завода. А там, внизу, город спускается к реке, а на том берегу реки – поля без края, села разворачиваются в линию, цепь гор белеет вдали, а над нею – ультрамариновое, ослепительное небо, подсвеченное городом.
Какой-то старик залихватски гикает и раскручивает над головой портфель: летят колбы с черной жидкостью, и экспертные алхимические заключения, и факсы лентами плывут над городом.
– Давай танцевать! – говорит Манон.
– А давай! – говорю я.
Манон нервным движением сдергивает с волос заколку. Зрачки Манон расплющены и черны. Волосы распущены. Хватаю ее ладони.
Манон – как струна.
Делаю шаг вперед. Манон отступает.
Кладу руку себе на голову. Хор ангелов, лучи света из-за туч, невиданные закаты, неслыханный небесный оркестр. Эта музыка, как расплавленный металл, заливает мозг. Вихрь: бусы, туфли, кружева! Панки слышат панк, рокеры – рок, хасиды слышат субботу, у кого голова болела – те тишину и покой, кому есть с кем – медляк, кто стоит – гимн, кто пляшет – балалайки, гудки и волынки.
Музыка начинается незаметно, сифонит из какой-то щели, и каждому мерещится свое. В том-то вся и прелесть, что каждый слышит то, что хочет услышать.
Раз-два-три:
Вдруг остановимся: моют витрину.
Черное озеро, пыльное-водное,
с водоворотами или разводами,
старый паук притаился в углу,
от лучей золотом,
пережидая потоп и пучину,
жизнь оставляя себе на потом. Припорошены
пылью дороги и рамы открытых окон,
диагонально скошены встречные улицы
и переулки свиваются в кокон
Гнутся сутулятся рамы овалами
здесь наподобие дома модерн
паутины большие и малые
горы, серпы и копыта
скачущих серн
развороты фигурные
и продолжения
и усиления
бурные
Но вот понемногу начинает стихать. Спадают волны. Медные клены застывают. Клерки хватаются за ствол дерева, удерживая равновесие. Ноги алхимика заплетаются, и ему приходится опереться на стойку. Парочки уходят пить кофе. Ведьмы-активистки возбужденно причесываются в сторонке.
И только мы с Манон танцевать не перестаем; только мы, так, в парном танце (получается! получается!) докруживаемся вихрем до гостиницы, взлетаем на наш этаж, захлопываем за собой дверь, лихорадочно срываем друг с друга шмотки, обшариваем друг друга, как впервые, взглядами и ладонями, – застываем на миг, – и продолжаем танцевать, извиваясь, все глубже, все острее, все резче вбиваясь, вколачиваясь друг в друга, и мы тремся лицами и телами, и Манон пятью резкими выдохами запрокидывает голову: а-а, а-а-а, а-а-а-а, а-а-а-а-а, а-а-а-а-а-а…
А потом мы укладываемся рядом, но недолго так-то рядом мы лежим, что же времечко терять-то, рядом, что же, ах-ах-ах, обдувать, вдыхать, касаться, – тлеет на ветру, – раздувать снова, и вот Манон, тихонько взгромоздясь, а я ущемляю щепотками ее соски, и она шепотом на выдохе а-а-а, а-а-а, а-а-а, и ее волосы падают мне на лоб, ненасытная, ненасытная Манон: о-о-о, о-о-о-о-о, о-о-о-о-о-о-о-о…
Все это обрывается как-то разом: трррык.
Лежу на спине. Потолок весь в глубоких синих тенях.
Шумит душ. Манон в ванной.
С улицы доносятся возмущенные выкрики и звон. Шлепая кедами, шныряют антиглобалисты. За ними, стуча сапогами, с воплями мчатся правые консерваторы. По стенам мелькают разноцветные тени: ведьмы-активистки проносятся на своих метлах над улицей. Шабаш – саббат – саммит.
Пока я воображаю все это, Манон выходит из ванной.
– Поехали, – говорит она решительно и начинает одеваться.
– Как? Куда поехали?
– Сейчас сюда нагрянут копы. Нам лучше уйти.
– Послушай, – говорю я. – Снаружи копов намного больше, чем внутри.
– Я знаю, что говорю, – быстро останавливает меня Манон. – У нас четыре минуты.
* * *
Через три с половиной минуты мы уже едем прочь из этого города, объезжая битое стекло, цепи полицейских и толпы демонстрантов.
Когда мы въезжаем на эстакаду, сзади раздувается бесшумная ярко-салатовая вспышка, – будто облако газа, – вздувается и опадает, в то время как мы, выехав из города, рвемся в ночь.
Мы едем на юг.
* * *
Темные поляны, так или иначе освещенные луной; застывшие серебристые рощицы и серебристые тучки, зависшие на небе в нескольких местах.
На самом выезде из города в сторону гор мы замечаем его.
Непропеченная тень на сухой и черной траве, прутик на двух кирпичах, а сам стоит понурив голову у костра, как будто его и нет, с отсутствующим видом, стоит не шелохнувшись и жжет деньги.
Они даже не успевают упасть вниз, их посуху, с лету палит самый горячий и самый быстрый желтый огонь, который ветер вздувает на верхних этажах костра.
Синий «сааб» припаркован чуть подальше по дороге.
Не двигается, не смотрит на нас, потом с интересом смотрит искоса, потом наблюдает нас, но молчит.
Манон переламывается пополам, еще раз пополам, садится на корточки, теребит свои бусы от смущения, запускает обе руки в прическу, потом заглядывает ему в глаза. Не отводит глаз. Манон дергает удочку. Поджигатель не выдерживает, срывается, смаргивает. Небрежно трет глаза (что-то попало). Коварная, бессердечная Манон продолжает его разглядывать: у него бутсы, гольфы, штаны до колен, расстегнутая рубаха, наглое узкое лицо, вечно прищуренные глаза, ему лет девятнадцать, вихор, плеер, синий «сааб».
Он достает еще одну купюру и кладет ее на огонь.
Будто жертвует, с царским спокойствием.
Комично. Забавно.
– А чего это ты деньги жжешь? – вдруг возмущается Манон. – Девать, что ли, некуда?
– Представь себе, некуда, – усмехается прожигатель.
– «Сааб», так думаешь, что круче всех? – не унимается Манон. – Ты что, нефтяной шейх, что ли?
– Нет, не шейх, – свирепеет молодой человек.
– А кто?
Поджигатель испускает вздох. Терпение уже на исходе. Быстро обмелело.
– Послушайте, – бесстрастно говорит он мне. – Я тогда просто уйду в другое место, ОК?
Я пожимаю плечами. Поджигатель явно рассчитывал на мою поддержку. Думал, я уведу Манон.
Поджигатель затаптывает костер и широкими шагами уходит к своему «саабу». Мы видим, как он разворачивается и едет обратно в сторону города.
– Поехали за ним, – приказывает Манон.
Вот за поворотом блеснуло что-то – да это же он, наш друг поджигатель, вон он, как хорошо его видно, стоит и льет на ветки бензин. Предусмотрительно оставляем машину за бугром и крадемся к костру. Мы подползаем к поджигателю сзади, мимо синего «са-аба», и, так как Манон взяла с собой покрывало, садимся на росистую выгоревшую траву (нежно-розовые эдельвейсы, яркие сиреневые серпы, желтые метелочки), тихо-медленно скрещиваем ноги и ждем.
Костер не гаснет. Деньги не кончаются. Против костра фигура поджигателя кажется совершенно черной. В этих бутсах и гольфах, с вихром, он просто вылитый футболист.
– Бэкхем, – произношу я одними губами.
Манон – ужасно смешливая девица; ей стоит большого труда не расхохотаться, она держит себя обеими руками за рот, а тут еще я принимаюсь пальцами изображать футболиста, – Манон, чтоб не видеть, как я дразнюсь, наклоняется вперед, ложится ничком, ее блестящие волосы растекаются по траве. Я глажу их.
Но тут поджигатель наконец чувствует что-то у себя за спиной, оборачивается и замечает нас.
– Черт! – срывается он. – Какого хрена так поступать? Я вас что, чем-нибудь обидел, эй? В чем дело?
– Если ты делаешь что-то нестандартное, значит, и мы можем делать что-то нестандартное, – говорит ему Манон, лежа на животе среди эдельвейсов. – Если ты можешь плевать на остальных людей, значит, и мы можем в какой-то момент перестать считаться с тобой. Так?
– Я не говорил, что мне плевать на остальных людей. Мне не плевать на того, кому не плевать на самого себя.
– Дурак ты, больше никто! – говорит Манон.
– Я прошу вас, пожалуйста, объясните Манон, почему вы жжете деньги, – вмешиваюсь я. – Для нее это все равно, что спросить дорогу.
– Я жгу деньги, потому что это концептуально!
– И что же за концепция?
– Я решил сжечь свою первую зарплату, – говорит поджигатель, не веря, что мы его понимаем, – потому что деньги – это ложь. Вы даже не представляете себе, сколько кругом лжи. Я иногда иду по городу, а вокруг, как в компьютерной игрушке, множатся баннеры-стрелочки: «Это ложь».
– Желто-зеленые такие, – вдруг говорит Манон. – Утопленными буквами.
Поджигатель вздрагивает и таращит на нее глаза.
– Ты тоже это видишь!
– А думаешь, ты один?
– Черт, – поджигатель мотает головой. – Я тебе не верю.
– На мне что, есть баннер «Это ложь»? – Манон легко встает и указывает руками себе на грудь. Она начинает жестикулировать. – На меня ничего не навешено, уж я-то знаю!
– Тебе только кажется. На самом деле в тебе наверняка полно дырок…
Я слушаю этот разговор, как глухой. Возможно, у меня и рот открыт.
– Что вы имеете в виду под дырками? – спрашиваю я.
– Это такая болезнь, – говорит Манон. – Когда с человеком происходит несчастье, в душе у него образуется дырочка. Она может зарастать со временем, а может и расти. Иногда весь человек становится дырой, а потом дыра вырастает больше него и затягивает тех, кто стоит рядом. Человек при этом вроде бы жив и на вид ничего, а на самом деле… А ты будешь жечь все свои зарплаты или только эту, первую?
Поджигатель тяжело вздыхает.
– Надо сделать хотя бы одно прижигание, – бормочет он. – Мой отец – большой человек. Если что, он меня обеспечит. А мать – депутат парламента, – говорит поджигатель и выворачивает карманы. – Все, – он облегченно переводит дух. – Пусто. Мои родители – чересчур шумные и шикарные люди. Они слишком поздно меня родили. Когда я был маленький, мне казалось, что до моего рождения в этом городе в этих интерьерах снимали фильм. Особенно в цветочных магазинах со скульптурами в стиле арт-деко. Букеты в желто-серой ароматной бумаге с блестками. Букеты, перевязанные шелковыми ленточками. Что надо чувствовать, чтоб выразить свои чувства таким букетом?
– Ну, уж я-то знаю! – говорит Манон.
Поджигатель смотрит на нее и качает головой:
– Да ничего ты не знаешь. Ты не жила тогда. Это был совершенно другой мир. Этот мир теперь можно увидеть только в черно-белых фильмах. Там все было серьезно. Все было по-другому. По-настоящему. Если бы вы знали, как я тоскую по той Европе. Там (тогда) – я вынимал бы эти деньги из карманов как сокровище, потому что в то время я мог бы купить за них настоящую любовь, подлинное приключение, яркую и полную событий жизнь…
Манон понимающе хохочет.
– Когда?! – говорит она. – Когда?! Да какая разница?! Да окажись ты в двадцатых годах или в восемнадцатом веке, как мы с де Грие, – Манон отмахивается от искр, – ты бы так же стоял у костра и жег деньги!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.