Текст книги "Реквием по выдающемуся таланту"
Автор книги: Лайош Мештерхази
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Лайош Мештерхази
Реквием по выдающемуся таланту
Жизнь дается человеку всего-навсего одна. И никаких тебе пробных попыток – изворачивайся, как знаешь, чтобы прожить ее, единственную, наилучшим образом. Даже не по себе становится, как подумаешь!
Да еще наука окончательно лишила нас пусть слабенькой, а все же надежды на переселение душ. Вот и пытаешься как-нибудь набраться ума-разума, приглядываясь к жизни других людей, сотоварищей наших или предшественников в земной юдоли. Ну, и уповаешь на литературу: авось она поможет тебе приумножить собственный крохотный опыт.
Все это, конечно, так! Только вот какая штука: скажем, в преферанс играют тридцатью картами, плюс две в прикупе. И как вы думаете, сколько времени должны играть, используя свое полное рабочее время, трое опытных и быстрых преферансистов, пока какая-нибудь партия не повторится карта в карту? Не трудитесь гадать, специалисты уже высчитали. Примерно двадцать пять миллиардов лет! В каких-то тридцати двух картах содержится две тысячи семьсот пятьдесят три биллиона игровых вариантов. А теперь подумайте о человеческой жизни: ведь в ней число всяких внутренних и внешних обстоятельств не тридцать, а куда больше. Потом, если из тридцати двух карт каждая имеет свою масть, свой ранг и свое значение, то жизненные обстоятельства куда более неопределенны, порой неуловимы. И партнеров здесь побольше, и число их отнюдь не одинаково. А уж правила, мало того, что они невероятно сложны, так еще и постоянно меняются.
Короче говоря, если у вас есть хоть отдаленное представление о теории комбинаций, вы легко поймете: будь я сколь угодно мудрым и ученым, все равно меня следовало бы назвать последним мошенником, обманщиком, шарлатаном, если бы я вознамерился порекомендовать кому-нибудь историю, рассказанную ниже, как поучительный и достойный подражания пример.
История эта, словно выхваченная из тьмы прошлого ярким лучом света, ожила в моей памяти, когда я минувшим воскресеньем бродил по Фаркашрету и наткнулся на могилу Отто Сучека.
Фаркашретское кладбище считается в Будапеште приличным местом. Один-два участка здесь, как мне любезно сообщили в Городском похоронном бюро, оставлены для знаменитых людей, великих деятелей науки, культуры и так далее. Словом, эти участки носят почти такой же характер, как Керепешское кладбище-пантеон. Правда, в остальном Фаркашрет – кладбище как кладбище. Кому случится умереть в Буде, того везут на Фаркашрет. Как покойников из Пешта – в Ракошкерестур. Скажете, это все-таки не одно и то же? Что ж, ведь и жизнь в Пеште или в Буде – не одно и то же. И ходить в день поминовения усопших на Фаркашрет или в Керестур – опять же не одно и то же. А что до покойников, так им, конечно, все равно.
Отто Сучек похоронен в глубине кладбища, далеко за «пантеоном»; умер он в Буде, вот и попал сюда. Могила его тем не менее не хуже иных: надгробная плита черного мрамора с маленькими урнами по краям, веточки самшита. На плите золотом буквы: «Д-р инж. Отто Селени». И – даты рождения и смерти. Вот и все. Никакого пантеонного великолепия, никаких прочувствованных слов о «скорбящем отечестве», которое не забудет «величайшего венгерского того-то и того-то». Нет даже простого и краткого: «Благодетелю». Только имя, годы жизни да явно предоставленные самим себе чахлые самшитовые кустики (следствие забот столичного треста озеленения, помноженных на приближающийся к нулю коэффициент редких чаевых). Словом, рядовой, массовый покойник, каким скорее всего со временем будете и вы, любезный читатель. Само имя его хранит в памяти все меньше людей, причем – странное дело – как сугубо частное имя, имя такого-то, и не более. Да что я говорю – хранят в памяти! Хорошо, если вспомнят, прочтя где-нибудь. И опять же: прочтя не на здании, не на мемориальной доске. А на надгробной плите. Скажу больше: хотя наши культурные органы щедро украшают город статуями, не упуская такой великолепной возможности развивать художественный вкус населения, я почти наверняка могу утверждать, что ему не будет воздвигнут памятник.
Прошу прощения, что столько рассуждаю о том, чего нет и не будет. Но вы сами увидите и, может быть, согласитесь со мной: здесь-то и кроется трагичность – трагичность? или лучше сказать: невероятность? – этой истории. Невероятность? Это, пожалуй, самое подходящее слово.
Хотя бы сами похороны: господи, как вспомнишь… Начать с того, что никак не могли разобраться, какой организации взять на себя заботы по погребению – уж такой-то пустяк ему как-нибудь полагался! И кому произносить надгробное слово! Будапештпроект к тому времени был слит с несколькими другими проектными институтами и превратился в Будапештокрпроект. А Отто Сучека как раз во время реорганизации назначили председателем Госкомградстроя, и в Штатах Будапешт-окрпроекта он уже не числился. Что же касается Госкомградстроя, то его структура и функции еще не были утверждены Совмином. То есть, попросту говоря, у него не было еще ни помещения, ни штатного расписания, ни даже паршивого культработника, на которого возлагают подобные мероприятия. Только председатель фактически и был. То есть и председателя не было, поскольку помер председатель. Более того, уже несколько месяцев назад было известно: безнадежен. А если бы даже он и был здоров как бык, то во всей этой неразберихе – перемены в правительстве, повороты курса, триумфальное выдвижение Контры, возвращение Жюльяра… – большой вопрос, долго ли оставалось бы в силе его назначение. Вопрос, впрочем, чисто академический… Короче, деньги на похороны нашла вдова, а министерство оплатило ей счета и строго-настрого велело Союзу выставить оратора. Только к кому ни обращались, всем было некогда. Наконец узнал об этом Контра и сам вызвался сказать слово. Тогда сразу объявились еще двое, от университета и от бывших сотрудников по Будапешт-проекту. Похороны, несмотря ни на что, получились на Удивление торжественными; лишь потом, основательно промочив горло под зелеными кронами сада в кафе «Забудь печаль», цвет архитектуры вдоволь почесал языки насчет «этого скандального дела».
Но вот что особенно невероятно, невероятно до того, что не по себе становится: минуло ведь каких-нибудь десять с лишним лет, а я так спокойно пишу о нем, не опасаясь разбередить чьи-то раны, не боясь протестов.
Словно вся эта история выдумана с начала до конца, словно выдуманы ее участники, а «если кто-то случаем что-то и как-то… так это чистое совпадение…» Ничего подобного! Ну ладно, вдова с тех пор вышла замуж, уехала за границу, там, рассказывают, развелась и, наверное, снова вышла замуж. И дочка Трутана в Рио – если, конечно, все еще жива – едва ли все еще носит его имя. Имя человека, вспоминая которого, я искренне и с чистой совестью оплакиваю «выдающийся талант», «самоотверженное служение своему призванию», «истинную любовь к родине», «жизнь, отданную единой цели», «блестящую гениальность» – все то, что было еще сказано о нем на похоронах. И что – опять и опять я вынужден повторять это слово – невероятно, но факт… Ведь, как я уже сказал, все меньше и меньше останется людей, которые помнят это имя. А если вспоминают, то вспоминают без боли и без радости.
Имя, с которым я и сам то и дело путаюсь. Потому что д-р инж. Отто Селени для меня – просто Отто Сучек. Сучек, как когда-то стояло в классном журнале: «… Сабо Ене, Сабо Миклош, Сучек, Томкаи, Варга, Цир-кельбах, Жотер». (Будто тысячу раз декламированное стихотворение, список этот стоит в голове даже на старости лет.)
Фамилию «Сучек» на венгерскую «Селени» сменил не Отто, а еще его отец. Только весь наш поселок так и звал его до самой смерти Сучеком. Дядя Сучек, и все. По должности он был рассыльным. Однако разве вместилась бы обширная деятельность дяди Сучека в эту должность, да хоть бы и в любую другую? Многие описывали фигуру умельца, мастера на все руки, нет смысла повторяться. Лишь несколько мелких черточек позволю себе привести, чтобы оживить собственные воспоминания и показать: дядя Сучек был особым умельцем. Быть необходимым для всех являлось как бы потребностью его натуры, так что не он нам, а скорее мы служили ему. Служили, когда он латал нам башмаки, с презрением отвергнутые сапожником; когда чинил электрические часы, не повредив при этом свинцовой пломбы; когда – за день до коварно подкравшегося срока – каким-то чудом сотворял препарированного хруща или жука-дровосека. («Ай-ай-ай, не годится серьезному молодому человеку плакать из-за таких пустяков!»)
Случалось мне помогать и своему отцу: пробки, краны замазка, ножки у сестренкиного стула, шарниры на кухонном шкафчике; когда стал постарше, познакомился и со сваркой, с нарезкой резьбы. Только было это совсем не то, работа по принуждению. Отец нервничал, злился; мало, что ахнешь себе молотком по пальцу, так еще и от отца влетит. Словом, если была хоть какая-то возможность, я старался удрать, уклониться. Другое дело – у дяди Сучека: ему я и гвозди прямил, и пилу правил с превеликой радостью. И не только потому, что на какую-нибудь клетку для кур, выходившую из его рук, или на что другое любо-дорого было смотреть. И не потому, что дядя Сучек во время работы рассказывал что-нибудь интересное, складно рассказывал – все больше про войну, – да притом еще разными «фортелями» удивлял: скажем, загонял в мягкую ель гвоздь-стодюймовку голой ладонью. Главное, что сама его работа, каждое движение, все приемы были захватывающими, пленительно ловкими. Дети это хорошо видят и чувствуют.
Сколько всего успевал он сделать за день, за каждый день своей жизни, сделать прочно, аккуратно, добротно!
Я до сих пор боюсь учреждений и контор; думаю, родители мои тоже их боялись. В учрежденческих коридорах и приемных меня так подавляли непривычные запахи и грязь, так выбивала из колеи атмосфера высокомерной самоуверенности, к тому же (вероятно, подсознательная реакция мозга) я так углублялся в разноцветные плакаты, предупреждающие об опасности пожара, запрещающие разводить мух и так далее, что первое обращение (конечно же, в официальном тоне, ни к кому конкретно не адресованное или же адресованное к кому угодно, к «Некоему лицу», а точнее – в пустое пространство) оставалось не услышанным мной, непонятым и когда затем, после второго обращения, я бросался к позвавшему меня чиновнику, то так лез из кожи, так неуклюже старался не нарушить какое-нибудь правило, лицом моим настолько завладевал страх, страх еще вчерашний, мучивший меня всю ночь (ох, наверняка что-то позабыто, а если ничего не позабыто, то наверняка требуется еще что-то, о существовании чего я и понятия не имею: справка о соблюдении правил пожарной безопасности, обязательство не держать в доме никаких собак, опекунское свидетельство, – и вообще в графе «место рождения» я написал еще и год рождения, так что этот злополучный год оказался проставленным два раза, в другой же графе случайно перечеркнуто «да», тогда как нужно было, совсем наоборот, подчеркнуть «нет», и вообще я здесь только проситель, и нигде не сказано, что я имею право быть получателем), – словом, лицо мое выражало такой ужас, что даже какому-нибудь доброжелательному чиновнику – если таковые существуют – не оставалось ничего другого, кроме как дать мне от ворот поворот. Словом, каким же было облегчением, когда дядя Сучек брался уладить наши дела в официальных сферах! И каким казалось чудом, когда он с первой же попытки приносил требуемую бумагу, со свежим оттиском печати и с подписью! Правда, в таких случаях он надевал свою служебную фуражку с гербом, но я верил и верю: он смог бы все сделать и без фуражки.
С отцом моим они разговаривали по-словацки. Правда, в этом их словацком языке много было венгерских слов. Изредка ездили они «домой», повидать родственников, и, вернувшись, признавались, что тамошних понимают уже с трудом: «все берут из чешского, не тот это язык, что прежде был». В конце концов в их речи от словацкого только и оставалось: «яксемаш, чоро-биш» – как начало разговора, который дальше продолжался по-венгерски. Народ у нас в поселке собрался из разных краев, и, пока я вырос, большинство уже поменяли фамилии на венгерские. Вот и Сучек лишь в обыденных разговорах оставался дядей Сучеком, или, более официально, «Сучек, знаешь, Сучек – Селени».
Сын его для меня до сих пор – Отто Сучек.
Как и нынешние ребятишки, мы в свое время собирали всякую всячину. И то, что нужно: жуков, листья для гербария, минералы. И то, что не нужно: этикетки, марки, спичечные коробки. Коробки – сажать жуков, склеивать шкафчики для марок, играть в «коробочку», стрелять. Отто же строил из коробков дома. В нем тоже с детства были задатки умельца: он обтачивал нам пуговицы для игры в настольный футбол, отливал оловянных солдатиков, делал глиняные шарики, красил их и обжигал – его игрушками торговал даже лоточник Шани. Однако со временем Отто все больше увлекался ломами из коробков; он и солдатиков-то отливал уже лишь затем, чтобы населять ими свои дома, замки, целые города. Нас уже не тянуло идти к нему играть. Сначала это было как сказка – когда он выставлял один за другим множество дворцов, зданий, домиков с палисадниками, выстраивал их в улицы. Оклеенные цветной бумагой стены, маленькие балконы, зеленые и красные башенки, аллеи из картонных деревьев; позже – еще и трамваи, пешеходные тоннели и мостики, река из серебряной бумаги; на ней – пароходы, мосты; газоны садов и парков из зеленой бархатной бумаги – это было настоящее чудо. И в то же время все это напоминало игрушечные чудеса в магазинах: ими можно любоваться, о них можно мечтать, а когда получишь, сам удивляешься, насколько быстро приходит разочарование. Куда милее бесхитростные, своими руками сделанные игрушки, которые хороши тем, что ими можно играть!
Ждешь, смотришь с любопытством, как Отто расставляет свой город; длится это долго, хочешь помочь – не разрешает. Стоишь, переминаясь с ноги на ногу; ну, а дальше-то что? Может, будем играть в войну, все разрушим? Видели бы вы его лицо!.. Тогда что же?
– Теперь все. Готово.
– Ну, и что? Для чего это?
– А так! Разве не красиво?
– Да нет… красиво…
И даже потрогать нельзя, даже пройти по улицам, представляя себя Гулливером, – Отто сразу раскричится! Нет уж, спасибо! Хватит с нас большой уборки дома, два раза в год: все надраено, начищено, все блестит, но ни ступить, ни сесть, ни дотронуться…
В следующий раз – новые дома, новые улицы, и расставлены по-новому. Мы нужны были здесь только как зрители. Скоро нам всем это, понятно, надоело. Зрителем остался один дядя Сучек. В те времена услышал я от него странное выражение – Совет общественного благоустройства. Что это значит, я даже примерно не мог себе представить. Мне тогда едва исполнилось десять лет, Отто был на два-три месяца старше. Сколько продолжалось увлечение игрой в «города»? В моей памяти – целую эпоху. А на самом деле, я думаю, одно лето, после окончания начальной школы, перед гимназией.
Помогал ли дядя Сучек строить эти удивительные сооружения из коробков? Скорее всего да. Он ведь тоже любил играть. И все же придумал игру сам Отто; точнее, не придумал, а нашел по своему вкусу. Я не верю, чтобы дядя Сучек мог навязать сыну собственные несбывшиеся мечты, затаенные желания. Ни в коем случае! И служил он ни в каком не Совете общественного благоустройства. Его всегда тянуло больше к машинам, к механизмам. Да и характер у Отто был тверже, даже тогда, в десятилетнем возрасте. А тем более потом! Нет, дядя Сучек лишь выразил, назвал по имени то, что почувствовал в сыне.
Лучшим учеником в классе был, как ни странно, я. Каким образом? Почему? Я подозреваю – потому, что чище одевался, что отец у меня был хоть и небольшим служащим, а все не рассыльным, у которого только и есть, что фуражка с кокардой… А может, сам Отто учился не так ровно и ревностно, как я, не стремился в отличники. Я как-то всегда чувствовал в нем соперника, который в любую минуту может вырваться вперед. Дружить с ним было утомительно, приходилось напрягаться. Все равно что слушать трудную музыкальную пьесу. Однажды он заявил: в школе скучно, детям забивают головы ерундой, да еще с помощью допотопных методов. Я не понимал, как может хороший ученик говорить подобные вещи. «Современная система обучения. Трудовая школа». Конечно, он читал газеты. Читал, правда, и я – анекдоты и судебную хронику. Разглядывал карикатуры; это было вроде анекдотов, но непонятно, потому что о политике. В политике же для меня было тогда пределом: «Не допустим больше Габсбургов!» Ну и, конечно: «Нет, нет, никогда!».[1]1
То есть: никогда не примиримся с последствиями Трианонского пира – реакционный лозунг хортистской военщины.
[Закрыть] Поймав меня с газетой, родители тут же ее отбирали. После школы Отто пошел в реальное училище, я – в классическую гимназию. Когда спустя несколько лет (какой же был долгий это срок в те времена!) мы одновременно победили на школьных конкурсах – я по литературе, он по геометрии, – то в самой неодинаковой весомости этих двух дисциплин словно бы символизировалось различие в человеческой значимости между мной и им. Мне теперь приходилось спасать свое самолюбие, ссылаясь на равноправие семи свободных художеств. А ведь тогда в школе еще безраздельно царили первые три.[2]2
То есть грамматика, диалектика, риторика – элементарный цикл (тривиум) свободных искусств, изучавшихся в римской школе.
[Закрыть]
Детская дружба легко рождается – и легко распадается. Иногда мы встречались в трамвае – «привет, привет», – мы ехали в разные школы, в разных компаниях. Но чаще всего он был один. С книгой. Он умел читать даже стоя, цепляясь одной рукой за поручни. Не помню уж, как это вышло, что мы с ним собрались пойти в Прохладную Долину.[3]3
Район Будапешта в западной части Буды.
[Закрыть] Это было во время пасхальных каникул, в пятом классе гимназии; дули ласковые, чистые ветры. Может быть, мы сговорились отправиться вместе в собор св. Матяша на «Страсти по Матфею»,[4]4
Имеется в виду, очевидно, месса И.-С. Баха.
[Закрыть] а может быть, встретились уже там или при выходе.
Он ругал Шулека[5]5
Шулек Р.– венгерский архитектор второй половины XIX века. По его проекту собор св. Матяша был перестроен в духе неоготики. Он же автор Рыбацкого бастиона.
[Закрыть] и Рыбацкий бастион. Показал несколько старинных двориков в Крепости. Потом повез меня на Подсолнечную улицу.
– Знаешь, как выражаются оскорбленные в эстетических чувствах господа? «Советские коробки». Идиоты!.. Сами лепят башни на свои виллы, для летучих мышей; это им, видите ли, красиво. Башни, которым, во-первых, никакой враг не угрожает; во-вторых, если б и угрожал, то всяким дедушкам с подагрой и разжиревшим папашам и в голову не пришло бы их защищать. А в-третьих, если б и пришло в голову, то все равно бы ничего из этого не вышло, потому что сделаны они из ржавой проволоки да из алебастра. В-четвертых, будь они из камня, перед современным оружием им не устоять. Зато – романтично! Тьфу!.. Видишь вон ту претенциозную копию Потсдама!.. А здесь – воздух, солнце, чистота, удобство. «Советские коробки»!
Я никогда еще не думал о таких вещах, но сейчас искренне и с воодушевлением соглашался с ним. Владельцев претенциозных безвкусных вилл я и сам не слишком любил. Как и всех, кого нужно было уважать без всяких на то оснований. Потому что так диктовал мне собственный свод нравственных законов, усвоенный с детства. Ну, и потому еще, что в школе, в семьях, где я был репетитором, в христианских богатых кругах слово «модерн» произносилось с презрительной гримасой; мне же все, что они отвергали, нравилось хотя бы из принципа.
Чтобы Отто понял: в моем лице он заполучил не простого союзника, – я признался ему, что пишу рассказы и даже задумал роман. Начал излагать сюжет. Он сделал вид, что слушает с интересом.
– В каком же стиле ты пишешь?
Я смутился.
– Вообще хвалят.
– Я не об этом. Я спрашиваю, в каком стиле ты пишешь.
– В каком? В хорошем… наверное.
Он заговорил лишь через некоторое время.
– Можно понять, почему из всех искусств архитектура первой нашла стиль, соответствующий эпохе. Здесь у нас под руками современные детерминанты – новые материалы: железобетон, стекло, пластик, алюминий, а они вносят революцию и в технологию. А такой фактор, как требования современного человека к современному жилью! Современный стиль в архитектуре – это почти Колумбово яйцо… Правда, и здесь нужен был свой Колумб!
Мы дошли до конца Подсолнечной улицы и остановились.
– Важно, чтобы ты ясно сформулировал свою программу. Это самое главное!
Я поспешил сообщить ему, что уже сформулировал и что буду писать не выдуманные истории, не сказки, а описывать свою жизнь.
– И все же – стиль! Не «что», а «как». Стиль – это человек!
Никогда не забуду потрясения, испытанного мною в те минуты. Потом-то я узнал, конечно, что слова эти принадлежат кому-то другому; однако в моей духовной биографии они так и остались связанными с Отто Суче-ком. И стоит мне услышать, прочитать их – в памяти сразу всплывает серая брусчатка большого моста в конце Подсолнечной улицы, убегающая под мост грунтовая дорога, громыхание трамвая. «Стиль – это человек». И я вновь ощущаю острую зависть к Отто Сучеку. Зависть, порожденную уважением.
– Значит, ты будешь строить такие дома?
Он задумался.
– Об этом рано еще… Эта улица – витрина. Неплохая витрина, но не более. Через двадцать лет это всем будет ясно. И тогда встанет вопрос, скрывается ли за витриной товар и каков он. А через тридцать – сорок лет это будет уже очень старая, пыльная витрина. Ведь такого рода витрины нельзя, к сожалению, каждый год оформлять заново. Да что зря говорить: иного все равно нельзя требовать! И за это большое спасибо!.. Говоришь, что я буду строить?… Посмотри сначала вокруг. Что ты видишь?… Будайские горы, верно? Самый здоровый, самый удобный для жилья район этого миллионного, а завтра, может быть, двух-трехмиллионного города. К тому же с красивым ландшафтом. Пологие горы, девственный лес… Так что в первую очередь я думаю вот что: здесь мы должны строить жилье, как можно больше жилья для будапештцев. Потом: нужно разместить здесь больницы и санатории, перевести сюда вузы, студенческие общежития, зоопарк, спортивные сооружения… И при этом как можно меньше повредить лес, а естественную панораму изменить – если вообще менять – лишь в такой степени, в какой шлифовка или благородная оправа меняет красоту бриллианта. То есть подчеркнуть, не испортить… как эти пошлые виллы: будто мусорные кучи посреди цветника… Вот из чего надо исходить… Я еще не размышлял над этим, попытаюсь импровизировать… Что напоминают тебе эти горы вокруг? Амфитеатр, верно? Например, Колизей. Значит, задача архитектора – усилить это впечатление. Здесь, внизу, и выше, на склонах Липовой горы, можно строить высокие дома… даже нужно строить. Чтоб были настоящие небоскребы. А вот гребень ни в коем случае нельзя закрывать, гребень и особенно вершины!.. Впрочем, может быть, вершины… отдельные выдающиеся точки. Ну, я ведь импровизирую. – Он задумался, глядя на «амфитеатр». – В этом я вижу главную задачу архитекторов, а не в том, чтобы где-нибудь, в какой-нибудь улочке выстроить несколько красивых домиков, для настроения… Конечно, что они могли сделать? В то время, в тех условиях. Эти дома – уже кое-что по сравнению с окружающими. Но по сравнению с тем, что могло бы быть!.. И тем более – должно быть. Нуль. Когда-нибудь, наверное, нам будет за них стыдно… или смешно… Но ведь чтобы архитектура стала подлинно современной…
надо сначала перешагнуть через такую нелепость, как частная собственность на землю.
С ужасом глядя на него, я сказал шепотом:
– Ты коммунист?
Он сердито махнул рукой:
– Никакой я не «ист», ни такой, ни этакий… Слышал ты что-нибудь об Османне?
Конечно же, я не слышал об Османне и, конечно же, не посмел признаться в этом.
– Как же! Имя знакомо, только… Точно не припоминаю… А что?
Он великодушно не обратил внимания на мою совсем детскую ложь. Великодушие его ранило меня больнее, чем если бы он высмеял меня.
– Османн был мэром Парижа при Наполеоне.[6]6
Осман Жорж – был префектом департамента Сены, а не мэром Парижа.
[Закрыть] При Наполеоне III. Он сделал Париж.
– Что?
Мне показалось, что я ослышался.
– Он сделал Париж.
В такой степени я все-таки не был невежественным.
– Но как же?… А Нотр-Дам, Лувр…
– Алмаз, благодаря ему ставший бриллиантом. Он не пожалел ветхих кварталов, снес эти тесные, сырые гнезда плесени и заразы. Он проложил дороги, создал целую систему проспектов и кольцевых магистралей, в том числе знаменитые бульвары. Он освободил от построек реку, ее берега, площади, парки. Он создал современный Париж, создал то, благодаря чему Париж считается столицей мира… А ведь у этого человека, у этого гения даже архитекторов не было. У эпохи той не было своего стиля. Бездарные эпигоны обсасывали ренессансное, барочное наследие, из дешевых башенок и завитушек воздвигали какую-нибудь громадную Оперу, и везде – неуклюжие балки, чугунные решетки, лепные украшения, балюстрады… Сколько бы смог тот же самый Ос-манн сделать в более благодатное время! С более благородными, легче поддающимися обработке материалами! И с архитекторами, владеющими стилем!
Мы возвращались в центр на трамвае. (Мать в те годы работала на площади Йожефа, и, когда мне удавалось подождать ее после работы, чтобы вместе пойти домой, это было настоящим праздником. У отца, на паровозном заводе, было интересно; у матери, в конторе, хорошо.) По дороге я не смел раскрыть рот и радовался, что могу помолчать. Всего я, конечно, не запомнил – да и понимал-то далеко не все. Я только слушал и удивлялся про себя, как решительно он высказывает мнение буквально обо всем: мостах, дорогах, зданиях, о тысяче других вещей, которые мы видели по пути и которые я тоже видел прежде, может быть, сотни раз, но до того момента не задумывался, почему они именно такие, а не иные; так дети воспринимают окружающий мир: он существует, и этим все сказано. В то время я только-только начал критически относиться к тому, что меня окружало, и критика моя выражалась (теперь-то я это вижу) в довольно жалком протесте, лишенном всякой принципиальной основы. Причем я в отличие от Отто еще не решался критиковать то, что было создано руками человеческими; душой моей владели такие проблемы, как несправедливость, ложь и другие человеческие проблемы, пороки. Ну, а что можно сказать, например, об ансамбле дворцов Клотильды и моста Эржебет? Каков он, этот ансамбль? А таков, каков есть. Мне и в голову не приходило, что он может быть – когда-то мог бы стать – другим и что если он таков, как есть, то в этом заключается какой-то выбор, какая-то позиция. Даже мораль, если угодно. Мое отношение к подобным вещам можно было бы выразить в аксиоме: кто работает, творит, строит, тот обязательно поступает хорошо. Сам бы я никогда не смог прийти к выводу, что Будапешт – «гигантская деревня», «супер-Кечкемет»,[7]7
Кечкемет – один из периферийных центров Венгрии.
[Закрыть] «плоский, как коровья лепешка», что проспект Ракоци «лишен всякой концепции», а Рокус[8]8
Имеется в виду больница св. Рокуса (теперь больница им. Земмельвейса).
[Закрыть] вместе с часовней лучше всего было бы взорвать; что Национальный театр, стоящий задом к Кольцевому проспекту, был бы смешон, если бы не был так жалок. И что вообще весь перекресток проспектов Ракоци и Кольцевого тоже надо взорвать: тем более что это место словно нарочно создано для нашей площади Согласия. Что в целой Европе нет другой столицы, в которой так слабо были бы развиты канализация, водопровод, электрическая и прочие сети; что за пределами Кольцевого проспекта, по существу, все надо перестроить заново, потому что кварталы Йожефвароша и Ференцвароша – позор на всю Европу…
До этого дня я и не подозревал обо всем этом, для меня город был уютным, привычным, воплощением постоянства, вечности. Я бывал уже в Вене, Брюсселе, Антверпене и, конечно, видел много открыток с изображением других городов. Кое-чему я там завидовал: чаще всего какому-нибудь знаменитому сооружению или тому, что эти города больше Будапешта. Но я всегда охотно верил, что Будапешт – жемчужина Дуная, что это один из красивейших городов мира, подлинно европейская столица. Впервые я услышал, что жемчужина Дуная – «с точки зрения архитектуры трагикомическое недоразумение» и что «те несколько великих архитекторов, которые здесь когда-то работали, бросали перлы в грязь». Мне только непонятно было, как может он говорить все это совершенно спокойно, как он вообще может жить, понимая это; у меня же сердце бешено колотилось и даже, кажется, поднималась температура.
Мы прощались у статуи наместника Йожефа.[9]9
Иожеф – наместник Габсбургов в Венгрии в первой половине XIX века. Укрепляя власть Австрии, в то же время покровительствовал некоторым прогрессивным тенденциям в жизни Венгрии, главным образом в экономике и строительстве.
[Закрыть]
– Видишь: «отцу нашему», «благодетелю города»… Правильно, он много для города сделал и не лишен был вкуса. Но какой же памятник надо будет воздвигнуть тому, кто действительно превратит Будапешт в современный город! Венгерскому Османну!
Нетрудно понять, почему после этой прогулки я не очень стремился встречаться с Отто Сучеком; такая дружба довольно обременительна; скажу больше: само существование таких людей для современников – словно тайный нарыв на совести. В пятнадцать лет у тебя и без того на душе несладко. Выясняется, что все на свете уже открыто: и Америка, и Южный полюс, и воздухоплавание. Приходится привыкать к мысли, что история вся в прошлом и из тебя не выйдет уже ни Петефи, ни Эдисона; а в один прекрасный день ты узнаешь, что и людоеды уже вывелись, так что порядочному человеку нельзя даже мученическую смерть принять за истинную веру. Ну, конечно, кое-что еще остается: лекарство от рака, вечный двигатель; ты чистосердечно веришь, что со временем что-нибудь, может, еще и подвернется. Со временем. А пока можно позволить себе проболтаться целый день: все равно завтра на уроках не будут спрашивать. До «великих дел» время еще есть, ведь впереди вся жизнь. Да что жизнь, когда даже учебный год бесконечно, безнадежно долог… И тут появляется приятель, сверстник, всего лишь на несколько месяцев старше тебя. Умный, уверенный, все знающий. И после того, как тебя расхваливал учитель венгерского языка, сказав, что ты будешь новым Иштваном Загоном,[10]10
Иштван Загон – драматург, журналист, весьма популярный в 20-х годах XX века.
[Закрыть] этот твой сверстник берет и все перечеркивает одной-единственной фразой: «Стиль – это человек».
Мы не искали его дружбы, да и его не влекло к нам. Давно уж не принимал он участия в наших играх; если и появлялся среди нас, то с книгой, и снисходительно-добродушно взирал, как мы порой опускались даже до «палочек-выручалочек». Иногда казалось, он не прочь присоединиться к нам; но стоило его позвать, вспоминал о каком-нибудь неотложном деле. Он явно презирал нас. Реагировать на это можно, скажем, ответным презрением – так и относилось к нему большинство мальчишек нашего поселка, так с удовольствием относился бы к нему и я. Однако к тому времени я уже успел прочесть несколько биографий великих людей и втайне мечтал, чтобы и на мою долю выпал «глумливый смех презренной черни». К Отто Сучеку я не мог уже относиться с «глумливым смехом», но и по отношению к собственной особе вызвать такой смех мне, увы, не удавалось. Я не способен был отказаться от игр, не способен был так же серьезно, вдумчиво воспринимать жизнь, как Отто. Выполнив, что от меня требовалось, я радовался свободе – или тому, что считал свободой. Иногда, примерно раз в полгода, находило на меня вдохновение, я садился и писал какой-нибудь рассказ – и в такие периоды твердо верил, что «наступит время, мир увидит…» Конечно, мечтать легче, чем жить, как Отто, жить, чтобы сверстники высмеивали тебя, считали чуть ли не идиотом. К тому же у меня не совсем чиста была совесть: я подражал то Гардони, то Круди,[11]11
Гардони Г. – венгерский прозаик начала XX века, автор исторических романов. Круди Д. – прозаик того же периода.
[Закрыть] и потому меня начала преследовать мысль: может быть, я похож на архитекторов того самого Османна? А ведь «стиль – это человек». Я успокаивал себя: мое призвание – совсем другое дело, мне просто-напросто необходимо и участвовать в играх, и ходить с девчонками на каток, вон Эндре Ади даже прелюбодействовал, но когда-нибудь я покажу!.. Однако все было напрасно! Я знал: есть некто, более достойный зависти и подражания, чем я. По-моему, знали это и остальные, те, кто смеялся над ним, дразнил его.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.