Электронная библиотека » Леонид Финкель » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 21:32


Автор книги: Леонид Финкель


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И мы начинаем свою беседу с Левой-Арье, можно сказать, сначала. И произносим друг перед другом блестящие речи. Евреи часто произносят блестящие речи. Знаменитых ораторов – не счесть. А как сказал один средневековый схоласт: «Блестящие речи смывают грязь с души и сообщают ей чистую и воздушную природу…»

И то, правда.

– Так ты на собрание сегодня… того… не забудь… Учреждать будем собственную партию… И председатель у нас – боевой! А тебя заместителем… по политической… тьфу ты черт! по идеологической части…


После дождя в луже плавают апельсины. Сыро, зябко. Земля налилась. Все хлюпает, хлюпает. И этот оранжевый шар в луже, точно огонь, согревает…

Я иду по Иерусалиму и кругом слышу русскую речь. И гляжу на русские вывески. И русские афиши. От имен гастролеров – дух захватывает. И вечером, ложась в постель, по горло сытый израильской злобой дня, зритель умиленно шепчет: ах, Кобзон, ах, Никита Богословский.

И опять пули летят по степи. И гудит в проводах ветер. И Она стоит у детской кроватки. И ночь темна-темна…

О иудейско-славянское таинство, наподобие тернового венца!

Мои друзья-актеры подумывают о программе: «Зима, крестьянин торжествует…» Я им говорю: одумайтесь! Вот друг-поэт из Москвы пишет:

 
Но снег идет. И ветер дует.
И затевается буран.
Зима. Никто не торжествует
За неимением крестьян…
 

А они: ты что, ведь это вечное! От ностальгии одно спасение: Пушкин, Достоевский… Больная совесть…

Как часы то тут, то там тикает: Ле-нин, Ле-нин…

И вообще, ностальгия, ностальгия, ностальгия… Любимый город в синей дымке тает…

Только вот вам история про ностальгию.


– У меня глаза-то вострые были, всю жизнь кружева из стружек плел. А нынче фельдшерица бумажку и выписала. Да и народ говорит, что лучше с очками-то…

Слыхано ли, чтоб не русский-северянин, а еврей так говорил?

В нашем классе Йося был самым старшим – переросток. В войну это считалось в порядке вещей.

Мы сидели за одним столом, высота которого могла соперничать только с его ветхостью. Собственно, сидел он, я же, чтоб дотянуться до тетрадки, беспрерывно вскакивал, суетился, задавал вопросы. Он все больше молчал, точно застыл. А в перерывах заменял нам родного человека. Когда на большой перемене приносили поднос с тоненькими ломтиками ржаного хлеба со щепотью сахара, следил, чтоб досталось всем.

А мир был погружен в перламутровый сумрак. И обледенело окно. И никто из нас не понимал, что только солнце властвует над красками.

Мать рано пристроила Йосю к делу. В пятый класс он уже не ходил, начал плотничать – в разоренном войной городе плотницкой работы было хоть отбавляй.

Всякие там пионерские, комсомольские страсти – это, естественно, прошло мимо. Да и к советскому «официозу» он относился не то чтоб отрицательно, скорее сдержанно. Особенно же был хмур в день Победы, праздник, который каждый из нас как бы признавал, чуть ли не самым главным днем красного советского календаря. Однажды, уже в зрелом возрасте, мы как-то зашли с ним в пивной бар. Рядом веселилась компания с орденскими планками. И он неприязненно и не очень почтительно отодвинулся, а затем предложил пересесть на другое место: «Шумные, – говорит, – я эту нацию знаю…»

Я, как и он, рос без отца. И когда, уже после войны, мои сверстники ходили со своими родителями и на стадион, в парк, я завидовал им до слез, до истерики. И, пора признаться в этом грехе, возненавидел всех защитников Родины, здоровых или калек, все равно. Все их ордена, почести им воздаваемые, все казалось мне придуманным, фальшивым, ненатуральным. И, что страшнее всего, украденным у мертвых, которые и были подлинными героями, лучшими сынами человечества…

Я понимал, чувствовал этот грех. Что и говорить, дурен, отвратителен этот свет, завистью пропитана душа человека…

Впрочем, у моего товарища были куда более конкретные претензии. Его отца, кадрового офицера, командира роты нашли после атаки с пулей в затылке… Не исключено, говорил Йося, свои единокровные, и пристрелили…

С тех пор, как узнал Йося эту историю, стал он сторониться ветеранов: «А вдруг среди них отцов убийца?» Вспоминая это, Йося как-то печально вздыхал: а что, собственно, произошло? Ничего не произошло особенного, воинское дело темное, в войне всякое намешено, такое накрутит!

Виделись мы с ним редко. Он по-прежнему плотничал, ездил с мужиками на Север, рубил избы, возводил храмы, а потом пристрастился делать мебель. Очереди к нему дожидались годами.

Вообще Йося был человеком русского строя. Крепко пил, матерился. Об Израиле говорил без всякого почтения: «Читать ни по-древнееврейски, ни по-американски не обучен, да и деревьев там нет – скука!»

А он уже и сынов приучил плотничать: хорошее дело!

И вот иду по Иерусалиму и глазам не верю. На вывеске столярной мастерской аршинными буквами на русском языке его, нашего Йоси имя и фамилия выведены.

– Йося, ты?! Ну, молодчина…

Мы обнялись.

– Значит, как все… включился в общее дело!

– Упаси Бог! – обиделся он, – исключительно из принципа… Моню-парикмахера помнишь?

– Еще бы! Чтоб так отвратительно стричь! Ходил к нему, можно сказать, из одного только постоянства…

– Вот, вот… Руки у него, в отличие от языка, зря привешены. Спрашивает: Йося, вам полный бокс или полубокс? Один хрен, говорю, все равно обдерешь как всегда… А он вздохнул: «Род приходит и род уходит, а земля пребывает навеки. Восходит солнце и заходит солнце…» Стоп, – кричу, – ты что сдурел? Восходит и заходит! Вдруг! И представь себе, выкатывает… Косматое, скорбное… И опалило… Да! Тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим… Мудрость… Зачем? И люди умирают, и дети вырастают, а земля, что ей деется, земля остается… Какая в том мудрость? Про то каждый знает. А вот замлело в груди… А тут еще «суета-сует…» И по сейчас даже и про себя не могу произнести без волнения Эк-кле-сиаст! И где его только откопал Моня? Вот стервец… И пошло… Все, говорю, жена, все… После этаких-то слов в нашей жизни крутой поворот должен быть к лучшему… Я ведь как жизнь прожил? Хорошо! И пил, и пел, и на сарае отплясывал… Жизнь шла год за годом и вдруг… «суета-сует»… Эклесиаст. Колдун! такие у народа не залеживаются… И такая меня иудейская гордыня взяла… А тут гляжу, уже и жена бормочет: «Во многия мудрости многия печали…»

Ну, я тотчас дом разобрал, крышу снял – ох! Сыны говорят: «Дикий дед!» И немолодые уже со старухой, а побежали в аэропорт с чемоданишком радостно: на Святую землю летим!

Дружок провожал:

– Смотри не замерзни!

– Ладно, ладно…

…Слушал я его, признаться, с изумлением. Точно стариков из деревни Ильинка, что под Воронежом повстречал. И вдруг мне показалось, будто бы стало светлее, будто бы взошло то самое солнце, только не печальное, а радостное, и страна, окруженная пеленой водяной пыли, вдруг вспыхнула всеми красками, какие дарит солнечный свет, когда он преломится в граненых хрустальных сосудах. Вот вам и «колбасная алия»![6]6
  Алия – репатриация


[Закрыть]
Да у него в доме этой колбасы было, точно во всем Елисеевском магазине в 1913 году!

Это надо же, чтоб под закат жизни слова библейского поэта вселили в человека тоску по новизне и заставили душу томиться видением благословенной старины: «В следующем году – в Иерусалиме!»

О, безумный народ!

– А самолет уже приплясывал на земле, подскакивал, точно козел вприпрыжку. Вот тут я, вправду скажу, серьезно испугался. Точно кто холодной рукой без варежки за сердце взял…

– Ну и как, хорошо жить?

– Помню, старики на Севере учили: «Не моги змею выше глаз поднять! Тогда страшную силу получит змея над человеком»… Дураку только скажи: вот и мне стало казаться – в сильном почете змея та на Святой земле… Каждый каждого жмет, все тесно. Которые локтями пихаются, которые дурными словами хамкают, ножи из-за пояса тянут… Ну, я не даюсь… А потом зашел к Хаиму в столярку… Увидел доски и… обомлел: мама родная, ну и лес! Он же любым мозгам даст просветление и новый ход. А что инструмент умный, сам в руки просится… Диваны, правда, никуда не годятся. Как бы руками пересохшими сделаны. Ну, я топор взял: «Красный час моей жизни, – говорю, – наступай, гляди, дровокол я или Мастер… Старики опять же твердили: «Клин вытесать и на том мастерство казать…» Поглядел Хаим и испугался:

– Адони, – говорит, – это по-нашему, господин, значит… Уйдешь в другое место – всю округу разоришь… Одна нам с маткой дорога будет – в петлю… так что оставайся. И ждать нечего. Адони. Маэстро. Мумхэ…

– Мумхе? – поразился я, – Это же специалист…

– А кто же я? Сладкое слово, оно и помнится… ну пойдем, поговорим, у меня всегда от простуды во фляге припасено…

И заговорили мы. И заспорили. Какая родина «историческая», а какая «доисторической» будет… А временами и разницы никакой. И бывальщина мешалась в этих спорах со сказкой и вымыслом…

Видел его мебель. Сработана она со стариковской мудростью и с молодой удалью и силой – сто лет стоять будет. Воистину по две жизни живут Мастера…


…Я посмотрел на часы: надо бы зайти на «учреждение партии». Так, для литературных наблюдений. Дело художника страдать: «Я взглянул окрест меня, и душа моя страданиями уязвлена стала», а дело власти – состоять в партии и рявкать: «А ты не оглядывайся…»

И власть права. Потому что если оглянешься, то окажется, в одном из министерств только что не досчитали документов сорока общественных организаций, которые те по три раза переделывали. Куда девались?


Я лениво сделал несколько кругов по небольшому скверу. Подумал, что как раз в истории Иосифа есть для меня что-то спасительное. Как там сказал Достоевский: «Красота спасет мир». Да, сильной романсово – сентиментальной струей надо было обладать литературе, чтобы провозгласить такое кредо. Впрочем, другой Иосиф – Бродский – формулу скорректировал, дескать, мир спасти уже нельзя, но одного человека спасти всегда можно. Вот и в Агаде сказано: «Кто убьет одного человека – убьет целый мир, кто спасет одного человека – спасет целый мир». Может быть родовые черты и есть попытка спасти хотя бы одного человека?

– Надо идти, – сказал я вслух.

И тут чей-то приемник донес о новом теракте. Террорист-самоубийца взорвал автобус. На Дизенгоф паника. Погибли множество людей, среди них дети. Журналисты ведут репортаж с места событий. Из разных городов Израиля. Слышны обвинения в адрес правительства. Совершенно неожиданно для себя вспомнил Разбойничка. Весы на качелях прыгнули вверх, на сей раз резко вправо…

И вдруг страшная мысль ожгла меня: «Рахель! Она же поехала с тестем за его очками…»

Арье-Лева встретил меня у входа в «миклат»,[7]7
  подвал, иврит


[Закрыть]
где обычно пенсионеры играли в домино.

– Слыхал? Ужас какой… Наш председатель рассказывал… С него как с гуся вода – ни царапины…

– Какой председатель?..

– Да Шломо Цуц… Говорит, был в самом пекле…

– Уф!

От души несколько отлегло… Значит, обошлось…

Я не успел больше ничего спросить, как показался и сам Цуц:

– Да это же фашистское государство! Хуже фашистов! Жить не дают… Очки – полцарства стоят! А мне, ветерану, бесплатно не положено быть зрячим? Пусть по статусу хоть к эфиопам приравняют, хоть к неандертальцам… С паршивой овцы – шерсти клок…

– Вот это председатель! – ахнул Арье, – Стены прошибет…

– И прошибу…

«Этот и здесь успел», – подумал я, но вслух спросил:

– А где Рахель?

Он посмотрел на меня подозрительно:

– Я спешил на собрание своей партии. Какое мне дело до Рахель…

– Где Рахель? – крикнул я и взял его за грудки…

– Ищи ее, суку, в больнице… Мы с ней сидели в последнем кресле, взрывной волной нас вместе и выбросило… Хорошо, я на нее упал… Пойду, семью обрадую…

Я мысленно представил этот полет, и как туша Цуца вдавила Рахель в землю…

– Что с ней?

Не дожидаясь ответа, я бросился к маршрутному такси:

– Скорее, в больницу!

Господи, хоть бы застать её в живых!

Страшна минута смерти! Я ей сказал однажды об этом. А она ответила: «Почему же страшна? Только бы быть уверенной в милости Бога к страждущему человеку, и тогда отрадно думать о смерти».

Я сомневался: «Но об этом надо спросить тех, кто прошел через эту минуту».

Неужели она прошла?

Сиротливо в сторонке на колесиках стояла чья-то отключенная система, поражая беспомощностью своих стеклянных сосудиков.

Мне показалось, что одеяло само сползло с ее лица, с плеч и ее голая нога сейчас вылезет наружу. Я помню, у нее были горячие ноги, а у меня – холодные.

Мне даже почудилось, что она вдруг улыбнулась, точно не хотела превратиться только в воспоминание…


Я боюсь мертвых. Мне всегда кажется, что они со мной разговаривают. И она тоже что-то говорила, и губы ее были блестящи, точно сосали золотую монетку…


Я долго стоял в больничном коридоре, не решаясь войти в палату.

Стоял, пока не услышал шум в коридоре, который заставил меня обернуться. В первое мгновение мне показалось, что в дверь ворвалась целая толпа. Первым кого я увидел был Рыжий Математик, за ним стояли взволнованные сестры – Фаня Абрамовна и Стелла Абрамовна Кац и еще множество незнакомых мне людей, связанных, очевидно, тайнами совместной жизни. Безотчетная тоска вдруг охватила меня, мне казалось, что я встретился лицом к лицу с каким-то неосязаемым мстительным организмом, который в своем бесплотном существе черпал силу для борьбы со всем миром.

«Господи! Как они узнали о ее смерти? Откуда знали, что я здесь? А вдруг они пришли выразить мне сочувствие, и, выходит, что я просто был к ним несправедлив? Жалкие, одинокие люди, в которых много зависти, слишком много глупости, воды и ваты. Сейчас будут искать слова утешения, а я стану поражаться тому, какие это беспомощные и ненужные слова».

Я молча смотрел на них и думал, что вскоре и они и я, все мы станем тенями. И вот уже, сколько видит глаз, другие тени обступают. Это было какое-то мерцающее бытие…

– Отдай нам свою старую пьесу! – крикнул вдруг Рыжий Математик.

– Какую пьесу? – опешил я.

– Ту, которая была сначала антисоветской, а потом, на сцене, стала советской… Как ты понимаешь, нам нужна советская… Мы все люди из богемного подполья! Творцы, заживо погребенные режимом Переса – Нетаниягу. Мы, зарывшие свои горячие судьбы в каменистую землю Земли Обетованной. И Фаня Кац – режиссер от Бога! Разве ты не помнишь ее коллекцию кино-открыток? Отдай нам свою пьесу, и мы подтвердим правоту Союза Советских Социалистических Республик!

Стелла пожирала меня глазами, а Фаня Кац, все время державшая голову набок, чтобы лучше слышать, вдруг зааплодировала…

Мне вдруг показалось, что она сделана под таксу, разрубленную пополам. Ее малюсенькие кривые ножки были подвижны, и она все время оказывалась в другом месте: то сбоку меня, то сзади…

И комната, точно лифт со стеклянными перегородками, неожиданно поднялась в воздух. Я вспомнил, что слышал что-то о счастливых городах, которые поднимаются вверх и греются на солнце, как ящерицы…

– Как ясно!

– Да! Повезло нам сегодня на погоду!

По мере того, как мы поднимались, исчезали стены, а пол превращался в какую-то густую белую массу, похожую на облако.

Я вошёл в палату. Увидел одеяло и какие-то желтые полосы, точно от раскаленного утюга…

К облаку со всех сторон слетались люди. Их становилось все больше и больше. Сначала они казались мне маленькими точками, а потом я стал различать тело, голову, протянутые к облаку руки. В одном из них я разглядел знакомого Разбойничка:

– Куда ты, – кричал он, – я же договорился о том, чтоб тебя устроили сторожем в офис партийного филиала партии «Авода»!

Он замахал руками, точно добирался по воздуху вплавь, делая мне какие-то жесты, которые, вероятно, должны были означать, что качели снова качнулись, только в другую сторону. Еще бы! Такое движение…

А за ним, так же вплавь, только с сигаретой в зубах, плыла его мадам:

– Ха-ха, сегодня чудеса, как грибы после дождя! И не думай отвертеться. Мне принадлежит твой Лоб. И немного Груди. От Сердца – отступаюсь…

Разбойничек иногда поворачивал голову в ее сторону, и мне чудилось, что губы его возмущенно складываются: «Мадам, вам здесь не панель…»

А за ними, далеко лежала земля, все больше и больше напоминающая пустыню. Высотные дома, сдвинутые в кучу, стояли посреди, как мебель, только что привезенная в новую, еще пустую квартиру.

– Если я забуду тебя о, Иерусалим! – кричал Рыжий Математик.

– В следующем году в Иерусалиме! – орали вслед сестры Кац. И все вдруг заплакали и забили себя в грудь:

– Какая там прекрасная жизнь была, мы вернемся, вернемся…

«Мама! – вдруг вспомнил я, – Она осталась в какой-то щели…

Выйдет на свет – а вокруг пустыня, хорошо меблированная пустыня… И никого из людей нет…

Я вспомнил прекрасные, нежные глаза Рахели: когда она смотрела на меня, что-то переходило от нее ко мне. Но взгляд ее теперь до меня не доходил.

И мамы – нет.

Я одинок. С какой ненасытной жадностью охотился я за счастьем, за женщинами, за свободой. К чему? И жизнь закрыта, завязана как мешок. Отсюда, сверху я видел жизнь как на ладони, и я думал: какая всё гнусная ложь!

Я снова посмотрел на больничные койки. Все кровати были пусты…

И я не раздумывая прыгнул вниз. Я летел, быть может, мгновение, быть может, вечность, пока не ощутил под собой стул. Оглянувшись, я увидел знакомые стены квартиры. И щели были знакомые: «Может быть, и Рахель здесь?», – подумал я. Вот только предметы – письменный стол, книжные полки, шкаф – все выглядело как-то странно, все было более размыто, менее плотно, чем обычно. Мне казалось, что вещи стремились отдалиться от меня и держаться на расстоянии – они это делали неприметно, тишком, как люди, говорящие шепотом у постели умирающего.

А ты долгие годы верил, что писатель должен быть общественником, и чуть было не собрался жить в гуще масс! – «Кто масс сторонится, – говорила Революция, – писатель плохой, даже вредный…»

В юности я доходил до черты и слышал: исчезни!

Теперь и я исчезал.

На сегодня чуть ли не все мертвы – какой-то разгул геноцида, и не свалить на генерального секретаря…

Сколько есть еще жизни: минута, сутки, десятилетие? Что нужно припомнить?

«Смотри на меня и молчи!..»

Жалоба, спетая на одинокой флейте.

Оставайся за своим письменным столом и прислушивайся. Прислушайся и жди. Будь неподвижен и одинок. И мир принесет себя к тебе. И раскроется перед тобой. Он не может поступить иначе, потому что из тебя исходит Книга…

Жизнь еще есть: минута, сутки, десятилетье:

– Браво, Рахель-Рейзл! Я подобрался к самой сути: любовь преследует истину…

Вокруг меня становилось все пустынней. И сам я растворился в этой пустыне…

Чувство любви ушло.

Любовь осталась.


Над небоскребами батальонами блуждали облака, пытаясь заглянуть в окна квартир стоимостью в один миллион долларов. И только тюрьма «Цальмон» стояла особняком. Я смотрел ввысь и видел, как ветер все подгоняет и подгоняет облако с людьми к этой тюрьме. И оно вдруг даже начало опускаться…

«Боже, – подумал я, – у них нет даже карты подъезда к этой тюрьме, они же будут блуждать по пустыне неизвестно сколько лет. А там, в тюрьме «Цальмон», прохладно и даже хумус дают на завтрак и ужин… И вообще, отдельные камеры для людей и для богов… Тем более сами приглашали… Так сказать, по первому хрюканью чиновников… После торжественной части легкое угощение…»


И тут в комнату вбежала Рахель.

– Господи, жива?! И обманула всех?!

– Нет, просто любящий не должен играть по правилам…

И ещё что-то отвечала. Горячо, пламенно. Но я ничего не разбирал, пока не понял, что она говорит на иврите. Но что ж, именно, она говорит?

И я начал отвечать ей так же горячо, так же пламенно, почти на беглом святом языке. Это было сродни колдовству. Мы перебирали слова, складывали строки и без устали толковали и перетолковывали их значение и смысл. И пока в запасе было хоть одно слово, я знал: есть, есть!.. чем поддержать свой дух…


Как никогда, я хотел писать. Но что-то странно отвлекало. На стене билась припадочная тень Достоевского.

Тикали всеобщие часики.


1995, 2016

Пешеход на бойком тротуаре

Повесть о жизни
1

… У меня бессонница. Давно – всю жизнь. Так мне кажется. С того времени, когда после воинской службы пришел техником на Черновицкий телеграф и стал работать в ночных сменах. Один день с 4 дня до 11 вечера, другой с 9 утра до 16 и в ночь с 11 вечера до 9 утра. Потом день отдыха. А на следующий день снова смена. Однажды ночью, жена разбудила, дала годовалого сына подержать, а я на ходу заснул и уронил его на пол.

– Никогда тебе этого не прощу!


Мы прожили вместе более полувека. Не забыть спросить на досуге, простила ли?


В ночных сменах к пяти утра – галлюцинации. И тут же зовет тебя кто-то из телеграфисток – телеграфная лента не идет. И еще: искажения, искажения, искажения. То в словах букв не хватает, то лишние буквы.

Вспоминаю, как бред. В первый день моей работы на телеграфе, поздравляли высокое духовное лицо, вступившее в новую должность.


На телеграфной ленте написано: «Поздравляю саном». Слово «сан» телеграфистка не знала. Зато знала «сын». Исправила. «Поздравляю сыном». Скандал – не шутейный. И так – лет семь…

Впрочем, им, телеграфисткам, доставалось еще больше. Они не знали, что есть Закон Марка Твена и что разница между правильным и почти правильным словом такая же, как между молнией и мерцанием светлячка.


…Вот теперь ночами хожу по квартире. Из угла в угол. Иногда пью чай. Есть – жена не разрешает: в зимние месяцы несколько килограмм набрал.… Но иногда, все-таки, раскрываю холодильник. Потом мучаюсь. Никогда не успеваю замести следы. Домашние всегда обнаружат. В особенности невестка. Утром скажет жене: опять папа в холодильник лез…

Ну, просто наваждение. Часов в одиннадцать лягу. Час-другой полежу. Какая-то сила выбрасывает из кровати. Хожу, хожу. Иногда играю на компьютере в шахматы. Что-нибудь загадываю. Если три раза подряд выиграю, а потом четвертым выигрышем закреплю – сбывается. Вернее, раньше сбывалось, теперь ничего не сбывается…

О чем думаю, топчась из угла в угол? Чего боюсь?

Ну, во-первых, бессмыслицы существования. Жена Раиса (домашняя прозвище Раюха) не так часто пользуется моими услугами при покупках. Скорее всего – мое выражение лица не устраивает. Как-то недавно заходим в магазин. Наблюдаю за дамой. Одну картофелину взяла, повертела со всех сторон, рассмотрела, положила на место, затем другую взяла. Минуту постояла. Вернулась к прежней. Ушла. Снова вернулась. Перебирает. А в это время продавщица засунула голову в холодильник и что-то там ищет. Голова в холодильнике, а все остальное – наружу.


Постоял, посмотрел. И вообще как-то жить расхотелось…


Еще боюсь, когда окончательно сдурею – отправят в какой-нибудь «теплый дом». И я даже не смогу, глядя на свою библиотеку, на свои любимые книги сказать как Пушкин: «Прощайте, друзья мои!». Единственное, с чем тяжело будет прощаться на этом свете – с книгами.

У меня уже пятая библиотека. Ту, что привез из Союза – стоит у родителей невестки, собрания сочинений, художественная литература. Большую часть книг – целые сокровища – оставил при выезде в Израиль. Моя библиотека составляла двенадцать тысяч томов – когда переселялись в Черновцах на другую квартиру – соседи решили: к ним – читальный зал городской библиотеки подселили! Ну и радости на первых порах было…

Тем более, что опасно только запрещенное слово.

Сейчас – все новые книги, тысячи полторы-две уже есть. Ближний Восток, Израиль, история, философия, мемуары, альбомы художников…

На моем веку изымали из библиотек книги писателей, которых изгоняли из страны (например, ныне известного и любимого мной Ицхокаса Мераса). Как прав был Солженицын, когда еще в 1944 году писал с фронта жене, чтобы она постаралась собрать как можно большую библиотеку трудов Маркса, Энгельса, Ленина. Сделать это, писал он, надо именно сейчас, потому что в недалеком будущем эти книги, скорее всего, станут запретными…

Как в воду глядел…

Да, что за день дурацкий сегодня был! Зубы рвал. Доктор опытный, говорит, весь мир изъездил, от Тель-Авива до Чили через Токио.

Спрашиваю внука:

– А кто такой Тулуз-Лотрек знаешь?

А он:

– Из какой партии?


Прихожу домой.

– Кто такой Тулуз-Лотрек? – задаю вопрос внуку, – Ты же в школе искусств занимался…

– Я ходил на балет…

– Ну, назови хоть одного знаменитого танцовщика или балерину…

– Когда про них рассказывали, я как раз перевелся в другую школу… Что с тобой, дед? Ты все забыл…

– Ничего, – говорю, – ничего, зато по миру ездить будешь…

Думаю, думаю, думаю…

О чем думаю? Всегда о маме. Вдруг обнаружил, что мало о ней знаю. Почти никогда не рассказывала, как они жили с отцом. Знаю, что напуганная расстрельными делами тридцать седьмого года, всю жизнь пребывала в страхе. Но меня учила оптимизму. Про любое дело говорила: «Все нормально, все в порядке – Ворошилов на лошадке». Это из поговорки 40-х годов XX века. В общем, ничего не бойся. Не завидуй. Не ревнуй. Не оглядывайся…

Меня это почему-то раздражало. И это раздражение теперь мучает, хотя понимаю, что оптимистом быть действительно лучше. Оптимист хотя бы умирает пессимистом, а пессимист получает ожидаемое.

А какая была самоотверженная! Чтоб увидеть сына (при переезде из одной воинской части в другую) мчалась из Черновцов на поезде во Львов и дальше в Стрый, только бы час побыть со мной…

Обо всех заботилась: о сестре Саре и младшенькой – Женечке. У Жени от рождения одна нога короче другой. И она относилась к ней, как к дочери…

Мама заставляла слушать радио. На копеечную зарплату нанимала учителей, когда у меня складывались с ними ненавистные отношения, что тут же отражалась на отметках. Спрашивала все о книгах. Что читал? Как понял? А как бы написал сам на эту тему? Думай, думай, размышляй. Только глубже, не ходи по верхам…

Мама!

После гибели мужа больше не хотела замуж. Не желала мне другого отца. Боялась за меня, никогда не отпускала в пионерский лагерь, на реку с мальчишками – я так и не выучился плавать…

Думаю, думаю о маме…

Раиса – жена, тоже думает об отце с матерью. То вспомнит: отец пришел с улицы, не вытер о коврик ноги, а она ему замечание сделала. А у него высокое давление, контужен был на войне, но никогда не огрызался, всегда молчал…

Или вот чувствует себя в оболочке матери. Мать, Клара Львовна была учительницей младших классов. Нашего сына Сережу подготовила отменно…

От неё узнал, что есть такой праздник у евреев – Шавуот. Белый праздник, потому что в этот день евреям был дарован Закон, который весь – чистый Свет. Она и сама была Светом. И меня любила, даже больше, чем дочь…

Теперь я тоже бываю в оболочке матери.

Почти всегда…

Смотрю изнутри…

В старости не подходит ни одна из психологических схем. В молодости мы ведем себя так, как будто ни в ком не нуждаемся. Всякая чувствительность претит. На благожелательные слова отвечаем ворчанием.


…Иногда мне кажется, что у меня нет биографии. Только черновик жизни. А биография еще не начиналась. А если началась – с репатриации в Израиль. С мая 1992 года. Если бы это не сделал Бен-Гурион, я завещал бы написать на своей могиле «1992 – …», а дальше – сколько подарит Бог.

Персонаж французского писателя Паскаля Брюкнера заявил: «Я отказываюсь родиться, потому что в мире все скверно, очень скверно, а жизнь полна мерзости. Я вылезу только при одном условии – если мне заплатят».

Желающих заплатить, естественно не нашлось. И младенец, еще не родившись, стал управлять миром из материнской утробы.

Другой (неизвестный) признался, что когда появился на свет, был так поражен, что два года ни с кем не разговаривал.

Будучи по натуре печальным оптимистом и я предполагал нечто подобное. Мамины роды обещали быть трудными. А я, видимо, отличался упрямством брюкнеровского персонажа и тогда, уже в больнице решили выйти на свет с помощью кесарева сечения – так 24 июня 1936 года явился на свет. В День Ивана Купала, когда противоборствуют силы Добра и Зла, в день полный мистики и суеверия, даже среди интеллигенции.


Моей родословной было уже четыре тысячи лет, ибо я сын своего народа, а все евреи – дети нашего отца Авраама.

Фамилия «Winke» появилась впервые в Германии в 1223 году. В переводе на русский «ДРАГОЦЕННЫЙ СВЕРКАЮЩИЙ КАМЕНЬ»…

Некий однофамилец в непостижимой для меня работе «Как обеспечить полноценную работу обеих полушарий» пишет: «Финкель означает божественная искорка». И что это «говорит о генетической программе видеть противоречие, сталкивать их и высекать искры разума. Надо приложить это наследство к жизни»[8]8
  Исследования Е.И. Финкеля


[Закрыть]
.


Через двести лет (1426 год), там же, в Германии появилось новое толкование фамилии: небольшая лесная певчая птичка. Зяблик. Носители фамилии были люди с мягким характером и «сталкивать противоречия», видимо, воли не хватало, так что предки из-за неистребимой во все века мягкости характера назывались «Финкелями» (от «der Fink» – зяблик), так что в России, естественно, следовало носить фамилию Зяблик, а здесь, в Израиле, по справедливости «Паруш» или «Поруш» (на иврите). Было дело, в свое время защищался от министра рава Поруша. Тогда же понял, что от «Поруша» к беллетристике, вернее к публицистике – только один шаг.

Частица «эль» – признак духовной связи с Богом. Божественная искорка, драгоценный камень.

Год моего рождения – 1936 был обычным: убивали, созидали, рождались, умирали. Страна приняла Сталинскую Конституцию, которая никакого отношения к нашей жизни не имела. Все мы прекрасно обходились без Конституции, что некоторые из нас продолжают делать уже в Израиле.

И впрямь, зачем нам Конституция? Мы из поколения людей молчавших. А молчавших, как справедливо утверждал Ежи Лец нельзя лишить слова…

Да, еще в тот год состоялись Олимпийские игры в Берлине. Феноменальный американский бегун Джесси Оуэнс в беге на сто и двести метров и в прыжках в длину зачеркнул все претензии фюрера на превосходство представителей «арийской расы».

К сожалению, фюрер понял это несколько иначе…

Вот еще было: наркома внутренних дел Генриха Ягоду сменил Николай Ежов. Началась новая волна страха.

Почти перед моим рождением умер Максим Горький (18 июня). Уже давно мои сверстники перешагнули возраст старика Горького, а мы, оставшиеся, все никак не поймем, удача ли была родиться тогда? Да и гигант-самолет «Максим Горький», гордость тех лет – тоже развалился прямо в воздухе…

Мне всегда казалась история с этим самолетом какой-то мистикой. В воздухе на параде – самый большой самолет в мире и вдруг рядом идущий тренировочный делает фигуру высшего пилотажа и врезается в крыло «Максима Горького». И изумленный Горький смотрит вверх, видит, как самолет его имени разваливается на куски и воет волком! Темная история! – говорили летчики.

Нелепая катастрофа!

Кто ему отомстил?

А кто всю жизнь мстил нам?

Впрочем, возможно, я не совсем точен. По предсказаниям (в обратном порядке) одной Смуглой цыганской леди в предыдущей жизни я родился в Лондоне в 1564 году. А в 1601 году встретился с человеком по имени Уильям Шекспир, который видел, как я кувыркался и корчился от смеха. Он-то и предложил мне место актера в театре «Глобус»[9]9
  см. Л. Финкель, «Вавилонская блудница»


[Закрыть]
. Театральной критики тогда не было. Ее заменяла болтовня в тавернах и на улицах.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации