Текст книги "Исследование ужаса"
Автор книги: Леонид Липавский
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Затем о людях.
А. В.: Люди новой эпохи, а она наступает, не могут иметь твердых вкусов. Взять, к примеру, тебя, где твои вкусы? Можешь ли ты ответить на вопрос: ваш любимый писатель? Правда, у тебя на полке стоят книги, но какой случайный и шаблонный подбор! Между тем, прежде были люди, которые отвечали не затрудняясь: «Я люблю Плиния Старшего».
Л. Л.: Если бы у меня не было вкуса, мог ли бы я вести четыре года работу редактора в государственном издательстве!
А. В.: Но в конце концов тебя же оттуда выгнали.
Затем снова о деньгах.
А. В.: Мама мне до сих пор простить не может, что в день, когда я выиграл в карты тысячу рублей, а она попросила у меня денег, я дал ей пятерку.
Л. Л.: Тысячу рублей? Когда же это было?
А. В.: Этой осенью. И куда они разошлись, не знаю. Помню, что купил галстук.
А. В. прочел стихотворение без названия, жалобу на несовершенство человеческой природы[78]78
Стихотворение Введенского «Мне жалко, что я не зверь…» (1934). (По: Липавский, Л. С. Исследование ужаса. М., 2005. C. 349. – Прим. изд.)
[Закрыть].
Л. Л.: Изумительно, как тут точно и правильно поставленные вопросы остаются в то же время искусством. Оно прекрасно как преломление света. В других твоих вещах бывает, что равнодушие настолько властвует над ними, что они почти перестают быть искусством. Тут же есть особое благородство или изящество. Это элегия. Вначале какой-то стороной напоминает некоторые хлебниковские вещи – «звери, когда они любят…». Но Хлебникову никогда бы не удалось сказать так просто: «Еще у меня есть претензия, что я не ковер, не гортензия».
А. В.: Это стихотворение, в отличие от других, я писал долго, три дня, обдумывая каждое слово. Тут все имеет для меня значение, так что, пожалуй, о нем можно было бы написать трактатик. Началось так, что мне пришло в голову об орле, это я и написал у тебя, помнишь, в прошлый раз. Потом явился другой вариант. Я подумал, почему выбирают всегда один, и включил оба. О гортензии мне самому неловко было писать, я сначала даже вычеркнул. Я хотел кончить вопросом: почему я не семя. Повторений здесь много, но, по-моему, все они нужны, если внимательно присмотреться, они повторяют в другом виде, объясняя. И «свеча-трава» и «трава-свеча», все это для меня лично важно.
Затем поехали к Д. Д., там говорили об общности взглядов.
А. В.: Если некоторые слова у людей совпадают, это уже много; сейчас можно только так говорить.
Л. Л.: Вот я прочел гениальную книгу: «Учение о цветах»[79]79
Речь идет о книге Гёте «О цвете» («К теории цвета») (1810). – Прим. изд.
[Закрыть]. Фауста я не мог дочитать, скучно, а тут все прекрасно.
H. М.: О цветах есть у Лейбница замечательные мысли. Точно не помню, но суть в том, что цвета – это мельчайшие фигуры, треугольнички и т. п. И стекло, не пропускающее определенного цвета, – это просто решетка, неподходящая для таких фигур.
Д. X.: Что же H. М. не расскажет вам открытия, которое он сделал вместе с женой. Они теперь работают как супруги Кюри.
H. М. рассказал, как, взбивая белки в сосуде с инкрустациями, они вдруг заметили, что в другом сосуде на воде появилась такая же рябь квадратиками.
Д. Д.: Не от звука ли это? Звук ведь дает узоры. Проверьте это, меняя сосуды.
Затем спор о бане.
Н. М.: Я примирю вас. Баня моет, ванна очищает посредством осмоса и диффузии. Это совсем другое. О, это великая вещь, две среды, разделенные перепонкой.
Д. X. сообщил, что скоро будет жить в новой комнате.
Н. М.: А как вы устроите ее, полевому или по-пошлому?
Л. Л.: Скажите, Д. X., тяжело Вам оставаться в Вашей левой комнате, когда все уйдут и вы остаетесь один?
Д. X.: Я понял, какую комнату я люблю: загроможденную вещами, с закутками.
Д. Д.: Все люди, очевидно, делятся на жителей пещер и жителей палаток. Вы, конечно, житель пещеры. Самые лучшие жилища – английские квартиры в несколько этажей. Устанешь заниматься в нижней, идешь отдыхать в верхней. Высота ведь дает отдых. Я даже пробовал становиться на стул, прислоняясь к печке, что ж, это было хорошо.
Л. Л.: Это легко выполнимо: делать очень высокие кресла, высотой, скажем, с шкап. Вы приходите в гости, садитесь в кресла и беседуете, как два монарха.
Д. X.: Даже когда в библиотеке достаешь книгу с верхней полки и читаешь ее на лестнице, не спускаясь, это приятно. Было бы удобно избирать высоту положения по теме: когда разговор снизится, оба опускаются на несколько ступенек вниз, а потом с радостью вновь лезут наверх.
Н. М.: Люльки надо, в каких работают маляры, и дергать ее самому за веревку.
Д. Д.: Архитектуру до сих пор рассматривали неправильно, извне. Но ее суть во внутреннем, жилом пространстве. Даже целый город в Средние века был как бы одной квартирой, жилым пространством. Потому улицы в нем кривы и узки. Кто строит комнату себе, заботясь главным образом о проходах? Сейчас же улицы для движения, это не жилое, а мимоходное пространство.
Затем Д. Д. заговорил о романтиках.
Д. X.: Да, вы, конечно, Тик. Я выпил свой чай. Налейте, пожалуйста, чаю бывшему Гете.
Н. М.: А вы слышали о теории, напечатанной в американском журнале? Земля – полый шар, мы живем на ее внутренней поверхности, солнце и звезды и вообще вся вселенная находятся внутри этого шара. Конечно, она совсем небольшого размера, и если мы могли бы ее пролететь по диаметру Земли, мы попали бы в Америку. Ясно, что тяготение при этом имеет радиальное направление от центра шара, оно есть отталкивание.
Д. Д.: Значит, когда мы роем яму, мы пытаемся выйти из нашей вселенной? Вот она, оказывается, пещера, вселенная.
Н. М.: И значит, моя теория распространения света мгновенно неверна.
Д. Х.: Стратостат все поднимался, поднимался и вдруг оказался в Америке. Все, конечно, изумлены: как это могли настолько отклониться от направления, проверяют приборы. А на самом деле просто пролетели насквозь вселенную.
Д. Д.: Что же находится там, за шаром Земли? Совершенно неизвестно?
Д. X.: Где-то на дне океана есть дыра, через которую можно выбраться на внешнюю поверхность вселенной.
Л. Л.: Некоторые глубоководные рыбы иногда туда заплывают, оттого у них такой таинственный вид.
Д. Д.: Нет, это конец вселенной. Она начинается в центре со света, потом, на внутренней поверхности, вода и органическая жизнь, потом все тверже, пока не доходит до абсолютной твердости, за ней уже ничего не может быть.
Н. М.: Как не может быть температуры ниже абсолютного нуля. И как должен быть предел у чисел.
Л. Л.: Так что пространство замыкается Землей. Если открыли бы, что не только размер вселенной, но и размер Земли преувеличивался, да и все время небольшое, скажем, с человеческую жизнь, все происходит за этот промежуток и только проецируется в иллюзорные бесконечные времена.
Н. М.: Есть же такая теория, что все: и события, и другие люди, и его обиды, и прошлое, и будущее – представляется одному человеку.
Д. Д.: Солипсизм? Это тупик, он ничего не объясняет.
Н. М.: Нет, ведь и сам этот человек себе представляется, он свой собственный сон.
Л. Л.: Сон несуществования. У меня было сказано в «Разговоре о воде» – «большому сну снится, что он маленький сон, маленький сон, которому снится большой сон». Большой сон – это мир, маленький – индивидуальность.
У индусов очень разработанная мифология, тысячи разных богов; но все они, говорят, существуют, пока Брама закрыл глаза.
Д. Д.: О дыре в океане, это есть еще в Гильгамеше. «Он доходит, наконец, до подземного царства, встречает там умерших людей. Конечно, он их расспрашивает. И они отвечают: “Здесь не лучше, чем у вас…”». Это, по-моему, лучший эпос – Гильгамеш.
Л. Л.: Индивидуальности как бы зайчики, многократные отражения одного и того же луча. Отсюда и время: описание взаимоотношения большого и маленького миров. Но как оно могло возникнуть?
Н. М.: Да, как оно могло возникнуть?
Д. Д.: Время – это рождение и рост.
Л. Л.: Время – это волна. Но это не объясняет.
Н. М.: Во всяком случае, все теории о времени – четвертом измерении – самые неверные и неинтересные.
Д. Д.: Я прочел роман А. В.[80]80
Вероятно, речь идет о несохранившемся романе Введенского «Убийцы вы дураки». (По: Липавский, Л. С. Исследование ужаса. М., 2005. C. 353. – Прим. изд.)
[Закрыть], по правде говоря, он мне в целом не понравился. Это касание всего и не всегда правильное.
Л. Л.: А. В. говорил, что проза для него таинственна; ему не нравится в его романе бытовой тон. Тон, пожалуй, биографически-протокольный, он во многом возбуждает брезгливость. Но конец романа замечателен.
Н. М.: Я считаю, что проза А. В. даже выше его стихов. Это основа всякой будущей прозы, открытие ее. В этом и удивительность А. В., что он может писать как графоман, а выходит все прекрасно. Недостаток его другой, в том, что он не может себя реализовать.
Л. Л.: Что это значит?
Н. М.: Найти условный знак, вполне точный. Гоголь и Хлебников его, например, не нашли. Все вещи Гоголя, конечно, не то, что нужно было ему написать, они действуют только какой-то своей эманацией. О Хлебникове нечего говорить. Впрочем, я считаю А. В. выше Хлебникова, у него нет тщеты и беспокойного разнообразия Хлебникова. Но Пушкин, Чехов или Толстой реализовали себя. В этом, очевидно, и есть гениальность Толстого: реализовать себя до конца без гения невозможно.
Л. Л.: Я понимаю это так – поставить печать. У Гоголя, я знаю, вы с этим не согласны, такова должна была быть вторая часть «Мертвых душ». Когда читаешь ее, точно всходишь на высокую гору; понятно становится, почему Гоголю казались недостойными все его прошлые вещи.
Д. Х.: А для Н. А.?
Л. Л.: Его поэзия – усилие слепого человека, открывающего глаза. В этом его тема и величие. Когда же он делает вид, что глаза уже открыты, получается плохо.
Д. X.: Гений, который изумительно себя реализовал, – Моцарт.
Н. М. (прощаясь): Этот год был годом безмыслия, плохим годом для нас. Я думаю, в следующем начнется очень медленное оживание.
Л. Л.: Кто-нибудь уж не оживет.
Н. А.: Я заключил договор на переделку «Гаргантюа и Пантагрюэль». Это, пожалуй, даже приятная работа. К тому же я чувствую сродство с Рабле. Он, например, хотя и был неверующим, а целовал при случае руку папе. И я тоже, когда нужно, целую ручку некоему папе.
Л. Л.: Видали наших друзей?
Н. А.: Д. X. и H. М. были у меня. Удивительно, до чего дошло: неинтересно стало даже спрашивать друг у друга, написал ли что-либо. Было скучно, хотя Д. X. говорил много. Веселые они люди, гастролеры.
Д. Д. принес показать гравюры Пиранези.
Д. Д.: У него камни похожи на растения, а растения на камни. Почему камень оживает именно тогда, когда разрушается?
Л. Л.: Недавно я проснулся ночью и лежал без дела и сна в темноте. Знаете, тогда приходят странные мысли. Мне казалось ясным, что насекомые рождаются из психики, из плохих мыслей и чувств, своего рода самозарождение. Камень, толща, разрушаясь, индивидуализируется в растения, деревья. Это, похоже, как если бы кожа человека стала растрескиваться, отдельные ее кусочки поползли, стали жить и производить. Но что заставляло Пиранези рисовать это тогда без конца – тюрьмы, вокзалы, фабрики. Или в мостах и лестницах есть что-то священное, винтовая тайна?
Д. Д.: XVIII век был весь охвачен чувством разрушения и гибели. Вы не представляете себе, какое впечатление, например, произвело тогда Лиссабонское землетрясение[81]81
Лиссабонское землетрясение произошло 1 ноября 1755 года. – Прим. изд.
[Закрыть]. А ведь теперь, конечно, и глазом бы не моргнули.
Затем: О войне.
Д. Д.: Знаете, что больше всего напоминает война? Службу, учреждение. Или, если хотите, она нам ничего не напоминает, потому что длится все время, и сейчас. Такие времена бывают. Если бы вы, например, вдруг перенеслись в Московскую Русь, вы не нашли бы там ничего нового.
Я. С.: Я не понимаю кривизны пространства. Ведь и в нашем пространстве можно начертить и конус, и седло, и яйцо. Или пространство принимается всегда замкнутым? Но это выходит как-то глупо, что наше пространство, скажем, седло.
Л. Л.: Пространство, полагаю я, – это схема достижимости всех возможных переходов или усилий. Так как при построении этой схемы нет никаких особых условий, то она будет однообразной и продолжать ее можно сколько угодно: то есть пространство оказывается всюду одинаково проходимо и бесконечно. По этой схеме и располагаем мы весь мир соответственно тому, как на опыте, – или в проекции опыта, – достигаем мы каждую его часть.
Это о пространстве; теперь о прямолинейности.
Число возможных способов переходов между любыми двумя – началом и концом – не установлено никаким особым условием, их можно считать сколь угодно, то есть бесконечно. Тот способ, при котором требуется наименьшее количество переходов или усилий, чтобы достичь конца, называется прямым, прямой линией. Все остальные сравниваются с ним: степень кривизны есть степень отличия от прямой.
Это о прямой; теперь о фигуре или очертании.
Можно приписать какой-либо части пространства особое условие: некоторые из вообще возможных способов переходов в нем будут невозможны. Тогда получится фигура. Почему, однако, этот показатель невозможности таких-то переходов представим только для одно– или двухмерных частей пространства? Ясно, например, в чем ограничение движений существа, ползущего по поверхности яйца, по сравнению с летающим существом. Но как представить, что и для летающего свободно какие-то пути на самом деле запрещены, хотя оно этого и не замечает?
Я думаю, это можно понять, если вникнуть в то, что такое – охват.
Переходы следуют один за другим, в очередности, в этом суть пространства. Но мы можем их представить зараз, это и будет охват. Он и дает возможность сравнения разных способов переходов. У нас имеется иерархия из трех охватов, мы называем их объемом, поверхностью, линией. Чтобы дать представление о кривизне пространства, пользуются таким приемом: воображают еще один охват, при котором можно было бы сравнивать объемы по кривизне, как поверхности или линии. Я думаю, что такого нового охвата существовать не может. Это лишь фикция, позволяющая математически выразить кривизну пространства.
Но в чем же тогда в действительности эта кривизна? В том, верно, что все возможные для нас способы достижения не исчерпывают всех возможных вообще, могут быть более прямые, то есть непосредственные. Мы не вполне правильно располагаем мир в схеме достижимости.
Так, смутно, представляется мне это дело.
Я. С. не возражал, но оставался грустен.
Я. С. (жалуется входя): Я ощущаю свои три с половиной пуда, и мне это тяжело. Кроме того, я чувствую свои потовые железки. В этом тоже нет ничего приятного.
Л. Л.: Это ипохондрия. Ты сам в ней виноват, ты ее взращиваешь. Разве хорошо перед сном десять раз снимать и снова надевать дверной крючок? Это суеверие. Так не трудно и с ума сойти.
Я. С.: Ты был бы прав в своих упреках и мог бы смеяться надо мной, если бы я десять раз надевал дверной крючок. Это было бы, конечно, суеверие. Но ведь я делаю это восемь раз. Не можешь же ты требовать, чтобы я был так легкомыслен, что бросал вызов судьбе, садился, как безумный, в трамвай, сумма цифр которого составляет или делится на девять?
Затем: О богатстве.
Я. С.: Где принцесса? Где моя принцесса, куда она затерялась? Декарт имел такую принцессу, он преподавал ей науки и за это имел приличное содержание и не нуждался в деньгах[82]82
Французский философ и математик Рене Декарт (1596–1650) вел переписку со шведской королевой Кристиной (годы правления 1632–1654), а в 1649 году переехал в Швецию и преподавал ей философию. – Прим. изд.
[Закрыть]. А я? Если встретите принцессу, непременно передайте, что я с нетерпением жду, когда пригласит меня к себе в преподаватели.
Л. Л.: Но, Я. С., Декарт много знал, он мог преподавать. А ты, что ты знаешь?
Я. С.: Ерунда, Декарт тоже не любил читать и был лентяй. У него была мечта: вставать поздно. Единственное его преимущество: школа ему дала больше знаний, чем нам с тобой.
Л. Л.: У него были прирожденные способности к математике.
Я. С.: Я вроде того ребенка, который заметил, что король гол. Это, кажется, моя специальность – быть таким ребенком. Теорема Вейрштрасса – если дан интервал с бесконечным количеством точек, хотя бы одна из них должна иметь бесконечное количество соседств. Это звучит торжественно, а если пересказать просто, получится тавтология. То же и с Кантором[83]83
Георг Кантор (1845–1918) – немецкий математик, ученик Вейерштрасса, создатель теории множеств. – Прим. изд.
[Закрыть]. Единственная математическая наука, которая не производит такого впечатления, это теория чисел. Таблицы H. М. действительно удивительны, в них заключены все правила теории чисел. А я нашел, что если к числу прибавить девять, сумма цифр не изменится.
Л. Л.: Есть игра – складывать пальцы по-разному, чтобы на стене получались всякие тени. У тебя такое же отношение к математике. Что ни проделаешь с числами, всегда что-нибудь получится; это, конечно, любопытно. Можно, например, перемножать номера телефонов. Но ты к тому же любишь еще ниспровергать. Быть тебе в математике шлиссельбуржцем Морозовым[84]84
Николай Александрович Морозов (1854–1946) – русский революционер, провел годы в заключении в Шлиссельбургской крепости (1882–1905). В своих исторических трудах радикально пересматривал принятую хронологию. – Прим. изд.
[Закрыть].
Я. С.: В математике и музыке ты ничего не понимаешь, я к этому уже давно привык.
Л. Л.: H. М. привесят жернов на шею за то, что он соблазнил одного из малых сих. Брось математику, Я. С.! Разве мало других наук? Например, география…
Я. С.: Отстань.
Затем: Об открытиях и способе писания.
Я. С.: Когда-то полет имел большой и непонятный нам смысл. Чем кончилось? Тем, что, – как ты сам сказал, – полетел глупый человек.
Л. Л.: Это сказал не я, это сказал однажды Н. А.
Я. С. (с неудовольствием): Ну, все равно, пускай это сказал я. Но почему так получилось? И этот конец не случаен. Так будет, верно, и с иерографией, которой занимались мы так же неудачно, как Лейбниц. Среди великих мыслей, которые все время преследуют человечество, число их ограничено и невелико, имеется и арифметика вестников. Я говорю о расположении точек, оно принадлежит к действительно существующим вещам. Но об этом в другой раз.
Л. Л.: Райты были последними нетехническими воздухоплавателями, это придает им возвышенность. Тут разница между открытием и изобретением. Открытие – это рождение глаза из света.
Я. С.: Есть разные виды гения. Леонардо да Винчи, например, никогда ничего не кончал. И хотя это считается недостатком, ясно чувствуется, в этом была и его ценность. В этом смысле я сходен с ним. Рафаэлю, верно, стоило кистью мазнуть, и получалась картина; а тому нужно было лет пятнадцать. Но выходило никак не хуже.
Л. Л.: Под гениальностью подразумевают очень разное: особую живучесть, производительность, или работоспособность. Она, например, эта сила хватки, ощущение жизни и неугомонность, была, судя по разговорам Гете, у Наполеона. Затем особые способности, своеобразие, дающее человеку новый угол отношения к миру, как бы расцвет его с неожиданной стороны. И наконец, особое проникновение. Здесь, наоборот, получается удивительное однообразие, и совпадения для людей разных времен и народов. Если бы таких людей собрать вдруг вместе, они бы почувствовали сродство и знали бы, о чем говорить.
Я. С.: Не надо писать больших вещей, это предрассудок. У Лейбница всего две больших вещи, и обе скучные. Как раз по этим вещам называют его рационалистом, пишут о нем в учебниках по истории философии. Обе полемические, одна – против Локка[85]85
Лейбниц написал работу «Теодицея» (1710) в опровержение работы Джона Локка «Опыт о человеческом разуме» (1690). – Прим. изд.
[Закрыть], и это уже смешно, когда человек за всю жизнь написал две большие вещи, а обе полемические. Настоящие же мысли, гениальные, в его маленьких вещах, страницы на две, на четыре. Почему так?
Л. Л.: Я думаю, тут разница между записью и разговором. У индусов этому делению соответствовало в сочинениях суть и комментарии. Первое – открытие, то, что увидел этот человек и мог сказать только он. Второе – следствие, разъяснения и приложения, они могут со временем меняться. Им помогало в таком делении то, что они, кажется, еще не имели письменности, а память нельзя перегружать. Так же как будто поступают и математики. Их основные работы коротки, в несколько страничек, а учебники толсты. Но разговор недолговечен, это кружение и разведка. Но запись – это объективное, в мир входит нечто новое, такое же как минерал или растение: тут нужна сдержанность.
Л. Л.: Почему-то у всех образцов имеются неприятные стороны. У Платона то, что разговаривают всегда горшечники, сапожники и гимнасты, и все стараются друг друга переспорить. У Шекспира выражения вроде – пусть лопнут мои легкие! В Библии назойливые повторения, описания зданий с обязательным обозначением строительных материалов и количества локтей.
Н. А.: Быть бы Я. С. еврейским начетчиком, а он сбился с пути и оттого тоскует.
Л. Л.: Его женили бы тогда шестнадцати лет, так что ему не нужно было бы об этом думать. Жена бы работала, а он предавался мудрости и пользовался почетом и уважением.
Затем: О возрасте.
Л. Л.: Старость не значит дряхлость. Некоторые способности, например аккомодация хрусталика, ослабевают уже с самого детства. Но какие-то глубокие способности не слабеют, а расцветают с возрастом. Поэтому люди, которые не стареют, ничтожны и противны. Таков, например, критик Ч. Дряхлость же – это самоотравление плохой жизни. Иные старики как бы отбросы собственной жизни, яд своих прошлых незавидных поступков. Других испытание старостью обличает иначе. Это те, кто не делали ничего плохого, потому что, по сути, ничего не делали. Такие старики имеют ложно светлый вид, они незаметно и легко истлевают. Глаза становятся глупыми, прозрачными, за ними ничего нет. Тело как легкая шелуха, дунешь на нее – она разлетится и не останется от нее и следа, как будто человека никогда и не существовало.
Таблица возрастов,
составленная Н. А. вместе с Л. Л.
От 0 до 10 лет – младенец
От 10 до 20 лет – дитя
От 20 до 30 лет – отрок
От 30 до 40 лет – юноша
От 40 до 50 лет – молодой человек
От 50 до 60 лет – зрелый муж
От 60 до 70 лет – в самом соку
От 70 до 80 лет – пожилой
От 80 до 90 лет – старик
От 90 до 100 лет – глубокий старик
От 100 до 110 лет – на склоне лет
От 110 до 120 лет – маразматик
От 120 до 130 лет – при смерти
От 130 до 140 лет – агоник
От 140 до 150 лет – при последнем издыхании.
Т. А.: Но ведь нормальная длительность человеческой жизни семьдесят лет. Так, например, считают немцы.
Н. А. (возмущенно): Немцы! У них вообще сплошное безобразие. Там, например, Тельман сидит уже который месяц в тюрьме. Можно ли это представить у нас?.. А деревья живут очень долго. Баобаб – шесть тысяч лет. Говорят, есть даже такие деревья, которые помнят времена, когда на Земле не было еще деревьев.
Л. Л.: А щука? Почему ваши предки не завели себе щуки? У вас в аквариуме плавала бы фамильная щука, напоминая вам о всех живших до вас Агафонах.
Н. А. (взглянув себе на ноги и заметив на коленях заплаты): Когда буду богатым, заменю эти заплаты бархатными; а посередке еще карбункулы нашью.
Т. А.: Много вам нужно в месяц, чтобы не нуждаться в деньгах?
Н. А.: Тысячу. Первые шесть месяцев жил бы на пятьсот, чтобы выплатить долги, а потом бы в свое удовольствие.
Т. А.: Вы ведь и сейчас живете, не плачете.
Н. А.: Как сказать, иной раз и зарыдаешь, когда отовсюду разом поднажмут платежи, а платить-то нечем. Ну, впрочем, чего мы заговорили об этом…
А. В. жаловался, что его при распределении пайков обошли.
А. В.: На паек мне наплевать, он мне не нужен, но это значит, что ко мне до сих пор особое отношение, ничего не забыто. А ведь Д. X. дали. Почему? Мне ставят в упрек стихи без подписи в журнале. Но они большей частью не мои. Я это сказал.
Л. Л.: Сегодня не дали, завтра дадут.
А. В.: Д. X. недавно опять выкинул штуку, без всякой причины был со мной груб. Объясняют, что это у него от нервности. Но почему эта нервность вдруг пропадает, когда он имеет дело с более важными людьми? Ты говорил когда-то: если бы тебе вдруг пришлось стать курьером и лакеем и я бы тебя встретил, я бы сделал вид, что с тобой незнаком, не подал руки. Я готов против этого всегда спорить. Но Д. X. действительно расценивает людей по чинам. Правда, чины эти не общепринятые, а установленные им самим. Но это все равно. А раз так, я могу спросить, не я ли по чину выше?
Л. Л.: Перемены отношений действительно происходят, но дело в другом. Связи, соединявшие нас, несколько человек, распадаются. Найдутся другие связи, но уже совсем не те, просто по сходству профессий или быта…
А. В. сейчас это не интересовало. Ему сейчас важно было только то, что касалось его самого. Он говорил обиженно, но, впрочем, без всякой злонамеренности. Просто припадок сентиментальности по отношению к самому себе. И он искал сочувствия. Под конец он смягчился.
А. В.: А знаешь, Д. X. однажды при дамах начал вдруг снимать с себя брюки. Оказывается, он нарочно пришел для этого в двух парах брюк, одни поверх других.
А. В. (прощаясь): И зубы у меня как клавиши, на какой ни нажмешь, больно.
Д. Д.: Конечно, лучший век для жизни был XIX. Короткий промежуток в истории, он, может быть, не повторится, когда человека, считалось, надо уважать просто за то, что он человек. Тогда к этому так привыкли, что думали, так будет продолжаться вечно.
А. В.: А наука того времени?
Д. Д.: Она не определяла жизни. Дарвинизм, борьба за существование, а в жизни суд присяжных, последнее слово подсудимому, постепенная отмена смертной казни. Но наука показывала: что-то подгрызает корни этого века.
Л. Л.: В конце прошлого века и в начале нашего часто в книгах, в тексте или на полях писали слово «sic» с восклицательным знаком. Почему?
Д. Д.: Это у русских меньшевиков. Оно обозначало непомерную гордыню и сектантское всезнайство, при котором все кажется так ясно, что иное мнение считается своего рода умственным уродством. Короче говоря, «sic» означало: кто не согласен – дурак.
Л. Л.: Теоретические бесноватые. Они напоминают христиан времен апостолов, которые, ни капли не смущаясь, глаголали на всех существующих и не существующих языках.
Я. С. прочел «Признаки вечности»[86]86
Эссе Якова Друскина, написанное в 1934 году. – Прим. изд.
[Закрыть]. Эта вещь написана по поводу неудавшейся попытки Я. С. бросить курить. Она понравилась Д. Д.
Д. Д.: Прежде были рассуждения и философские системы. А теперь просто регистрация увиденных вещей. И это убедительнее.
Я. С.: Да, я уже давно не могу читать философских книг, неинтересно.
Затем: О стиле в математике.
Я. С.: Я понял, что значит метод в математике: это – стиль. Таких стилей было немного, по числу великих математиков. И может даже быть такой великий математик, который не сделал никакого другого существенного открытия, кроме открытия нового стиля. Не таков ли H. М.? Я же лишь философ, зашедший по пути в математику; такой может сделать и открытия, но все-таки не он настоящий правитель математики.
Л. Л.: Я могу только сказать – цифры, или, иначе, системы счисления, – это тот мостик, на котором происходит встреча человека с числом.
У Д. Д. встретился Л. Л. с П.[87]87
То есть с фольклористом и литературоведом Владимиром Яковлевичем Проппом (1895–1970). В 1928 году он издал книгу «Морфология сказки». – Прим. изд.
[Закрыть] Тот излагал свою теорию сказки. Все волшебные сказки – варианты одной основной с семью действующими лицами и точной цепью эпизодов. Вот эта цепь:
Отец отлучился; запрещение что-то делать.
Это все же делают.
Появляется соблазнитель или похититель; беда.
Прощай, отчий дом! Герой едет исправить беду.
Встреча с неизвестным существом; испытание.
И тот дарит ему подарок в путь.
Подарок указывает дорогу.
Поединок с врагом.
В поединке герой получает отметину – печать.
Добыча похитителя возвращена; теперь скорее домой!
Погоня!
Дома никто не узнает его.
Самозваные герои оспаривают его подвиг; состязание с ними.
Печать случайно открывается и свидетельствует.
Второе рождение героя.
Свадьба и царство.
Таким образом, по близости любой сказки к этому образцу можно судить о ее возрасте. Сходство же сказок, конечно, не от заимствования, а от того, что все они порождены одним отношением к миру.
Л. Л.: Вы считаете это только законом волшебных сказок и даже именно этим отличаете волшебные сказки от всяких других. Но не есть ли это основа вообще всех мифов, обрядов, сюжетов, от диккенсовских романов до американских кинокомедий? Те сказки, которые не причисляются к волшебным, отличаются, по-моему, лишь тем, что в них исчезло ощущение страха, это усохшие сказки. Так, по крайней мере, мы судим непосредственно. И разве произведения Гоголя не сказки?
П. не согласился. Он боялся утерять разграничение, право на научность. Однако он сказал, что в «Книге мертвых» в точности те же действующие лица, сюжет и смысл.
Л. Л.: Но в чем же этот смысл, в чем ключ сказки?
П.: Совсем кратко. Все, что разыгрывается в сказке, разыгрывается в душе; но это не представляемые, а действительные приключения. Никаких рассуждений и иносказаний в сказке нет, все точно и конкретно. И ее герои – души. У человека по древним верованиям всех народов много душ. Сколько именно? По одним сообщениям, четыре, по другим – семь, девять. Разница, наверное, оттого, что путешественники-исследователи плохо понимали туземцев, что они хотят сказать… Чтобы душе достичь цели, ей надо пройти через беды, разрешить точно поставленные задачи, получить коня или птицу, сразиться со змеем, добыть золотоволосую царевну и т. д. Только тогда она находит то, что ищет, что ей нужно. Что именно? Кажется, себя. В «Книге мертвых» душа всегда говорит «я – Озирис», но странствует как раз потому, что ищет Озириса.
Так говорил П. Но в голосе его не было уверенности. Может быть, он не верил в то, что говорил, и в другой раз объяснял бы иначе.
Л. Л.: Почему у царевны золотые волосы?
П.: Золото – свет, царевна помечена светом.
Л. Л.: Субъективного не существует, всякая ассоциация – признак действительного сродства вещей, и на ассоциации и метафоры нельзя ссылаться, их следует объяснять, сводить к действительным связям. Вы говорите: золото – свет. Фрейд говорит: золото – кал, деньги. Разбираясь в значениях слов, я заметил, что красное и черное – варианты одного и того же, руда – это и ископаемое, кровь и зола. Так же: черное и чермное, две вариантные формы одного слова. Почему так? Цвет внутренности, разрыв вглубь, порождение мрака. А что означает змей?
П.: Это мне кажется понятным. Змей наиболее физиологичен, ползает на брюхе и не может подняться. Он становится еще страшнее, когда у него отрастают крылья.
Л. Л.: Змей – это обнаженный желудок, поглощение. Червь и чрево – варианты одного слова. Возможно, что всякий ужас есть ужас перед неопределенным. Ведь в этом и есть уничтожение: потеря своей определенности. Ужас поглощения, всасывания, головокружение перед зыбью, отвращение к топи, дрожащему желе, медузам, касторовому маслу, вшам, клопам, паукам и т. п. К тому же и движения змеи не прямолинейны, они зыбки, извилисты или, иначе, лукавы… А почему в сказке три сына?
П.: Утроение – закон сказки. Может быть, три при первоначальном, очень ограниченном, счислении значило просто: много.
Л. Л.: Вряд ли была эпоха такого счисления. А если бы была, то в другие эпохи «много» поочередно означалось бы двумя, четырьмя, пятью и т. д. В чем же преимущество трех? Я думаю, три обозначает в сказке «все», исчерпывающую полноту. На это оно имеет некоторое право. Когда «все» познается, т. е. делится, оно делится непременно на три части: устанавливается разность, а разность есть отношение двух вещей, при котором само отношение разности становится третьей вещью. Само тело человека построено по этому принципу: оно симметрично и имеет туловище… Да, и костяная нога, и лес, и волосы – все имеет свое значение. И меня всегда занимало составить алфавит вещей с их значениями. Ведь в вещах нет ни символов, ни аллегорий. Но сами они кристаллизации мировых принципов. Так, крик не имеет никакого постороннего значения, но он выражает боль. Поэтому к мифам надо подходить не как к ошибкам, а как к правильным наблюдениям.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.