Текст книги "Исследование ужаса"
Автор книги: Леонид Липавский
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Д. Д.: Существует очень много теорий, объясняющих, как и когда могла быть придумана Библия. Тураев[88]88
Борис Александрович Тураев (1868–1920) – русский историк-востоковед, создатель отечественной школы истории Древнего Востока. – Прим. изд.
[Закрыть] же принял ее просто за правильный исторический источник, и это оказалось самым плодотворным.
Л. Л.: И еще, не надо гоняться за доказательствами. Это только иллюзия, достоверность от них не увеличивается. В самом деле, что такое доказательство? «То, что я говорю, вполне соответствует тому, что вы признали за правильное прежде». Но это прежде признанное совсем недостоверно и новое может ему противоречить. Лучше сказать: «Я вникнул и увидел, что это так; вникните и вы».
Л. Л.: Разговоры Гете с Эккерманом[89]89
Речь идет о только что, в 1934 году, вышедшей по-русски в полном объеме книге «Разговоры с Гете в последние годы его жизни (1837–1848)». (По: Липавский, Л. С. Исследование ужаса. М., 2005. C. 369. – Прим. изд.)
[Закрыть] несравненно приятнее и интереснее тех, что я записываю. В них нет претенциозности и отвлеченности. Потому что оба они работали, и разговоры не подменяли им работы, помогали ей. Величие Гете, конечно, не в знании каких-то особых тайн, а, наоборот, в его обычности. Он ясен духом, как всякий добросовестно и бескорыстно работающий человек. Как благородно, когда люди работают свободно и скромно. На них приятно тогда смотреть. Гете умел выбирать для исследования такие области, где не требуется специальных знаний или способностей. Он внимательно слушал, что говорила природа. И поэтому он вобрал в себя два столетия, XVIII и XIX, а своим учением о цветах зашел еще дальше. В этом, а не в его одаренности, главное его величие. Пушкин был, вероятно, одареннее Гете. И у Гете была своя ограниченность. Но он сумел стать в правильное положение, так что само время, как прилив, приносило ему свои ценности. Его разговоры производят впечатление разговоров в раю. Мы же неблагополучны и скудны.
Т. А.: Существуют традиционно признаваемые великие люди, между тем не все из них действительно великие, есть и обыденные. Как определить разницу между величием и обыденностью?
Л. Л.: Для этого нет нужды знать, тут часто можно судить по одной фразе. Отбор же и оценка в науке так же случайны, как и в искусстве. Жизнь предъявляет очень смешанные практические требования, только время их очищает. А говорить о великих людях с каким-то особым благоговением, это просто бесплодно.
Д. Д.: Вы знаете, что умер Андрей Белый?[90]90
Андрей Белый умер 8 января 1934 года. – Прим. изд.
[Закрыть]
Л. Л.: У него был талант, но дряни в нем было еще больше, чем таланта.
Н. А.: Единственная вещь, которую можно читать, это «Огненный ангел». Да и то она не его, а Брюсова.
Затем: О национальных типах.
Л. Л.: У меня странное впечатление, что все чистые национальные типы похожи друг на друга. Чистокровный немец похож на чистокровного русского.
Д. Д.: Знаете, кто очень похож на русского крестьянина? Я нарочно смотрел в этнографических атласах: австралиец. Такой же бородатый мужичок.
Н. А.: Некоторые находят, что у меня профиль и фас очень различны. Фасом я будто русский, а профилем будто немец.
Д. X.: Что ты! У тебя профиль и фас так похожи, что их нетрудно спутать.
Н. А.: Чистые типы – это основа; помеси, даже конституций, – это дурное человечество.
Л. Л.: Я думаю, что чистые типы не где-то в прошлом, а образуются во все времена. Смешение дает гораздо больше браку, но зато изредка особо ценные экземпляры.
Затем: О созвездиях. Затем: О блохах.
Д. X.: Моя бывшая жена имела удивительную способность. В любой момент она могла залезть рукой себе за пазуху и вытащить оттуда несколько блох. Больше таких людей я не встречал. Меня самого блохи кусают не так часто. Правда, крупные блохи. Откроет дверь, откинет одеяло и ляжет на постель, так что мне почти нет места…
Тут же Д. X. сообщил, что у него живет канарейка, которую он кормит своими глистами.
Затем Д. X. рассказал историю исполнения одной из вещей Гайдна[91]91
Имеется в виду «Прощальная симфония австрийского композитора Франца Йозефа Гайдна (1732–1809). (По: Липавский, Л. С. Исследование ужаса. М., 2005. C. 371. – Прим. изд.)
[Закрыть], когда музыканты один за другим задувают свечи, складывают инструменты и уходят. Затем – историю сторожа скотобойни, сломавшего руку[92]92
Имеется в виду «Американский рассказ» Хармса. (По: Липавский, Л. С. Исследование ужаса. М., 2005. C. 374. – Прим. изд.)
[Закрыть].
А. В.: Новгород мне понравился. Компания, вопреки ожиданию, оказалась хорошей. Это привело меня к теории, что плохих людей вообще нет, бывают только обстоятельства, при которых люди неприятны.
Л. Л.: Удобная теория.
Затем: О Я. С.
А. В.: Он пишет теперь так, что трудно высказать об этом мнение. Нельзя возражать, так же как о стихах или рассказах нельзя сказать, верны они или не верны.
Л. Л.: Просто мы слушаем друг друга без внимания. Искусство воспринимается на слух, а для оценки мысли нужно напряжение, для которого мы ленивы. Но даже и так о вещах Я. С. можно сказать, хороши они или нет, а это признак, правильны ли они.
А. В.: «Признаки вечности» мне нравятся. Но я не согласен, что время ощущается, когда есть неприятности. Важнее, когда человек избавлен от всего внешнего и остается один на один со временем. Тогда ясно, что каждая секунда дробится без конца и ничего нет.
Л. Л.: Когда нет событий, ожидания, тогда и времени нет; настает пауза, то, что Я. С. называет промежутком или вечностью, – пауза, несуществование. Это кажется странным: разве можно перестать существовать и потом вновь существовать? Но ведь тут много сторон, в одном существование прекращается, в другом отношении продолжается. Ожидание – это участие в токе событий. И только тогда есть время.
А. В.: Я. С. говорит – при ожидании неприятного.
Л. Л.: Да, потому что тогда есть утрата и сопротивление событию. А при приятном сливаешься с событием, отдаешься ему. Поэтому, например, при восторженном слушании музыки невозможно сказать, сколько прошло времени. Воздушный шар парит по ветру, поэтому он не чувствует движения, для него ветра не существует. Поезд же чувствует движение по толчкам, по тряске. Есть как бы две волны: волна человека и волна мира. Когда волна человека совпадает с волной мира, настает то, что Я. С. зовет промежутком или вечностью (он это заметил в кратком освобождении от уроков, в курении). Когда же не совпадает, тогда существование, сотрясение, время. Но есть, очевидно, еще третье соотношение, когда происходит перекидывание из одних сторон существования в другие, разрешаемое совпадениями разных волн; это качание – игра со временем, ритм… Следует только иметь в виду, что волна мира кажется нам движущейся потому, что мы глядим на нее с другой волны: саму по себе ее движущейся нельзя назвать так же, как и волну самого человека.
А. В.: И несмотря на все рассуждения, время стоит несокрушимое, все остается по-прежнему. Мы поняли, что время и мир по нашим представлениям невозможны. Но это только разрушительная работа. А как же на самом деле? Неизвестно. Да, меня давно интересует, как выразить обыденные взгляды на мир. По-моему, это самое трудное. Дело не только в том, что наши взгляды противоречивы. Они еще и разнокачественны. Считается, что нельзя множить апельсины на стаканы. Но обыденные взгляды как раз таковы.
Л. Л.: Почему же теории о времени не убедительны, не могут поколебать ничего. Потому что время прежде всего не мысль, а ощущение, основанное на реальном отношении вещей, нашего тела, в широком смысле, с миром. Оно коренится в том, что существует индивидуальность, и чтобы выяснить, что такое время, надо произвести реальные изменения, попробовать разные его варианты. Это возможно, так как мы действительно по-разному воспринимаем время при разных физических состояниях. Но Я. С. предпочитает не делать этого, а удовлетворяться тем, что он заметил, намеками. Это импрессионизм.
А. В.: Это может дать результаты.
Л. Л.: Да. Главное, надо понять, что существование и несуществование относительно. Существовать – это значит просто отличаться. Поэтому и может быть: отличается (существует) по отношению к этому, но не отличается (не существует) по отношению к тому. А прежде они не входили в круг исследования, принимались за незыблемые данные. Несуществование казалось собственно какой-то иллюзией, о нем ничего нельзя сказать. Они представлялись наподобие скалы и пропасти за ней. На самом же деле, зыбь и пена над ней.
Я. С.: Прежде говорили – жалко умереть в восемнадцать лет. Я этого не понимаю. Чего жалко и почему жалко в восемнадцать лет, а в восемьдесят не жалко или не так жалко? Жалели, верно, красивой жизни, чтения газет по утрам, посещений театра, комфорта, знакомства с женщинами. Умер молодым, а мог бы еще столько раз пойти в театр, узнать столько новостей, которые будут напечатаны в газете. Но все это нелепо. Красивой жизни не существует. Внешним признаком этого служит отсутствие интереса к женщинам. Сейчас даже непонятно, как это было вокруг женщины столько насочинено.
Л. Л.: Есть неистребимое чувство, что в мире имеется какая-то тайна. Распускание цветка прекрасно, и жалко его не увидеть. То же и о человеке. Нехорошо умереть, не выполнив ничего. Неизвестно, есть ли у нас предназначение или нет, но чувство этого и связанной с ним ответственности есть. Даже когда умирает молодое животное, жалко.
Я. С.: Разговоры о предназначении – пошлость. Тайна мира? Если она есть, тогда нечего жалеть, что тут чего-нибудь не увидел. А если нет, тогда нет и прекрасного, не на что смотреть. Знаете, Гейне рассказывает: он стоял как-то с Гегелем и, указывая ему на звездное небо, сказал: «Оно прекрасно». Гегель мрачно ответил: «Дыра». Так все в этом случае должно вызывать лишь страх, вернее – безразличие[93]93
Этот эпизод в тексте Г. Гейне передан так: «Однажды в прекрасный звездный вечер стояли мы вдвоем у окна, и я, двадцатидвухлетний юнец, только что хорошо поужинавший и попивший кофе, мечтательно говорил о звездах и назвал их обителью блаженных. Но учитель проворчал себе под нос: “Звезды, гм, гм! Звезды – только светящаяся сыпь на небе!” (Гейне, Г. Признания // Гейне, Г. Собр. соч.: в 10 т. М., 1956–1959. Т. 9. С. 113–114). (По: Липавский, Л. С. Исследование ужаса. М., 2005. C. 374. – Прим. изд.)
[Закрыть].
Л. Л.: У тебя подход к таинственности мира слишком коммерческий. Это не страховая премия.
Я. С.: А у тебя либеральный, не точный способ рассуждения. Еще Кант говорил, надо иметь решающий критерий. Например, идти или не идти в театр, тут, пожалуй, можно и не задумываться. Но предать или не предать друга, каждый задумается. В последнем Кант, впрочем, как мы знаем, ошибался. Но критерий надо иметь, и у меня он есть: спрашивать, как это меня касается. Это единственный способ не потерять реальности. Распускание цветка, например, меня касается, а теория условных рефлексов нет. У тебя же такого критерия нет. И тут А. В. имеет перед тобой преимущество. Он ощущает неблагополучие мира, а ты нет…
Я. С. (уходя): Когда разбогатею, куплю себе мула, буду разъезжать на нем по городу.
Л. Л.: Вы очень удачно показываете, как H. М. застегивает пальто. В чем тут дело?
Д. X.: Только в том, что он застегивает пуговицы обеими руками. Наш гений вообще со странностями. Вы не поверите, но, честное слово, он до сих пор не умеет узнавать по часам время.
H. М.: Странно все же, что Я. С. еще что-то думает, мы об этом уже давно забыли. Писать для самого себя – все равно что острить наедине с собой, не смешно. Нужно иметь людей, в расчете на которых пишешь. Скольких? Немного. Достаточно, может быть, двух, трех. Но их нужно иметь непременно.
Д. Д.: У Пушкина было всего несколько таких читателей, особенно к концу его жизни. Число их постепенно убавлялось, их вытесняли из жизни. Но они были связаны общими вкусами. Я так объясняю ненависть Пушкина к Александру I: он считал его человеком своего круга, который должен был оказаться защитой и покровителем, но изменил. Николай I другое дело: тот был чужд и с ним возможна была простая коммерческая сделка.
H. М.: Гоголю не для кого было писать в его последние годы, это ясно чувствуется.
Затем: О китайских вещах.
H. М.: Они прекрасны. Обычно очень ценятся древнеегипетские вещи, и они действительно хороши; но по сравнению с китайскими они грубы, как шероховатость телеги по сравнению с лакированностью автомобиля.
Л. Л.: А откуда пошло умение палехских мастеров?
Д. Д.: Я думаю, хотя не имею доказательств, что оно пошло тоже из Китая. Палех на Волге, а у Древней Руси была большая торговля с Персией и другими восточными странами.
H. М.: То искусство кончилось. Современные японские вещи все равно что германская дешевая продукция.
Затем: О магометанстве.
H. М.: Для меня оно загадочно. Ведь у него нет никакой идеи, это бездарный плагиат других религий. И однако оно распространилось и до сих пор держит власть.
А. В.: Мне говорил Я. С. с некоторой стыдливостью: «В 30 или 31 год каждый человек переживает кризис, задумчивость половины жизни. Недавно я думал о моих друзьях и пришел к заключению, что, говоря термином Кантора, их можно обозначить нулевым множеством».
Л. Л.: Он так самолюбив, что боится даже себе признаться в этом.
А. В.: Я думаю, ему очень важны отзывы о его вещах, хотя он и не показывает этого.
Л. Л.: Мы сейчас недаром чаще чем «хорошо» говорим о чистоте, правильности или точности. В каком бы роде ни писал, но всегда должна быть твердость, власть вещи, независимо от того, готовы ли ее встретить приветливо или нет. Между тем в вещах Я. С. еще много такого, что рассчитано на сочувствие, не непреложно.
Затем: О мгновении.
А. В.: Расстояние измеряется временем. А время бесконечно дробимо. Значит, и расстояний нет. Ведь ничего и ничего нельзя сложить вместе.
Л. Л.: Почему ты решил, что мгновение бесконечно мало? Свобода дробления, это значит, мгновение может быть любой величины. Они, верно, и бывают всякой величины, большие и малые, включенные друг в друга.
А. В.: Если бы это было так, тогда понятно, почему, как ни относиться ко времени, нельзя все же отрицать смены дня и ночи, бодрствования и сна. День – это большое мгновение.
Л. Л.: Примечательные состояния: ясности, дальности, значительности, смущения, примирения.
Ясности. Оно наступает внезапно, без причин и полно сдержанной и огромной радости. Все прекрасно, видно особенно ясно и доставляет удовольствие смотреть на все. Ощущение, как будто находишься среди бесшумно и точно работающих механизмов; либо в чистом, выстланном кафелем бассейне, где течет вода и не спеша происходят непонятные тебе события.
Значительности. Когда какая-либо обыденная картина, – беседа людей в другой комнате, которую наблюдаешь через открытую дверь, – вдруг кажется страшно важной, имеющей особый смысл. Люди и вещи встают как живой иероглиф.
Смущения. Это отдаленность от собственной индивидуальности. Можно пояснить сном: иногда видишь, тебя преследуют, нагоняют, сейчас нанесут удар; но в самый страшный момент начинаешь чувствовать, что этот бегущий собственно не ты, все более и более не ты, и страх исчезает. Вроде этого и в жизни. Удивление перед самим собой, что вот существует такой с фамилией, наружностью, поступками, судьбой, – и он имеет к тебе отношение, это ты. Озадаченность такой нелепостью и чувство, что вот-вот поймешь, в чем здесь путаница.
Наконец, примирения. Оно наступает после неприятностей и волнений. Это минуты покоя, разбитости и умиления. Состояние банкрота, которому кажется, что он беседует с Богом. «Мой милый, мой любимый, – говорит Бог. – Я мучаюсь вместе с тобой всеми твоими мучениями. Я проделываю всю твою жизнь с тобой». – «Но как же, – говорит банкрот, – или Ты не всемогущ, или Ты сам так устроил, зачем?» – «Не надо говорить об этом, – отвечает Бог, – этого тебе все равно сейчас не понять».
Д. X. и Л. Л. говорили о пытках.
Л. Л.: Это то, с чем никак невозможно примириться, что не умещается ни в какой философской системе. Между тем чудовищная жестокость существует, и, когда говорят «азиат», подразумевают именно эту жестокость. Очевидно, лишь очень небольшая часть человечества лишена в некоторой степени ее, для остальных это обычное дело.
Д. X.: Есть русская жестокость, еще хуже «азиатской». Она тем страшнее, что какая-то бестолковая, почти добродушная и легко сменяется жалостью и слезами, тоже не имеющими никакой цены.
Л. Л.: Разве вы лишены патриотизма?
Д. X.: Да. Из всех народов я ненавижу русских и японцев. Пусть их пропадают. Мой патриотизм всего-навсего петербургский.
Я. С. встретил гостей радостно. Он вынул тетрадь с математическими таблицами и стал показывать что-то Н. М.
Н. М.: Я думаю, не поступить ли в университет на математическое отделение. Знаете, это хорошо, пройти математику досконально, без цели.
Я. С.: В университет? Но ведь вам же придется пройти массу ненужного и неинтересного.
Н. М.: Я прежде сам так думал. Но теперь мне кажется, что в математике нет неинтересного.
Я. С.: Так ведь можно изучать самому.
Н. М.: Это не то, вы не будете среди людей, которые этим занимаются. Не будет уверенности, что вы в курсе. Да и действительно вы не будете в курсе, потому что не будете участвовать в разговорах. Вы окажетесь провинциалом. Так же как в литературе печатаются только знакомые редакторов, так и в науке могут работать только те, кто связаны между собой, входят в группу. Пришлите по почте что угодно в любой журнал, этого даже не прочтут. Все люди ленивы. Так и должно быть.
Л. Л.: Обыкновенная дорога в науке самая правильная. Только она дает право на открытие. Об этом праве не говорят, но оно имеет непреодолимую силу. Это закон экономии внимания: выслушивают только тех, о которых известно, что они хоть знают, что было сделано в этой области до них… Но все же вы, H. М., в университет, конечно, не поступите…
H. М.: И Л. Л. было бы с кем поговорить, если бы он был в университете. А так, с кем ему говорить о его теории слов? Но его слушали бы лингвисты, только если бы Л. Л. сам стал лингвистом.
Л. Л.: И все же есть случай, я думаю, когда можно работать одному. Это когда науки, в которой работаешь, еще нет, ты сам ее создаешь. Тут нет фундамента, на котором ты строишь, значит, и нет владельцев этого фундамента.
Я. С. налил немного водки и выпил без закуски. Потом он прочел свои вещи: о точках и об окрестностях вещей[94]94
Работы Друскина «Классификация точек» и «Окрестности вещей» (обе 1934). (По: Липавский, Л. С. Исследование ужаса. М., 2005. C. 380. – Прим. изд.)
[Закрыть].
Л. Л.: Мне не нравится математизированный стиль, стремление заключить в формулы. Точнее от этого не становится, а чувствуется какое-то самодовольство; вот как чисто сделано и лаконично, а если трудно понять, так мне дела нет до читателя.
Н. М.: Нет, формулы, по-моему, правильный путь. Я. С. мешает поэтичность. Науку и искусство не спутать. «На холмы Грузии легла ночная мгла»[95]95
Неверное цитирование стихотворения Пушкина «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» (1829). – Прим. изд.
[Закрыть] действует неизвестно чем; наука же действует непрерывным сообщением нового, занятностью… В математике интересно то, что тут есть какая-то автоматичность. Математика там, где операции могла бы делать и машинка: почему-то это привлекает.
Я. С.: Как ни написаны вещи, которые вы прослушали, но в них указано то, чего прежде не замечали. Дано, например, определение несуществования и его различных видов. Вы же этого не заметили.
Н. М.: Если так, тогда это написано плохо. Надо писать так, чтобы было заметно. Во Франции редакторы газет проверяют фельетоны, читая их извозчикам. Это правильно. Надо писать так, чтобы было понятно прачкам.
Затем: О людях.
Н. М.: Почему вы, Я. С., не любите Н. А.?
Я. С.: Люди делятся на жалких и самодовольных. В Н. А. нет жалкого, он важен, как генерал.
Н. М.: Это неверно. Разве не жалок он со всеми своими как будто твердыми взглядами, которые он так упрямо отстаивает и вдруг меняет на противоположные, со всей своей путаностью?
Я. С.: А Д. X.?
Н. М.: Он – соглашатель, это в нем основное. Если он говорит, что Бах плох, а Моцарт хорош, это значит всего-навсего, что кто-то так говорит или мог бы говорить, и он с ним соглашается… Я же не соглашатель, а либерал. Это значит, у меня нет брезгливости к людям и их мнениям.
Л. Л.: Но вы их не уважаете.
Н. М.: Да, пожалуй. На склоне лет я с ужасом замечаю, что характер у меня плохой, может быть от дурного воспитания. Да, я плохо отношусь к людям.
Л. Л.: И капризно. В вас нельзя быть уверенным, в любой момент вы можете без причин проявить грубость. Вы относитесь к людям неровно – либо презрительно, либо верите в их авторитет, как женщина. И никогда не известно, где граница вашего самоволия.
Н. М.: Если бы можно было убить без всяких неприятностей для себя, чтобы избавиться от забот и нужд, я бы это сделал.
Л. Л.: Так как вы этого никогда не пробовали, то, очевидно, это лишь слова.
На прощание Я. С. сыграл две вещи Баха.
Н. А. и Л. Л. беседовали за пивом.
Н. A.: H. М. все ходил по гостям, а в последние дни даже это прекратил. Уехал он в грустном настроении с двумя рублями денег на почтовом поезде. Не понимаю, что с ним делается. Нужно же иметь волю не поддаваться и чем-то интересоваться.
Л. Л.: Не у всех одинаковая выносливость. А как Д. X.?
Н. А.: Он все не пишет ничего. Он надеется на свой театр. Если и это не удастся, тогда, сказал он, придется сдаться. Но что это значит – сдаться? А Я. С.?
Л. Л.: Я видел его недавно. Он был незабываемо печален. Не верю я в такое отречение от мира, когда человек невесел и с каким-то удовольствием произносит то о том, то о другом: «болван!».
Л. Л.: Слова обозначают основное – стихии; лишь потом они становятся названиями предметов, действий и свойств. Неопределенное наклонение и есть название стихии, а не действия. Есть стихии, например, тяжести, вязкости, растекания и другие. Они рождаются одни из других. И они воплощены в вещах, как храбрость в льве, так что вещи – иероглифы стихий. Я хочу сказать, что выражение лица прежде самого лица, лицо – это застывшее выражение. Я хотел через слова найти стихии, обнажить таким способом души вещей и узнать их иерархию. Я хотел бы составить колоду иероглифов, наподобие колоды карт.
Д. Д.: Не думаю, чтобы этого можно было достичь, изучая язык. Вы хотите найти собрание иероглифов для всех случаев, как бы общую азбуку мира, между тем мир – это индивидуальная история, рассказанная в иероглифах; каждый частный случай – это особенная история, со своим законом; и весь мир – частный случай, имеет особенность.
Кто придумал рюмку, ее прекрасную форму, ее жизнь преломления света? Сама она похожа на цветок и на камень, и жидкость в ней тоже.
Л. Л.: Говорят о плохих эпохах и хороших, но, я знаю, единственное отличие хорошей – отношение к видимому небу. От него и зависит искусство. Остальное не важно. Нам, например, кажется, писать по заказу плохо. Но прежде великие художники писали по заказу, им это не мешало.
Д. Д.: Произошла потеря осязаемости вещей, вместо них встали кредитные билеты.
Л. Л.: Что такое отношение к видимому небу? Чувство мира, как своего дома, своей семьи. Оно выражается во всяком труде – часовщика и поэта. Ведь труд – это познание мира, любовь и уважение к нему. Древние звали бога ремесленником. Когда же это чувство пропадает, пропадает искусство. Некоторые считают это неизбежным, винят тут машины. Я не думаю, что это так. Сейчас ощущают машины как подсобные орудия. Древние ощущали их как игрушку. Но разве нельзя ощущать их как астрономические тела на земле? Правда, пока машины для этого были слишком грубы, они работали всегда в перенапряжении, с неумелой растратой сил. Но уже сейчас создается другая, отличная от прежней техника… Но если не в них, так в чем же дело? Потеря благополучия, отрыв от мира, это коренится очень глубоко. В конце концов, в том, что человек может передвигаться в несравненно большем круге, чем тот, который связан тесно с его жизнью. Пока было еще резкое отличие того, что до горизонта, от того, что за горизонтом, было еще ничего. «За горизонтом» это почти не касалось. Горизонт не только пространственный, но и временной (связь со своим родом), и численный (число людей и событий, с которыми связан), и понимания (механический мир, подобный в устройстве человеческому телу, движениям мускулов). Теперь все эти горизонты, предохранявшие человека от встречи с величием мира, исчезли. С ними исчезло и чувство связи со всем миром, права на место и внимание в нем, чувство близости мира и важности событий, в нем происходящих. Большинству людей сейчас страшно и неуютно. И тут не может быть настоящего искусства. Какую уверенность в значительности и важности Троянской войны нужно было иметь, чтобы написать о ней двадцать четыре песни. И даже уже падающее искусство, роман, держалось еще на том же. Надо было придавать огромное значение переживаниям отдельного человека, чтобы подробно описывать их. Все это прошло.
Затем: Об островах Маори, куда пускают только вполне здоровых и хорошо сложенных людей, чтобы вывести райскую расу людей; об островах, где живут племена, зовущие мужчину сначала именем его жены, потом именем его ребенка. О профетических признаках в биологии.
Под конец спор о том, нужно ли считаться с направлением истории, спор длинный и бесплодный. Н. А. спорил бестолково и с обидами. Он сказал: «Я изложил эти мысли в Торжестве Земледелия и удивляюсь, что никто смысла поэмы не понял». В словах его было нечто неприятное.
А. В.: Правда ли, что двое ученых доказали неверность закона причинности и получили за это Нобелевскую премию?[96]96
В 1933 году австрийский физик Эрвин Шрёдингер (1887–1961) и английский физик Поль Дирак (1902–1984) получили Нобелевскую премию за создание квантовой механики. – Прим. изд.
[Закрыть]
Л. Л.: Не знаю. Это связано, верно, с теорией квант, о которой я слышал, что там законы мира понимаются как статистические. Я сам думаю, что отвыкнуть от закона причинности гораздо легче, чем это обычно кажется. Ведь если мы и считаем о камне, что он неизбежно упадет с высоты, то о себе мы, по крайней мере практически, не думаем так, что наши поступки неизбежны. И тут нет никакой нелепости.
Затем: О музыке.
Л. Л.: Меня интересует, чем воздействует на человека музыка. Она самое демаскированное искусство, ничего не изображает. Остальные же как бы что-то представляют, сообщают. Но ясно, они действуют не этим, а так же, как музыка.
А. В.: Когда люди едут на лодке или сидят на берегу моря, они обычно поют. Очевидно, это уместно, музыка как бы голос самой природы.
Л. Л.: А в самой природе ее совсем нет… Музыка как бы очищает человека от накопившихся в нем неправильностей, ядов. Она как вода засыхающему растению. Она вообще больше всего напоминает жидкость, ее течение. Еще ее действие сходно с действием полового акта: после него чувствуется успокоение и освобождение; в большом же количестве она опьяняет и расслабляет. Вибрация и ритм, дыхание инструмента, деревянного или медного. Правильное дыхание, которое меняет и дыхание слушающего, растворяет его в себе, проницает ритмом жизнь мускулов и тканей. Это избавление от кривизны индивидуальности по отношению к миру, растворение и разряжение, игра со временем, сводящаяся к его уничтожению. В этом суть искусства.
О неврастении.
Что такое неврастения? Постоянное затаенное беспокойство, точно внутри что-то сведено судорогой, окаменевшая готовность к защите. Прежде я думал: ее можно лечить только одним – счастьем. Но ведь счастье присутствует и в веществах, и в силах.
Обычно думают: человек – это его тело. Но это все равно как если бы весовщик думал: весы – это та чашка, с которой я имею постоянно дело, на которую я кладу гири; на самом деле весы – это отношение обеих чаш. Человек – это отношение тела и мира, он опирается как бы на две волны. Их взаимное покачивание и есть человек.
Я говорю это к тому, что выпрямлять покачивание можно с разных сторон.
Природа лечит неврастению, и воздух, и вода, получается как бы продувание человека, его кровеносных сосудов, его дыхательных и прочих трубочек. И короткая легкая дремота, когда дыхание удлиняется, и невесомость при плавании, и широкое разнообразное пространство, и музыка, и массаж, вообще всякий ритм. Почему работа лечит неврастению? Она выводит человека из застоявшегося рукава воды в русло, возобновляет обмен сил человека с миром.
Тик лечат, как известно, не усилием преодолеть его, а искусством расслабления. При разряжении исчезает комок, освобождается от искривлений чистый правильный ритм. В этом, наверное, и польза гипноза и электризации; они требуют, как предварительного условия, разряжения.
Техника разряжения не пользовалась вниманием, в особенности в Европе, так как практическая жизнь требует напряжения, усилий, – они дают результаты.
Я. С.: Четыре важных вещи, которые я хочу сообщить. I. Миру присуща приблизительность; поэтому никогда не надо говорить точно, в числах. II. Страх – порождение расстояния; представление смерти – представление бесконечного расстояния. III. Мир определяется всего несколькими знаками, как-то – небытие, время, смерть, деревья или вода. IV. Сознание не подвержено ограничениям пространства и времени, оно может быть сразу в разных местах, следовательно, возможно, что оно одно для всех людей и каждому кажется, что оно именно его.
Л. Л.: Во всем этом чувствуется что-то правильное. К сожалению, твои пункты не только не объясняют, но даже не дают зацепки для объяснения вещей, о которых ты говоришь. Тут нет посредствующих звеньев, какой бы то ни было связи с имеющимися у нас житейскими представлениями. И можно ли говорить: «вне ограничений времени и пространства». Ты не объяснил, в чем эти ограничения, не показал, как представлять себе «вне времени и пространства»; и, значит, фраза бессмысленна. Да и как нелепо ставить пространство и время рядом, как равноправное, – это уже не дает шансов их понять. А те знаки мира, которые ты перечислил, так тождественны и общеприняты, что бесплодны. Нельзя открывать тайн мира набегами; ясновидением, при котором брезгливо отбрасываются все посредствующие звенья. Тут смесь гордости с трусостью. Гордость – говорить только об основах мира; трусость – не прокладывать к ним пути сквозь ежедневный житейский опыт. Это нахальное мышление.
Я. С.: У тебя два недостатка: легкомыслие и лень. Легкомыслие: ты судишь просто по последнему своему впечатлению. Лень: ты дорожишь своим спокойствием. Поэтому именно ты можешь понять только ненавязчивое искусство. А есть и навязчивое, например Библия. Ты не смог дочитать до конца даже книги Иова.
Л. Л. изложил Д. Д. свою теорию неврастении.
Д. Д.: Это не ново. Учителя музыки, например, больше всего обращают внимание на то, чтобы руки у учеников были расслаблены. Гимнастика Дельсарта также основана на разряжении.
За водкой.
Н. А.: Женитесь, Я. С., вы не знаете, как приятно быть женатым.
Я. С. (обращаясь к Д. X.): Вы прекрасны. Вот про Л. Л. этого нельзя сказать. Давайте же поцелуемся.
Д. X.: А в вас есть нечто величественное. Я с удовольствием с вами поцелуюсь, если вам это не неприятно.
Н. А. (внезапно): Ну, как, отрыган-то действует?
Я. С. хочет налить еще водки себе, но обнаруживает, что бутылка пуста.
Я. С. (разочарованно): Все допили! Пойдемте, купим еще бутылку.
Прежде, чем ему успевают ответить, вдруг страшно бледнеет и выходит тошнить.
Л. Л.: Вы родились под счастливой звездой, Д. X. Природа вас щедро одарила. Про вас можно сказать словами H. М.: «Митька Загряжский – талантище!» А что хорошего дала вам эта звезда? Или, может, в окончательном перерасчете не важно, что человек сделал?
Д. X.: Если и так, все равно нельзя думать об этом перерасчете.
Я. С. возвращается страшно белый, так что даже неестественно, что это такое человеческое лицо.
Я. С.: Я думал, в чем недостаток европейского образа мысли, и я нашел его. Этот недостаток: несерьезность или, иначе говоря, талантливость. Про Лао-Цзы разве можно сказать, что он талантлив? Он был всю жизнь архивариусом, по-нашему, значит, вроде библиотекаря, а писать не стремился никогда. Кажется, под конец жизни он покинул свой город, и на пути солдат попросил его записать на память то, что он знал. Он больше уже не вернулся. Может быть, и первые европейские мыслители были такими же. Но порча началась уже давно, с Сократа, Платона и Аристотеля. И вот, в Европе собственно не было философии. Разве Беркли – философ? Конечно, он очень удобен для истории философии, потому что вся его мысль – пустяковая, годится для оканчивающего гимназию. И все другие тоже боялись касаться основных вещей, даже не замечали их. Так что Канту не трудно было увенчать все это толстой книгой, вообще отрицающей возможность философии… Да, началось с Сократа. Сколько он болтал перед смертью! И все после него писали так, что видно: вот, это я писал. К чему это? Знаешь логику Дармакирти? Это только комментарий на логику Дигнаги. Дигнаги жил в пещере, он написал логику на песке. Кто-то проходил мимо и стер. Снова написал Дигнаги, и снова прохожий стер. И так в третий раз. Тогда Дигнаги написал: «Зачем стираешь? Если заметил ошибку, укажи». После того прохожему стало стыдно стирать… Я понял, не надо специально думать, давать себе заданий. Надо быть неспособным и несообразительным. Не вносить в Писание ничего личного, никаких имен… Прежде мне казался правильным стиль Розанова. Теперь я вижу, это конец. Он и сам говорил, что пишет для уборной. Это звучит красиво, но все же это ни к чему. Все та же европейская линия: Августин – Абеляр – Паскаль – Руссо – Розанов… Итак, я отверг последнего (перед ним был Платон), последнего своего кумира. Теперь их больше не осталось.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.