Текст книги "Самодержец пустыни"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Великая Монголия
1
18 ноября 1918 года адмирал Колчак был провозглашен Верховным правителем России; в тот же день Семенов направил ему телеграмму, отказываясь признать за ним это звание и требуя в течение суток передать власть Деникину, Хорвату или атаману Дутову. Ответа не последовало, тогда он разорвал телеграфную связь Омска с Дальним Востоком и начал задерживать идущие через Читу на запад эшелоны с военными грузами. Семенов следовал указаниям японцев, считавших Колчака “человеком Вашингтона”, но имел тут и собственный интерес. “Для него, конечно, выгоднее видеть Верховным правителем генерала Деникина или Дутова, которые не знают всех его художеств, а читают лишь по газетам, что он борется с врагами государства”, – говорил ушедший от Семенова генерал Шильников.
Омск квалифицировал действия атамана как акт государственной измены, в ответ Семенов сам обвинил Колчака в измене и заявил, что во всеоружии встретит его, если тот попытается применить силу. У него приблизительно восемь-десять тысяч бойцов и семь бронепоездов с паровозами в голове и хвосте состава. Они круглые сутки стоят под парами, чтобы тотчас двинуться на запад, если войска Верховного правителя будут наступать от Иркутска, или на восток, если придется отражать наступление со стороны Приамурья. Атамана прочат в диктаторы, в Чите все громче раздаются голоса, призывающие силой распространить его власть до Урала, а омских политиков, включая Колчака, предать суду. На возражения, что многие в Сибири будут этим недовольны, следует отложившаяся в агентурных документах непосредственная реакция одного из семеновских соратников: “Наплевать, мы эту сволочь всю перебьем”.
Столкнулись между собой не только две политические ориентации – на союзников и на Японию, не только две тенденции в Белом движении – централистская и автономистская, но и два человека, не похожие друг на друга. Одному сорок пять лет, он прославленный адмирал, исследователь Арктики, герой Порт-Артура, бывший командующий Черноморским флотом; то, что для него было национальной и личной трагедией, для полного сил двадцативосьмилетнего полковника, недавнего есаула, стало шансом на успех[45]45
Их единственная личная встреча состоялась на станции Маньчжурия в начале 1918 г.
[Закрыть].
Легенда о “железной воле” Колчака быстро разрушилась, и те, кто рассчитывал найти в нем диктатора, были разочарованы. Весной 1919 года, в момент наивысших успехов на фронтах, редактор газеты “Русское дело” Николай Устрялов наблюдал за Колчаком во время молебна и записал в дневнике, что на лице у него явственно видна “печать обреченности”. Колчака преследовали мысли о Роке, об игре тайных сил, о гибельности избранного пути. Он много думал о смерти и при поездках на фронт не расставался с маленьким испанским револьвером, чтобы застрелиться при угрозе плена, а Семенов во время боев с Лазо возил с собой штатский костюм – на случай, если придется спасаться бегством. Он не считал себя ни игрушкой надмирных сил, как Колчак, ни их орудием, как Унгерн, и все его предприятия, даже самые авантюрные, основывались на трезвом расчете и мощном инстинкте самосохранения.
Во многом это и предопределило исход его конфликта с Колчаком. Адмиралу пришлось отменить свой приказ № 61, объявлявший Семенова изменником, и дать обещание сложить с себя звание Верховного правителя при первом соприкосновении его войск с войсками Деникина. Семенов телеграфировал о подчинении, но моральная победа осталась за ним. Произведенный в генерал-майоры, признанный походным атаманом трех казачьих войск Дальнего Востока, он сохранил независимость от кого бы то ни было, не считая, разумеется, японцев.
Узнав, что Семенов отказался подчиниться Колчаку, Унгерн отправил ему телеграмму: “Удивляюсь твоей глупости. Что ты – о двух головах, что ли? Очевидно, ты только е…шь Машку и ни о чем не думаешь”.
Едва ли это апокриф, стиль барона узнаваем. Впрочем, скоро он изменил свое мнение и поддержал друга, причем действовал даже более решительно, чем атаман. Тот тянул время, хитрил, давал успокоительные обещания, которые заведомо не собирался исполнять, а Унгерн попросту арестовал колчаковских эмиссаров в Даурии и на станции Маньчжурия, не вступая с ними в переговоры. Это вполне в его духе. Сравнивая Унгерна с Семеновым, в Забайкалье говорили: “Барон с атаманом по одной дороге не пойдут, дороги у них разные. Путь барона прямой, а у того – другой”.
Унгерн не мог не знать, что год назад Колчак лечился в Японии от нервного истощения, и наверняка был солидарен с Семеновым, открыто заявлявшим, что адмирал – “совершенно больной человек”[46]46
Болезнь имелась в виду нервная. Сказано было в то время (ГАРФ, ф. 178, оп. 1, д. 2, л. 44), в мемуарах Семенова этой характеристики нет.
[Закрыть]. Генерал Резухин, ближайший помощник Унгерна, мог назвать офицера Сибирской армии “сентиментальной барышней из колчаковского пансиона”.
При этом и Унгерн, и Семенов понимали, насколько удобна для них “демократическая” диктатура адмирала. При реальном, а не формальном подчинении Омску могли рухнуть их общие планы, о которых еще мало кто догадывался. Эти планы касались восточных дел и временно заставляли считать второстепенным все происходящее к западу от Байкала.
2
Летом 1918 года, задолго до конфликта с Колчаком и даже до занятия Читы, Семенов поделился с другом детства Гордеевым своими сокровенными замыслами. Тот рассказывал: “Семенов мечтал в интересах России образовать между ней и Китаем особое государство. В его состав должны были войти пограничные области Монголии (Внутренней. – Л.Ю.), Барга, Халха и южная часть Забайкальской области. Такое государство, как говорил Семенов, могло бы играть роль преграды в том случае, когда бы Китай вздумал напасть на Россию ввиду ее слабости”.
Китайская агрессия была маловероятна, а ссылка на “интересы России”, от которой для ее же защиты предполагалось отхватить изрядный кусок территории, выглядела совсем уж неубедительно. Создание нового государства отвечало прежде всего интересам Японии, на этот счет атаман не заблуждался, хотя и старался затушевать суть дела патриотической фразой. Однако сама идея “панмонголизма”, т. е. объединения всех монгольских племен в одном государстве, стала для него глубоко личной, далеко не полностью совпадающей с планами Токио и абсолютно чуждой его ближайшему окружению не только из случайно попавших в Читу людей вроде полковника Вериго, но даже из забайкальских казаков. Для этих людей Монголия была пустым звуком, ничего не говорящим ни уму, ни сердцу, а Семенов еще в декабре 1917 года обещал оставшимся под властью Китая монголам-баргутам, что, укрепившись в России, “поддержит их национальные чаяния и стремление к независимости”.
Версальская мирная конференция изменила карту Европы. Возникли Чехословакия, Польша, Австрия, Венгрия, Югославия, Финляндия, Литва, Латвия, Эстония, и тогда же Семенов опять заговорил с Гордеевым о “новом государстве”, обрисовав и свою в нем роль: он собирался стать “главковерхом” при каком-нибудь ламе, которого сам же и “посадит” на престол или в кресло премьер-министра. Иными словами, атаман отводил себе формально второе, а фактически – первое место во властной иерархии “Великой Монголии”. Не зря как раз в это время читинская пресса вспоминает о том, что его бабка по отцу происходит якобы из рода князей-чингизидов.
Идея всемонгольской государственности имела горячих сторонников и в Халхе, и во Внутренней Монголии, и особенно в Бурятии, о чем Семенов знал задолго до встречи со своими японскими советниками. Если даже семя было брошено ими, оно дало столь бурные всходы, что в Китае сочли атамана главным инициатором панмонгольского движения. Об этом же доносил в Омск русский посол в Пекине, князь Кудашев. А Джон Уорд, проезжавший через Читу, писал: “Монгольские князья просили Семенова стать их императором, и если он выберет эту дорожку, вихрь промчится по соседним землям”.
Для идеалиста Унгерна “Великая Монголия” должна была стать первым шагом на пути к обновлению Китая, России и Европы. Прагматик Семенов видел в ней не эпицентр грядущих вселенских потрясений, а запасной вариант собственной судьбы. Там он мог обрести пожизненную, а при удачном стечении обстоятельств – наследственную власть восточного владыки. Эта мысль то укреплялась в нем, то слабела. Ее подъемы и спады зависели от хода Гражданской войны в Сибири. Семенов сознавал, что кто бы ни победил, Колчак или красные, в Чите ему не усидеть, и едва чаши весов начинали склоняться на ту или иную сторону, возвращался к спасительному монгольскому варианту. Не случайно первый разговор с Гордеевым о создании “особого государства” он завел после поражения, нанесенного ему Лазо. Кажется, при неудачах, в минуты усталости и разочарований он мысленно обращается к Монголии как к месту, где даже власть может быть сопряжена с удовольствием и покоем, чего нет и не будет в России при любом исходе войны.
В разгар конфликта с адмиралом Семенов отправил секретную миссию в Лхасу. Буряты, его посланцы, должны были прозондировать, как отнесется Далай-лама XIII к проекту образования “Великой Монголии”. Одновременно под покровительством атамана и вопреки протестам ряда офицеров и генералов, полагавших, что он “играет с огнем степного сепаратизма”, в Троицкосавске открылся Бурятский съезд. Тон на нем задавали известные панмонголисты Ринчино и Даши Сампилун.
В качестве гостя из Халхи присутствовал князь Бабу-гун. Целью его поездки было стремление ургинского ламства получить “изваяние Цзян-Дон-Чжоу” – статую Будды Шакьямуни, по преданию чудесным образом отлитую с самого Гаутамы[47]47
Христианский аналог – плат Вероники. Вся история рассказана Волосовичем в одной из его корреспонденций из Урги.
[Закрыть]; при подавлении “боксерского” восстания в 1900 году казаки-буряты вывезли ее из Пекина в Забайкалье. Съезд согласился передать святыню одному из монгольских монастырей, но при условии, что страдавшим от нехватки пастбищ селегинским бурятам разрешено будет переселяться в Халху. В Урге Бабу-гун передал это условие кому-то из окружения Богдо-гэгена, после чего был подвергнут строжайшему допросу и угодил в опалу. Причина состояла в том, что съезд в Троицкосавске вынес резолюцию в панмонгольском духе.
Панмонголизм зародился в среде европеизированной бурятской интеллигенции, она же его и пропагандировала. Это была чисто светская идеология, ставившая племенное родство выше религиозного единства, и высшее монгольское ламство, в значительной части происходившее из Тибета, как сам Богдо-гэген, справедливо усматривало в ней угрозу своему влиянию, а в перспективе – и власти.
3
В феврале 1919 года Семенов, этот “блудный сын Московии”, как именовал его Джон Уорд, прибывает из Читы в Даурию. Его сопровождает капитан Судзуки, позднее – командир Японской сотни в Азиатской дивизии. К моменту их приезда в Даурии собрались делегаты от всех населенных монголами и бурятами областей, исключая Халху. Правительство Внешней Монголии решило держаться в стороне от панмонгольского движения, более того – отнеслось к нему враждебно.
При открытии “конференции” атамана избирают ее председателем. Заседания продолжаются несколько дней и окружены завесой секретности. Даже близкие Семенову, но далекие от этих его планов люди имели смутное представление о том, что же на самом деле происходило в Даурии. Когда через два месяца Колчак направил в Читу специальную “Комиссию по расследованию действий полковника Семенова и подчиненных ему лиц”, выяснить удалось немногое. Все знали одно, да и то в общих чертах: на Даурской конференции речь шла о создании независимого монгольского государства.
Некоторые слышали, что по просьбе Семенова, подкрепленной дорогими подарками, этот проект получил благословение Далай-ламы XIII. Подробности были покрыты мраком или о них предпочитали помалкивать. Зато почти каждый из опрошенных сообщил, что делегаты присвоили Семенову титул цин-вана, т. е. князя 1-й степени, или “светлейшего князя”, а также подарили ему белого иноходца и шкуру выдры-альбиноса. По словам управляющего Забайкальской областью Семена Таскина, белые выдры “родятся раз в сто лет”. Таскин говорил: “Такие подарки делаются самым высоким лицам. Семенов из выдры носит шапку, и это очень нравится монголам”. Другие полагали, что это не выдра, а белый бобер – “ценный талисман для охраны в ратных подвигах”[48]48
В этой похожей на папаху мохнатой шапке Семенов запечатлен на самой известной своей фотографии. Она украшала коробку выпускавшихся в Чите папирос “Атаман”.
[Закрыть].
Выдра и пошитая из нее шапка мало интересовали колчаковских следователей. Их занимал вопрос о границах будущего государства, и здесь подтвердились худшие опасения Омска, позволявшие говорить о государственной измене атамана. Было установлено, что он планирует передать “Великой Монголии” часть русского Забайкалья.
В Чите об этом знали немногие посвященные, но китайцы, пользуясь веками отработанной системой подкупа монгольских князей, раскрыли все детали. Имя Семенова замелькало на первых полосах пекинских газет. О “храбром казаке-буряте”, решившем возродить ядро империи Чингисхана, писали в Европе и в США. Крохи этой информации подбирали сибирские журналисты, однако в Омске о событиях знали не по газетам. Агентурные донесения поступали из Пекина, из Хайлара, даже из Урги, куда для противодействия панмонгольским планам Семенова был командирован поручик и поэт Борис Волков. Полковник Зубковский, колчаковский агент в Чите, раздобыл и переслал в Омск все секретные материалы Даурской конференции.
На ней было создано Временное правительство “Великой Монголии” во главе с влиятельным перерожденцем Нэйсэ-гэгеном. Административное устройство будущего государства определили как федерацию в составе Внешней и Внутренней Монголии, Барги и Бурятии. Дебатировалось присоединение единоверного Тибета, но тут Семенов, опасаясь реакции англичан, проявил здравомыслие. Столицей назначили Хайлар, а поскольку он пока находился под контролем китайской администрации, резиденцией правительства временно утвердили Даурию. Семенова, чтобы узаконить его статус, назначили правительственным советником 1-го ранга.
Нэйсэ-гэгена избрали премьер-министром, однако в перспективе “Великая Монголия” должна была стать конституционной монархией. Верховную власть решили предложить ургинскому Богдо-гэгену VIII, ныне еще и богдо-хану, а если он откажется признать Даурское правительство, объявить ему войну, созвать ополчение и идти походом на Ургу. Кто в этом случае займет престол и сохранится ли он вообще, осталось неясным. С выработкой конституции Семенов не спешил, у него были дела поважнее.
Дебаты продолжились в Чите, куда перевезли самых надежных делегатов. Те одобрили предъявленный им флаг и проект герба “Великой Монголии”, а также “Декларацию независимости” и послание Нэйсэ-гэгена президенту США Вильсону. Эти два документа были написаны Ринчино и Даши Сампилуном. Некий полковник Беньковский взялся доставить все это, включая флаг, в Париж, на Версальскую конференцию. Ему предстояло по железной дороге доехать до Владивостока, а оттуда пароходом плыть во Францию. Получив солидную сумму денег на дорожные расходы, в Чите он сел на поезд, после чего никто о нем больше ничего не слыхал. Атрибуты монгольской государственности пропали вместе с ним.
Весной 1919 года колчаковские генералы ведут бои на Волге, в низовьях Камы, на Южном Урале. Наступление сибирских армий еще не выдохлось, но штабные карты все гуще покрываются красной сыпью крестьянских восстаний. Ставка умоляет Семенова двинуть хотя бы тысячу штыков на Минусинский фронт, против партизан Кравченко. Атаман отвечает отказом. Едва успели закончиться заседания в Чите и Даурии, он на бронепоезде в обрудованном лично для него блиндированном салон-вагоне отбывает во Владивосток. Цель путешествия – обеспечить дипломатическую поддержку “Великой Монголии” и договориться о проезде ее делегации в Париж на Версальскую конференцию.
Первый визит нанесен полковнику Барроу, начальнику разведки Экспедиционного корпуса армии США во Владивостоке. Семенов вручает ему копии тех бумаг, которые Беньковский повез Вильсону, но Омск уже заявил протест, в итоге оба документа без рассмотрения возвращаются к атаману.
Недавно ему было обещано, что Япония сразу же признает новое государство, но теперь коварные островитяне трубят отбой. Семенову ясно дают понять, что монгольской делегации нечего делать в Приморье, все равно ни в Париж, ни в Токио ее не пропустят. Консулы Англии и Франции отказываются даже обсуждать вопрос о свидании с Нэйсэ-гэгеном и его министрами. Грандиозные планы рушатся буквально в одночасье.
Принцесса Елена Павловна
1
В Даурской конференции Унгерн не участвовал из-за ссоры с Семеновым. Говорили, что между ними встала “атаманша Маша”. Будто бы Семенов крайне остро отреагировал на угрозу выпороть ее, если по дороге из Читы в Харбин она в Даурии во время стоянки поезда выйдет из вагона, чтобы прогуляться по платформе. В любом случае, правда это или нет, разрыв назревал давно. Семенов был недоволен самостоятельностью Унгерна, который не считал нужным согласовывать с ним планы операций против партизан и открыто возмущался царившими в Чите порядками, считая, что там все “катится по наклонной плоскости”. Коррумпированность семеновского режима уже ни для кого не составляла секрета. Процветало казнокрадство, фаворитизм дополнялся интригами при атаманском дворе и шапкозакидательскими настроениями в сочетании с беспомощностью при решении жизненно важных вопросов.
В начале 1919 года Унгерн, передав командование дивизией своему заместителю Шадрину, уехал в Пекин. По его словам, он прожил там восемь месяцев, но чем они были заполнены, неизвестно. Это самый темный период его жизни. Смутно очерчиваются лишь два эпизода, правда, позволяющие представить его тогдашнее времяпровождение.
Во-первых, в одном из захваченных красными в Урге писем Унгерна упоминается совместное с Грегори, будущим пекинским агентом барона, и неким Фу Шаном “курение опиума в вагоне”. Последнее слово следует писать с заглавной буквы, поскольку имелся в виду не железнодорожный вагон, а расположенный в посольском квартале фешенебельный отель “Вагон-ли”. Если Унгерн снимал в нем номер или просто имел возможность там бывать, значит, при всем его бессребреничестве и “равнодушии к материальной стороне жизни” он в Пекине отнюдь не бедствовал. У людей его положения и его типа деньги на личные нужды есть всегда, хотя они, кажется, не прилагают к этому ни малейших усилий. Такие фигуры неизменно притягивают к себе тех, кто способен конвертировать их статус в валюту. Формально Унгерн оставался начальником Азиатской дивизии, на ее счетах в то время лежало шесть миллионов рублей, и пусть даже, как утверждали, он не взял из них ни копейки, в качестве хозяина этой суммы ему нетрудно было получить кредит. Нелюбовь Унгерна к евреям была общеизвестной, тем не менее в Пекине могли продолжиться его прежние деловые связи с еврейскими коммерсантами, имевшими долю в даурских реквизициях как посредники между ним и китайскими фирмами. Одного из них, некоего Рабиновича, он называл своим “другом”. Двое других, Мордухович и Гоберник, которым он задолжал крупную сумму, после ухода Азиатской дивизии в Монголию наложили арест на ее интендантство в Хайларе.
Во-вторых, до Харбина докатился слух о погроме, учиненном им в российском посольстве. Оно располагалось на респектабельной Лигейшн-стрит и представляло собой роскошную усадьбу с гравийными дорожками среди газонов, изящными скамейками, клумбами, беседками в форме пагод под сенью пальм, туй и кипарисов, теннисным кортом и находившимися в главном здании рабочими кабинетами с прохладной даже в летнюю жару кожаной мебелью. В этом оазисе респектабельного покоя Унгерн устроил не просто скандал, а, как рассказывали, именно “погром” – вероятно, с матерной руганью, на которую он был “великий мастер”, и порчей канцелярских принадлежностей. Причину случившегося никто не знал, но скорее всего к политике она отношения не имела. Можно допустить недовольство сотрудников посольства поведением Унгерна в публичных местах и бурную реакцию барона на попытки призвать его к порядку. Речь могла идти об инциденте вроде того, что двумя годами раньше имел место в Черновцах, в гостинице “Черный орел”.
Дальше – опять пробел в несколько месяцев, вплоть до 16 августа 1919 года. В этот день Унгерн, нарушив свое же правило, гласившее, что “настоящий воин не должен иметь семьи”, неожиданно для всех вступил в первый и последний брак. Венчание состоялось в Харбине, в православной церкви. Каким образом это могло произойти, непонятно. Унгерн не изменил религии предков и оставался лютеранином, но невеста перед свадьбой могла принять крещение по православному обряду.
Всезнающий словарь прибалтийских дворянских родов именует ее Еленой Павловной. Девичья фамилия не указывается. Ни авторы словаря, ни большинство современников барона ее не знали. Сам он говорил о жене как о “китаянке”, хотя новоявленная баронесса Унгерн-Штернберг была маньчжуркой, точнее – маньчжурской принцессой, дочерью “сановника династической крови”, как писала о ней харбинская пресса. Иногда ее называли “принцессой Цзи”. Очевидно, имя Елена дали ей при крещении, а Павловной она стала по тому же принципу, по которому, скажем, китаец Ван Го становился Иваном Егоровичем.
Где и при каких обстоятельствах Унгерн с ней познакомился, точно неизвестно. На этот счет существовали две версии. Первая гласила, что в Пекине он сошелся с китайскими монархистами, а через них – с кем-то из членов императорской семьи. После Синьхайской революции родственники Цинов репрессиям не подвергались, но политического веса не имели и вели жизнь частных лиц. Унгерна могли вывести на них знакомые монгольские князья, издавна состоявшие в тесных, а нередко и родственных связях с маньчжурской динас– тией. Мог поучаствовать в этом и загадочный Фу Шан, с которым он курил опиум в “Вагон-ли”. Впоследствии Унгерн просил его повлиять на монархически настроенных китайских генералов, чтобы те учредили в Пекине “хорошую газету, агитируя за реставрацию монархии под скипетром Цинов”. Если этот человек обладал такими возможностями, не исключено, что он и выступил в роли свата.
По другой версии, барон встретился с будущей женой раньше, чем с ее родителями, и не в Пекине, а в Харбине. Она получила европейское воспитание и была девушкой эмансипированной, о чем говорит история их знакомства.
В харбинском Коммерческом училище преподавал китайский язык известный синолог Ипполит Баранов. Как водится, давал он и частные уроки на дому. Елена Павловна была его ученицей. Изучать китайский ей не требовалось, это был ее родной язык, однако Баранов знал и другие дальневосточные языки, включая маньчжурский. В Поднебесной империи это был официальный язык делопроизводства, но столичные маньчжуры мало пользовались им в быту, а молодое поколение часто и вовсе его не знало. Теперь Елене Павловне захотелось выучить язык предков. После Синьхайской революции, когда маньчжуры из привилегированной касты превратились в изгоев, это могло стать для нее вопросом национального достоинства.
Занятия проходили у Баранова на квартире. Здесь же в то время по приезде из Пекина в Харбин бывал и Унгерн, бравший у него уроки китайского. Знакомство с красивой двадцатилетней “китаянкой” перешло в более близкие отношения, причем инициатива принадлежала не ему, а ей. Они вдвоем посещали кинематографы, заходили в ресторан при гостинице “Модерн”. Она была страстно влюблена, и хотя Унгерн вряд ли испытывал сколько-нибудь пылкие ответные чувства, дело кончилось свадьбой[49]49
Все это в 1994 г. в личной беседе сообщил мне уроженец Трехречья, старый харбинец Анатолий Макарович Кайгородов, в прошлом – главный библиограф Библиотеки иностранной литературы в Москве. В 1930-е гг. он учился в Харбинском политехническом институте, где преподавал Баранов, и от него услышал историю знакомства Унгерна с будущей женой. По словам Баранова, как мне их передал Кайгородов, “это была прелестная девушка, все дальнейшее стало для нее трагедией”.
[Закрыть].
В пользу этой версии говорит то обстоятельство, что родители Елены Павловны жили не в Пекине, а то ли на станции Маньчжурия, то ли в Харбине. Должно быть, ее отец относился к тем членам бесконечно разветвленной императорской фамилии, кто или никогда не покидал свою прародину, или после революции вернулся в те места, откуда их предки двести с лишним лет назад начали завоевание Китая. Есть известия, что семья невесты принадлежала к влиятельному местному клану: генерал Чжан Кунъю, губернатор пограничной провинции Хейлузцян и убежденный монархист, состоял с ней в родстве. Харбинские газеты уверяли, будто в Чите женитьбу Унгерна рассматривают “как акт дипломатической важности в смысле китайско-семеновского сближения”. Не исключено, что на этой почве состоялось его примирение с атаманом. Во всяком случае тогда же он вновь принял командование Азиатской дивизией.
Вся эта матримониальная затея имела еще один аспект: свергнутая маньчжурская династия оставалась чрезвычайно популярной в Монголии, тамошние мятежники выступали под лозунгом реставрации Цинов. После свадьбы некая депутация, организованная, видимо, Семеновым, от имени князей Внутренней Монголии присвоила Унгерну княжеский титул “вана”. По обычаю право на него давала супруга “императорской крови”.
Отблеск былого величия Поднебесной империи ложился на юную ученицу Баранова, с которой Унгерн запросто ходил в кино или сидел в ресторане. “Этой женитьбой он приближался к претендентам на законный императорский трон”, – писал современник. Едва ли Унгерн вынашивал такую идею, но он верил, что “спасение мира должно произойти из Китая” после восстановления там маньчжурской династии. Брак с девушкой из семьи Цинов открывал перед ним туманные, но заманчивые перспективы участия в этом процессе.
2
Унгерн с юности не проявлял большого интереса к женщинам, и при всех его симпатиях к желтой расе китаянки и монголки не были исключением. Ни эстляндские родственники барона, ни люди, знавшие его в Забайкалье и Монголии, ничего не сообщают даже о его мимолетных связях, не говоря уж о настоящих любовных романах. Лишь генерал Шильников, рисуя перед колчаковскими следователями картины самоуправства Семенова и его фаворитов, мельком упомянул следующий факт: в 1918 году, будучи комендантом Хайлара, Унгерн не дал прибывшим из Харбина инспекторам провести ревизию в местном управлении КВЖД, потому что начальником там был некто Спичников, а барон “жил с сестрой его жены”.
Все остальные, кто затрагивал эту деликатную тему, сходились на том, что Унгерн “почти не знал женщин”, что как аристократ в женском обществе он бывал любезен и с представительницами прекрасного пола держал себя по-светски, но “при внешних рыцарственных манерах” относился к ним с презрением и неприязнью. Люди попроще выражались менее витиевато: “Барон терпеть не может баб”. Говорили, будто он старался не выдавать своим офицерам разрешение на брак и увеличивал меру взыскания тем, за кого ходатайствовали женщины[50]50
Один из полков Азиатской дивизии носил имя семиреченского атамана Бориса Анненкова, отличавшегося той же свирепостью и таким же демонстративным женоненавистничеством. Холостяк Анненков запрещал женам своих офицеров не только жить с мужьями, но и квартировать ближе десяти верст от расположения отряда. Свидания супругов допускались строго по расписанию, в специально отведенные дни и в указанном месте. Нарушители сурово наказывались. По словам одного из анненковцев, атаман не любил “женатиков”, даже в интимных дружеских беседах не говорил о женщинах и “смотрел на них как на печальную необходимость, не более”.
[Закрыть].
Как уверял генерал Вериго, в свои тридцать три года, вплоть до свадьбы, барон был “полным девственником”. Не исключено, что таковым он остался и в браке. Все относящееся к сексуальности проходило у него по разряду “низменные инстинкты”. По словам близкого к нему офицера Азиатской дивизии, Унгерн “органически не переваривал эту сторону жизни человека”. Возможно, он страдал каким-то дефектом в половой сфере. Есть соблазн предположить, что его планы основать “орден военных буддистов”, чьи члены давали бы обет безбрачия, связаны со странно высоким голосом Унгерна, удивлявшим собеседников при первой с ним встрече. Казалось, он должен иметь бас или баритон, но не “фальцет”, как характеризовали тембр его голоса. “Взвизгнул” – вот глагол, который употребляют мемуаристы, рассказывая о вспышках его гнева.
Не менее вероятно, что с годами у него просто пропало влечение к женскому телу, не слишком сильное и в ранней молодости. Война, кровь, упоение опасностью, постоянная близость своей и чужой смерти давали такое острое чувство полноты жизни, что по сравнению с ним сексуальные переживания были дешевым эрзацем этого чувства, годящимся лишь для тех, кто не способен к наслаждениям более возвышенным. Женщины причислялись к существам низшего порядка уже по одному тому, что их природой такая сублимация не предусмотрена.
Кое-кто из современников приписывал Унгерну гомосексуальные наклонности, хотя прямых свидетельств нет, речь может идти только о гомосексуальности латентной. Возможно, с ней, а не только с потребностью найти близкую душу, связан процветавший при штабе Азиатской дивизии странный фаворитизм. У барона то и дело заводились любимцы, быстро сменявшие один другого. Какой-то офицер неожиданно вызывал его привязанность, а потом столь же внезапно впадал в немилость. Все они обманывали его ожидания, поскольку он, вероятно, даже самому себе не признавался в том, чего от них ждет.
Правда, уже в Урге его будто бы очаровала некая Архангельская, гражданская жена бывшего оренбургского вице-губернатора Тизенгаузена. Само собой, отношения между ни– ми были чисто платоническими, тем не менее Унгерн приревновал ее к своему любимцу, красавцу-есаулу Кучутову, ходившему к ней петь романсы под фортепиано, и под каким-то предлогом засадил его под арест. Не исключено, впрочем, что ревность относилась к самому Кучутову, а вовсе не к Архангельской. С ее мужем барон ладил и не предпринимал никаких попыток от него избавиться.
С другой стороны, женофобия не только не противоречила его идеологии, но и получала в ней свое оправдание. Вслед за Ницше он мог бы выстроить тот же ряд презираемых им тварей: “Лавочники, христиане, коровы, женщины, англичане и прочие демократы”. Неприятие буржуазной европейской цивилизации отзывалось презрением к женщине. Она могла казаться ему олицетворением продажности и лицемерия, позлащенным кумиром, который Запад в гибельном ослеплении вознес на пьедестал, свергнув оттуда воина и героя. В традиционной антиномии Восток – Запад не первый, как обычно, а последний ассоциировался у него с женским началом, породившим химеру революции как апокалиптический вариант плотского соблазна. Победитель дракона, рыцарь и подвижник, должен был явиться на противоположном конце Евразии.
3
“Что касается западных наций, – уже из Урги писал Унгерн генералу Чжан Кунъю, – падение там общественной морали, включая молодое поколение и женщин самого нежного возраста, всегда повергало меня в ужас”.
В России картина была еще безнадежнее. Гражданская война разорила тысячи семейных гнезд, сибирские города наводнены беженцами. Дороговизна и скопление воинских масс приводят к небывалому расцвету проституции. Страх перед будущим и половая распущенность идут рука об руку. Сожительство вне брака тем более никого не шокирует, сам Колчак открыто живет со своей невенчанной женой Анной Тимиревой. Об этом судачат, но не слишком. Бесчисленные пары, встретившись на дорогах войны и бегства, при всем желании не могут узаконить свои отношения. Согласно печально известной в те годы 207-й статье Устава духовных консисторий, право расторгнуть брак имела лишь консистория той епархии, где он был заключен. Большинство епархий оказались под властью красной Москвы, беглецы с Урала и из центральных губерний находятся в том же положении, что и Верховный правитель России, – бракоразводные процессы для них невозможны. Линии фронтов проходят в буквальном смысле через сердце любящих[51]51
В конце концов Сибирское правительство утвердило поправки к злополучной 207-й статье, но сделало это лишь незадолго до падения Омска.
[Закрыть].
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?