Электронная библиотека » Леонид Юзефович » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 30 сентября 2015, 13:00


Автор книги: Леонид Юзефович


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В октябре 1919 года обескровленную непрерывными боями армию Пепеляева отвели в тыл, на линию Томск – Новониколаевск. В Ставке планировали остановить красных на этом рубеже, а неудобный для обороны Омск сдать без боя, но Колчак потребовал защищать столицу. Командующий Восточным фронтом Дитерихс, принципиально с этим не согласный, подал в отставку и был заменен покладистым Сахаровым. Тот обещал отстоять Омск, но ничего не сделал ни для его обороны, ни даже для эвакуации. Успокоив Колчака, Сахаров выехал в Новониколаевск, а на следующий день в Омск вступили авангарды 5-й армии Тухачевского. Деморализованный тридцатитысячный гарнизон капитулировал фактически без сопротивления; красноармейцы, заходя в правительственные учреждения, заставали на рабочих местах ни о чем не подозревающих чиновников.

Чуть раньше Пепеляев, давно не бывавший в тылу, прибыл на родину, в Томск, и увидел, что “генералитет не представляет ужасного положения на фронте, общество подавлено, единодушия никакого, власть адмирала вызывала лишь насмешки”.

8 декабря на станции Тайга, где от Транссибирской магистрали отходит ветка на Томск, Пепеляев арестовал Сахарова, расценивая его поведение как “преступное”, задержал поезд Верховного правителя и при поддержке брата Виктора вырвал у него обещание передать власть Земскому съезду. Он еще надеялся, что при “народовластии” красные признают автономию Сибири, можно будет договориться с ними о перемирии, но контакты с представителями большевистского подполья показали несбыточность этих надежд.

Из сорокатысячной армии Пепеляев привел в Томск пять-шесть тысяч бойцов, не желавших идти дальше. “Войска продолжали отход, – вспоминал он позднее, – но мои части, в большинстве сформированные из местностей Средней Сибири, оставались на местах, будучи скованы семейным положением”. Иными словами, войска вышли из повиновения. Не в силах переломить ситуацию и считая войну проигранной, Пепеляев своим последним приказом по армии объявил о ее роспуске, что в Ставке сочли актом измены. “Мое имя было скомпрометировано, – писал он, – меня обвиняли в левизне, в предательстве”.

С теми немногими, кто “решил продолжать борьбу”, Пепеляев покинул Томск, но на выезде из города едва не погиб: рабочие-сцепщики заложили бомбу между вагонами и взорвали ее, когда эшелон пошел на подъем. Взрывом отделило последние два вагона, в одном из которых находился командарм. Разгоняясь, они двинулись под уклон, чтобы, как рассчитывали подрывники, на большой скорости налететь на идущий сзади бронепоезд, но тот, к счастью, отстал, машинист сумел остановить паровоз всего в нескольких шагах от докатившихся до ровного места и потерявших инерцию хвостовых вагонов.

После падения Омска отступление превратилось в бегство. Фронт рухнул, в тридцатиградусные морозы войска и беженцы эвакуировались по забитой эшелонами Транссибирской магистрали. Не хватало паровозов, а для имевшихся не было угля, возникали растянувшиеся на десятки верст пробки. Составы сутками простаивали на запасных путях или на перегонах между станциями. Рассказывали жуткие истории о застывших в тайге, занесенных снегом поездах, набитых окоченелыми трупами пассажиров.

За Красноярском магистраль была в руках у красных, дальше пропускали только чехословацкие эшелоны. Остатки колчаковских армий уходили в Забайкалье пешком, но Пепеляев свалился в сыпном тифу и был оставлен на станции Клюквенная, где ему могли обеспечить хоть какой-то уход. Здесь метавшегося в бреду командарма подобрал и взял к себе в вагон незнакомый чешский офицер.

Через четыре года, на суде над участниками Якутской экспедиции, обвинитель спросит его, какие чувства он испытывал во время разгрома Колчака и отступления на восток. Не желая касаться этой больной темы, Пепеляев отделается одной фразой: “Трудно передать мои тогдашние ощущения”.

3

В начале 1970-х я, лейтенант-двухгодичник, служил в полку, дислоцированном на станции Дивизионная, первой железнодорожной станции к западу от Улан-Удэ (бывший Верхнеудинск, родной город жены Пепеляева, Нины Ивановны). Здесь, в лесу на краю танкового полигона, в зоне, закрытой для гражданских лиц, я видел заброшенное кладбище легионеров Чехословацкого корпуса. Их товарищи воздвигли этот город мертвых в стороне от поселка Березовка и железной дороги, чтобы уберечь его от варварства живых. Вокруг не было ничего, кроме сосен и песка, до ближайшего жилья – километров пять, если не больше; тем сильнее впечатлял затерянный в забайкальской тайге, как постройки майя в джунглях, громадный некрополь с идеально прямыми улицами из высоких, в человеческий рост, плит красноватого здешнего известняка с высеченными на них славянскими, немецкими, еврейскими фамилиями. Здесь же – названия богемских, моравских, словацких городков, кресты с вкрапленными среди них могендовидами, номера воинских частей. Надписи кое-где сохранили остатки золотой краски, почти все надгробия были целы, но братские могилы, давно разрытые и разграбленные, зияли провалами. Тогда я думал, что в этих прошитых сосновыми корнями песчаных яминах лежат погибшие в боях с красными, а теперь знаю: большинство этих людей умерло от тифа.

Греческое слово тифос означает облако, туман, в переносном смысле – помрачение рассудка. В лихорадочном состоянии тифозные больные воспринимают окружающий мир как ирреальный, призрачный. Банально порожденный платяной вошью и скоплением сорванных с места людских масс, тиф сделался болезнью общества с размытой границей между бредом и явью. Черный флаг над тифозными бараками – типичная примета сибирского города в последние месяцы правления Колчака. Не щадя никого, настоящим бичом сыпняк становился для разгромленных, отступающих армий. Количество его жертв многократно превышало число погибших в боях, но Пепеляев выжил – потому, может быть, что в горячке чехи обертывали его ледяными простынями. Он сам рассказывал об этом жене.

Бывший министр Сибирского правительства Иван Серебренников записал другой его устный рассказ о путешествии в чешском эшелоне от Клюквенной до Верхнеудинска: “На одной из станций рабочие, прознав о моем присутствии в чехословацком поезде, окружили его и потребовали меня выдать. Комендант поезда не растерялся, вышел к толпе и сказал: «Да, это верно, мы везли с собой Пепеляева. Он был болен тифом, на одной из предыдущих станций ему стало совсем плохо, и мы оставили его там для помещения в госпиталь». Толпа поверила этому заявлению и мирно разошлась”.

Когда эшелон шел через Иркутск, Пепеляев думать не думал, что здесь его Нину сняли с поезда, и сейчас она с сыном Всеволодом и Анной Тимирёвой, гражданской женой Колчака, сидит в женском корпусе городской тюрьмы. Шестилетний Всеволод запомнил, как при аресте мать сунула ему в карман штанишек “золотой самородок величиной с фасолину”. Деньги и ценности у нее отобрали при обыске, а самородок уцелел. Выйдя из тюрьмы, Нина при чьем-то посредничестве ухитрилась передать его Самуилу Чудновскому, незадолго перед тем организовавшему расстрел Колчака и ее деверя, Виктора Пепеляева, а взамен получила разрешение на выезд к родителям в Верхнеудинск. Так эта история запомнилась самому Всеволоду Анатольевичу, хотя сбереженное у него в штанишках сокровище могло осесть в кармане любого из сотрудников иркутской ЧК. Новый владелец самородка должен был хранить в секрете имя своей подопечной, поэтому, может быть, выданный Нине Ивановне проездной документ выписан был на ее девичью фамилию. Впрочем, так могли поступить и в заботе о ней. Никакие печати и подписи не гарантировали безопасность жене известного всей Сибири белого генерала.

В Верхнеудинске, в родительском доме, она встретилась с мужем, еще слабым после тифа. Красные вот-вот должны были занять город, и Пепеляев отправил жену с сыном в Харбин, куда еще в декабре бежали из Томска его мать (отец умер в 1915 году) и сёстры. Сам из остатков своей армии сформировал отряд, под Сретенском принял участие в бою с партизанами, но когда на помощь белым подошли японские части, ему, как он рассказывал, “стало стыдно вместе с японцами бороться против русского народа”.

За попытку вступить в переговоры с партизанами атаман Семенов обвинил его в измене. После этого Пепеляев решил “встать в сторону” и в апреле 1920 года уехал из Забайкалья в Харбин, к семье.

Анархист из Люцина

1

Иван Яковлевич Строд тремя годами младше Пепеляева. Дата его рождения – 29 марта (10 апреля) 1894 года, место – уездный город Люцин Витебской губернии, ныне Лудза в Латвии. Мать – полька, отец – латыш, однако в анкетах сын никогда не указывал его национальность в качестве своей. Обычно он объявлял себя поляком, иногда – русским, но не из желания принадлежать к титульной нации. До тех времен, когда это станет важно, Строд не дожил, просто его отец Якуб был латгалец, а латгальцы с их особым языком (в современной Латвии считается диалектом латышского) не числили себя латышами. Лютеран среди них почти не было, соседи считали их поляками или русскими в зависимости от того, были они католиками или православными. Родители Строда относились к первым, но глава семьи, служивший фельдшером в армии, затем – в казенной городской больничке на десять коек, выстроил себе дом в русской части города. Он хорошо говорил по-русски, а для его детей это был язык улицы и школьной науки. В тех же анкетах родным языком Строд называл то русский, то материнский польский. Латышским он тоже владел свободно, мог наизусть прочесть Райниса, как, впрочем, и Мицкевича, и Пушкина.

Домик Стродов стоял в сотне шагов от большого дома, где родился герой Отечественной войны 1812 года генерал Яков Кульнев. За владениями его потомков лежали два озера, Большое и Малое, на холме над которыми поднимались башни старинного доминиканского костела Вознесения Святой Девы Марии и величественные руины построенного ливонскими рыцарями замка. Под его стенами появлялись армии Ивана Грозного, Стефана Батория, Густава Адольфа. История здесь была не книгой, как в Томске, а фоном жизни.

О детстве Пепеляева не известно ничего: к тому времени, когда о белом генерале можно стало говорить, все его ровесники давно умерли; но Строд в советской Лудзе входил в местный пантеон, краеведы нашли стариков, знавших его мальчиком, и записали их рассказы. Один из них вспоминал: “В то время на нашей улице было всего домов пять-шесть, а выше, на горе – пустырь. Днем там пасли свиней, и мальчишки, когда по вечерам играли в прятки, прятались в вырытых свиньями ямах. А весной, в ледоход, можно было покататься по озеру на льдине. Мы, малыши, с завистью смотрели, как старшие храбро взбирались на плывущую у берега льдину, отталкивались шестом, палкой и плыли от Малого озера до моста. Иногда катали и нас. Иван посмеивался над нашим страхом, но если мы, вымочив ноги или поскользнувшись, начинали хныкать, отсылал домой, и никто не смел ослушаться. Его лучшими друзьями были соседские мальчики Иван Паньков и Иван Анцев. Первый – сын бондаря, второй – сапожника. Все трое много читали. Заберутся на гору за Макашанами, за еврейским кладбищем, уединятся, а на другой день пересказывают нам прочитанное. Книги покупали в единственной на весь город книжной лавке Бунимовича”.

Эльжбета Строд умерла, когда Ионс, он же Иван, старший из ее четырех детей, был подростком. Быстро появившаяся мачеха родила ему еще двоих братьев. Первенцу пришлось прервать учение и помогать семье. Он нанимался пахать огороды, подковывал лошадей, работал на мельнице, слесарил. Его образование – три класса городского училища, но написанная им книга “В якутской тайге” выдержит несколько изданий, белорусский писатель Василь Быков, тоже уроженец Витебской губернии, подростком будет зачитываться ею, как Строд в его возрасте – Буссенаром и Майн Ридом.

С началом Первой мировой войны, на год раньше срока призыва он добровольно ушел в армию. “Сделал это под воздействием патриотической пропаганды и для исхода кипучей энергии”, – объяснял потом Строд, но без книжных примеров тоже, конечно, не обошлось. Он воевал на Западном фронте – в пехоте, потом в разведке, как Пепеляев, а в 1917 году опять же добровольцем перешел в “батальон смерти”; так назывались ударные части в разлагающихся после Февральской революции полках и дивизиях. Если судить по скупым описаниям его подвигов, за которые он получал Георгиевские кресты, Строд отличался не только смелостью, но и любовью к риску, и умением сохранять хладнокровие в опасных ситуациях. Дважды он был тяжело ранен, контужен. При Керенском, вслед за четвертым солдатским Георгием, получил чин прапорщика. После Брестского мира вернулся в оккупированный немцами Люцин, но на тихой уездной родине ему совершенно нечего было делать, и весной 1918 года он очутился за тысячи верст от дома, в Иркутске.

Тот самый лудзенский старожил, которого Строд в детстве катал на льдине, уверял, что отважный сосед пошел добровольцем в Красную Армию, причем перед уходом в Россию доверительно поделился с ним планом сражаться за власть Советов. Все это не более чем фантазии, рожденные желанием быть причастным к судьбе героя. В сентябре 2014 года из тех же побуждений один лудзенец хвастал передо мной знакомством со старшим в группе троих здешних парней, уехавших на Донбасс воевать на стороне ополченцев. Я видел их фотографии в местной газете “Лудзенская земля”, где они фигурировали под позывными Седой, Васек и Охотник, и хотя история повторяется, сын люцинского фельдшера оказался у красных случайно.

В 1960-х стараниями якутских историков, очень хотевших сделать Строда фигурой политически более весомой, чем было на самом деле, распространилась гипотеза, будто некие большевистские деятели с партийной проницательностью уже тогда разглядели в нем человека, способного выполнить любое ответственное поручение, и послали его из Петрограда в Иркутск с партией оружия для Центросибири[8]8
  Созданный в декабре 1917 года Центральный исполнительный комитет сибирских Советов.


[Закрыть]
. Однако сам он говорил, что поехал в Москву искать какую-нибудь работу, не нашел, подался в Казань, но и там с работой было плохо. Кто-то посоветовал ему поискать ее в Сибири, а по дороге, тоже по чьей-то рекомендации, Строд решил добраться до Владивостока, чтобы оттуда эмигрировать в Америку. Дальше Иркутска его как бывшего офицера на восток не пропустили и, помотавшись по городу, он не нашел ничего лучшего, как вступить в Красную гвардию. Мятеж Чехословацкого корпуса поставил его в ряды защитников Центросибири.

На Байкале, в районе кругобайкальских тоннелей, добровольцам Пепеляева и чехам Гайды противостояли красные забайкальские казаки, черемховские шахтеры, “интернационалисты” (выпущенные из лагерей австрийские и немецкие военнопленные) и отряды анархистов. Одним из них командовал Нестор Каландаришвили. Кругозором, жизненным опытом и самим обликом благородного шиллеровского типа, разбойника, он выгодно отличался от вожаков других анархистских ватаг, вчерашних крестьян или хищных и эксцентричных полубандитов вроде Ефрема Пережогина.

Анархистом, точнее анархо-коммунистом, Строд стал под его влиянием, но остался им и после того, как Каландаришвили вступил в РКП(б). Строд – чистейший тип идеалиста, недаром при его заслугах и славе карьеры он так и не сделал.

Другое название анархо-коммунистов – хлебовольцы, от книги Петра Кропоткина “Хлеб и воля”. При своей любви к чтению Строд должен был изучить этот труд, хотя вряд ли сумел бы последовательно изложить его содержание. Он не теоретик, не партийный публицист, но чтобы проникнуться духом библии анархо-коммунизма, достаточно было держать в памяти хотя бы несколько цитат:

“Всякий клочок земли, который мы обрабатываем в Европе, орошен по́том многих поколений, каждая дорога имеет свою длинную историю барщинного труда, непосильной работы, народных страданий. Каждая верста железной дороги, каждый аршин туннеля получил свою долю человеческой крови”.

“Миллионы человеческих существ потрудились для создания цивилизации, которой мы так гордимся… Даже мысль, даже гений изобретателя – явления коллективные. Искать долю каждого в современном производстве совершенно невозможно”.

“По какому же праву может кто-нибудь присвоить себе хотя бы малейшую частицу этого огромного целого и сказать: это мое, а не ваше?”

Справедливость этих воззрений трудно оспорить, но опыт ХХ столетия заставляет скептически относиться к их житейской ценности. У Строда такого опыта не было.

2

К концу августа 1918 года, после недолгих, но небывало жестоких по отношению к пленным боев на Байкале, всё было кончено – Пепеляев и Гайда остались победителями. Каландаришвили со своим отрядом ушел на юг, к монгольской границе, а члены правительства Центросибири, несколько политработников и возглавивший их охрану Строд, всего двадцать пять человек, от железной дороги верхами двинулись на север, в Якутию. У них, по словам Строда, “была иллюзия, что там сохраняется советская власть”.

По дороге пятеро погибли в стычке с неизвестными людьми, еще трое предпочли зазимовать на попавшемся в тайге прииске. Оставшиеся семнадцать продолжили путь. Их целью был самый южный из городов Якутской области – Олёкминск.

Места были суровые, уже в октябре снег лежал слоем в пол аршина. Лошади падали от бескормицы. Взятый с собой рис кончился, питались одной кониной. “Наконец, – вспоминал потом Строд, – настало время, когда мы вторые сутки ничего не ели и с ужасом видели приближающуюся голодную смерть”.

К счастью, встретившиеся тунгусы[9]9
  Тунгусы – прежнее, до 1930 года, общее название эвенков и эвенов. Поскольку русские и якутские участники описываемых событий употребляли только это слово, здесь и далее я использую его для более точной передачи языкового колорита эпохи.


[Закрыть]
накормили их и часть пути провезли на оленях. Казалось, цель близка, но вблизи Олёкминска от другого тунгуса узнали, что в городе – белые, о беглецах там известно и для их поимки выслан отряд местных добровольцев. Положение было безвыходное: сопротивляться невозможно, уходить некуда. После колебаний и споров решили сдаться, а для того, видимо, чтобы самим выйти на преследователей и своей численностью не спровоцировать их на стрельбу до начала переговоров, разбились на три группы. Любая из них при встрече с белыми должна была объявить о капитуляции всех трех. Расстояние между группами составляло десять-пятнадцать верст.

Через пару дней первые пять человек добрались до якутского селения Кендюкель на реке Чаре. Здесь и заночевали, а утром их юрта была окружена прибывшим из Олёкминска отрядом под командой подпоручика Захаренко. После короткого допроса всех пятерых по очереди вывели во двор и расстреляли.

На другой день захватили вторую группу из шести человек, среди которых находился Строд. Их привели в тот же Кендюкель, но убить не успели: во время допроса Захаренко доложили, что обнаружена последняя группа красных; он со своими людьми поспешил к указанному месту, оставив Строда с товарищами под караулом и пообещав расстрелять их, когда вернется.

Самыми заметными членами третьей группы были председатель Центросибири Яковлев и двадцатилетний поэт-революционер Федор Лыткин, недавний студент-юрист Томского университета, сын русской крестьянки и ссыльного курда, носивший фамилию своего бурятского отчима.

Незадолго перед тем он написал стихи:

 
Я иду на последние битвы,
В беззаветный и радостный бой.
Надо мной не творите молитвы,
Не грустите, друзья, надо мной.
 
 
Я иду во широкое поле
Под удары скрещенных мечей.
Над моей безрассудною долей
Пусть вздыхает лишь ветер полей.
 

“Скрещенные мечи” – совсем не то, что Лыткин увидел перед смертью. Четверых его спутников пристрелили прямо сквозь ветки шалаша, где группа устроилась на ночлег, а самого Лыткина и Яковлева, которые сумели выскочить наружу, закололи штыками. Раздетые донага трупы бросили в тайге.

Тем временем в Кендюкель приехал из Олёкминска фельдшер Емельян Селютин. Его прислали сюда на случай, если будет бой и появятся раненые. Никаких симпатий к большевикам он не питал, но при виде лежавших во дворе окоченелых мертвых тел пришел в ужас и, понимая, что та же судьба ожидает и этих пленных, стал убеждать начальника караула, унтер-офицера Голомарева, отвезти их в город. Голомарев, накануне упавший в обморок при расстреле первой группы, поэтому не взятый на ликвидацию третьей, согласился и даже раздобыл у якутов лошадей, чтобы уйти от возможной погони. Гражданская война в этих краях только еще начиналась, нормальных людей шокировала ее жестокость, которая скоро станет привычной[10]10
  Строд до конца жизни сохранит благодарность своему спасителю, и когда спустя пятнадцать лет Селютин приедет в Москву учиться на каких-то курсах, на полгода поселит его у себя дома.


[Закрыть]
.

Строда и его товарищей доставили в Олёкминск. Комендант города, эсер Геллерт, принципиальный противник смертной казни, посадил их в тюрьму и в дальнейшем противостоял попыткам с ними расправиться. О случившемся он донес в Омск, но Захаренко не только не был наказан, а еще и произведен в поручики.

С ноября 1918 года по декабрь 1919-го, самый страшный период Гражданской войны в Сибири, Строд просидел в олёкминской тюрьме. Условия были сносные, тюрьма его не ожесточила и многому научила: тринадцать месяцев, проведенных в одной камере со старыми партийцами, не прошли для него даром. Возможно, к этому времени относятся его первые литературные опыты.

С падением Колчака он вышел на свободу, лично арестовал прятавшегося на пригородной заимке Захаренко, и хотя в угаре переворота мог пристрелить его без всяких для себя последствий, отправился с ним в Иркутск. Там Захаренко судили и вынесли ему смертный приговор, а Строд вновь поступил на службу к Каландаришвили.

Весной 1920 года тот воевал в Забайкалье против атамана Семенова и японцев: два его конных партизанских полка, Таежный и Кавказский, входили в Народно-Революционную армию “буферной” Дальневосточной республики (ДВР). Это псевдогосударство было создано Москвой, чтобы избежать прямого военного конфликта с Японией.

Строд попал в Кавказский полк и уже через пару месяцев командовал в нем головным эскадроном, как в Северном отряде два года спустя.


Преследуя Азиатскую дивизию Унгерна, партизаны вошли в дымящиеся развалины станицы Кулинга. “Грустно и больно было, – вспоминал Строд, – смотреть на это особенное кладбище, на котором вместо крестов и памятников возвышались почерневшие трубы печей, напоминавшие вместе с обугливающимися, догорающими бревнами, что здесь недавно стояли дома, жили люди”.

Унгерн приказал сжечь Кулингу, узнав, что несколько казаков из нее ушли к партизанам. Семьи изменников сожгли вместе с домами. Двери подпирали кольями, и тех, кто пытался выбраться из окон, оглушали и зашвыривали обратно в огонь.

“Вот у одного дома, – продолжает Строд, – кучка казаков разбрасывает обгорелые бревна. Один нагнулся, что-то схватил руками, выпрямился со смертельно бледным лицом, полными ужаса и отчаяния глазами уставился в одну точку, мучительно застонал и, заскрежетав зубами, упал на горячую золу, прижимая к груди потрескавшийся череп ребенка… Возле другого дома казак нашел в погребе сгоревшую жену. Стоит над трупом, называет его самыми ласковыми, нежными словами: «Солнышко ты мое ясное, Авдотьюшка ты моя ненаглядная, лебедушка милая, никогда больше не увижу я тебя, не услышу твоего голоса», – а сам целует кости с кусками уцелевшего на них мяса”.

Вскоре заняли родную станицу Семенова, Куранжу. Из окна отведенной ему квартиры Строд увидел “одноэтажный дом с садиком, пустой, с заколоченными окнами и покосившимся, поросшим травой крылечком – он резко бросался в глаза прохожему”. Кто-то из партизан прибил к воротам кусок картона с надписью: “Здесь родился палач Забайкалья, атаман Семенов”.

Дом, где Строд с товарищами встали на ночлег, находился через улицу. За ужином постояльцам показалось, что старик-хозяин их боится – “у него тряслись руки, на лице можно было прочесть загнанный внутрь и прорывающийся наружу страх”. В тот же вечер от соседей узнали, в чем тут дело: старик оказался дядей Семенова, родным братом его отца. Наутро, уезжая, Строд сказал ему, что знает о его родстве с атаманом, и добавил: “Ты, дедушка, можешь спать спокойно, никто тебя не тронет. Твой племянник сам ответит за пролитую им кровь”.

Как в Пепеляеве, ни мстительности, ни ожесточения в нем не было, но, в отличие от своего будущего противника, тяготившегося военной службой и не в ней видевшего свое призвание, Строд – человек войны. Он научился ездить верхом не хуже казаков, не раз участвовал в “настоящей кавалерийской рубке”, умел подчинять себе людей, мог мгновенно обезоружить и арестовать партизана, который издевательски свистнул в ответ на его командирское приветствие перед строем, при этом к власти как таковой был равнодушен и ценил ее, кажется, прежде всего за то, что давала возможность потакать не чуждой ему слабости к франтовству. Высокий, астеничного сложения, на групповых фотографиях Строд выглядит элегантнее всех, кто сидит или стоит с ним рядом. Лицо спокойно, взгляд холоден, но это не более чем дань эстетике парадных снимков. Нервность, вспыльчивость – причина многих его бед.

В январе 1922 года Строд в составе Северного отряда последовал за Каландаришвили в Якутию и расстался с ним за три дня до его гибели на Техтюрской протоке Лены.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 2.7 Оценок: 9

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации