Текст книги "Русские и нерусские"
Автор книги: Лев Аннинский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
Капли датского короля
Исследователям отечественной истории – особенно с высокого рубежа ХХ и ХХI веков – Смута представляется явлением сугубо русским, присущим нашей непредсказуемой и маловменяемой психике.
Прекращение Смуты рисуется отрезвлением, идущим из глубины Руси, – счастливым согласием Минина и Пожарского, сплочением рубля и меча¸ победой нашего недрогнувшего духа над нашим же шатанием и нестроением.
Все так. Однако есть еще один аспект этой бунташности, не менее интересный: иноземцы.
Едва Михаил Романов освоился на троне – у берегов Кильдина маячат датские военные корабли.
Датские?! Где Русь, а где Дания? Только принца Гамлета нам не хватало.
Дойдем и до принцев, а начнем с того, что с Данией дело не так просто, хотя с Польшей и Швецией (да и с Турцией) куда яснее…
…В Стокгольме мне лет пять назад со смехом показывали воспроизведенные теперь старинные карты, на которых вся Русская равнина все еще мечена как «Швеция»…
…Смех смехом, но речь-то издавна шла лишь о том, кому собирать урожай (стричь купоны) с восточноевропейских угодий, а вовсе не о том, чтобы переселяться в наш лес. Так ведь и Христиан IV, датский король, в 1619 году на Москву идти не собирался, он только хотел оптом скупать рыбу у русских добытчиков, оттерев от этого прибыльного дела голландцев и англичан.
А русских спросить, чего они-то хотят, не приходило в голову?
Да ответ заранее знали: русские только и ждут, чтобы их завоевали. Буквально: «Россия – это страна для завоевания, в ней хозяином является тот, кто имеет некоторую силу».
Это кто сказал? Судя по языку (с которого переведено) – француз. Судя по адресату (проект подан английскому королю) – англичанин. Судя по некоторым оговоркам (русским «отребьем» можно вертеть, как заблагорассудится, если вести себя не слишком дерзко) – или поляк это писал, или человек, который хорошо усвоил печальный опыт поляков, ведших себя в Москве именно что «слишком дерзко».
Надо однако признать, что для времени Смуты и после Смуты такая характеристика не беспочвенна. Смутно было! Современный историк пишет, что избрание Михаила Федоровича вовсе не означало конца Смуты: по стране носилось множество отрядов, не подчинявшихся московскому правительству: «казаки, запорожцы, литовские и польские авантюристы и просто русские воры».
Авантюристами тогда кишела «вся Европа»; если их брали на службу, то переименовывали в волонтеров. Интересны же в этом списке именно родимые воры.
Царь Алексей Михайлович посылает Ордын-Нащокину (министру иностранных дел, как сказали бы теперь) секретный план переговоров со шведами и круглую сумму казенных денег, в качестве курьера избрав для надежности нащокинского сына, а сын, именем Воин, вместо того, чтобы стать воином Отечества, рвет когти в Польшу (становится, как сказали бы теперь, невозвращенцем), гуляет по Европе, а прогуляв все деньги (и продав секреты) просится обратно. И его, родимого вора, прощают, потому что надо же малому погулять – на Руси все погулять хотят, особенно по заграницам! От Смуты-то нашей.
Это – «в верхах». А «в низах»?
Тут уж сплошная Смута, и от нее не убежишь.
Едва царь Михаил Федорович усаживается на трон, его правительство начинает наводить порядок. Борис Морозов (премьер-министр, как сказали бы теперь) предлагает заменить прямые налоги (поборы, правеж, или, как сказали бы теперь, беспредел) единым косвенным налогом, для всех равным: накинуть на соль две гривны с пуда. Он объясняет эту меру гласно и ясно. И что же? Взрыв, бунт! Морозов едва уносит ноги от ярости народной…
…Не удержусь от аналогии: уж как объяснял народу наш министр Зурабов замену льгот денежными выплатами – едва ноги унес от разъяренных пенсионеров…
В 1648 году кое-как вырулили, уложили закон соборно. Но, как пишет современный историк, новое уложение не сделало жизнь легче. Строгость законов по-прежнему должна была смягчаться их неисполнением, то есть воровством. Соляной бунт миновал, стал вызревать Медный…. А потом? А потом Холерный. А потом еще десятки бунтов, вплоть до тех, которые давила уже Советская власть.
Рок над нами, что ли?
А может, это такой образ жизни? И беспощадный бунт в ответ на беспощадность власти – не такая уж бессмыслица, а… тут я процитирую опять-таки современного историка (но уже иностранного – американца): это на Западе считают русские формы власти деспотическими и тиранскими, а по русской логике московиты сами себя принуждают к насилию, чтобы приспособиться к жестким реалиям эпохи.
Ну, правильно. В XIII веке реалии врезались к нам с Востока, в XVII – с Запада. Так крепко врезались, что в 1612 году Земский собор первым долгом постановил «иноземных принцев и татарских царевичей на русский престол не приглашать».
А кого приглашать-то, когда кругом одни иностранные принцы? Интересно, что Филарет-патриарх и не помышлял своего сына продвигать, он сам, Филарет, числился среди претендентов на трон, хотя и сидел в Польше полузаложником. А уж когда низовое земство разыскало «никому не ведомого» Филаретова сына, и казаки этот выбор поддержали, – на том сговорились, наконец, и пошли к Марфе Ивановне настоящими слезами плакать, Мишу на трон вымаливать.
Миша, сев на трон, отбился от вооруженных благодетелей с севера, запада и юга. И иноземцы стали по-иному участвовать в русских делах. При сыне его тишайшем с поляками хоть и воевали, но именно через польскую культуру осваивали европейские «реалии эпохи». При внуке вздернули Россию на дыбы, чтобы получше училась – уже по голландским прописям.
А как же датчане, мечтавшие голландцев оттереть от русского улова?
И датские капли тоже помаленьку вливались в русское море. Среди иностранцев, хлынувших в Россию (как сказали бы позднее, на ловлю счастья и чинов) обнаруживается полковник, при короле Христиане V успевший повоевать в Тридцатилетней войне. Он нанимается на русскую службу, получает под команду полк, славно дерется с поляками, становится царским генералом. Потом из-за какой-то конфессиональной лютеранско-католической свары возвращается в Данию, но рвется обратно в Россию – продолжать брани.
Обратно его по старости уже не пускают. Но имя его мистическим образом воскресает в русской столице четверть тысячелетия спусти. Николай Бауман! Не исключено, что наш революционер – листок того же генеалогического древа.
Напоминать ли, что мать последнего российского самодержца была дочерью датского короля Христиана IX? Дожила до очередной Смуты, унесла ноги от разъяренной толпы, вернулась в Копенгаген, наверное, надеялась переждать. Не переждала.
Прах ее, обкапанный покаянными слезами, недавно вернули в Санкт-Петербург потомки тех смутьянов.
Ночнушка и 15 тысяч платьев
Что было бы с Россией, если бы Петр II не помер 18 января 1730 года, а продолжил бы праведное сопротивление «птенцам гнезда Петрова», то есть сподвижникам своего деда?
Или если бы дщерь оного деда, Елизавета Петровна, не умерла 25 декабря 1761 года, а довела до окончательной победы Семилетнюю войну?
Или если бы Петр III, победу отдавший, не был таким невменяемым тупицей…
Я решаюсь на столь сильные выражения, находясь под впечатлением книги Андрея Буровского «Россия, которая могла быть», выпущенной издательством ОЛМА-ПРЕСС в серии «Неизвестная Россия». Автор в эпитетах не стесняется. Петр I – «Антихрист во всей красе», он изнасиловал Россию, которая при Алексее Михайловиче естественно развивалась в сторону европеизма, но была вздернута, сдернута, выдернута из естества и ввергнута в чехарду выморочных царствований, коими и занимается автор книги, живописуя это безобразие до момента воцарения Екатерины II, вернувшей страну к стабильности.
Не втягиваясь в спор по этой основной концепции, хочу отдать должное литературной одаренности автора, который не только хорошо доказывает свои идеи, но блестяще владеет жанром исторического анекдота, чем напоминает мне знаменитого некогда Валишевского (единственного предшественника, имя которого Буровский не упоминает в списке источников). Меня, однако, интересуют сейчас не гипотезы Буровского, работающего на очень популярном теперь направлении альтернативной истории, а персональный аспект этих гипотез, проще говоря, то воздействие, которое может иметь на ход событий личность человека, оказавшегося на троне.
Один пример «со стороны», ярко отработанный Буровским. Речь о Британии. В ту самую пору, когда Россия с трудом выкарабкивается из послепетровской чехарды, Британия правит морями и на путях мировой державы предпринимает колоссальный рывок вперед. Приобретение Канады, открытия Кука, колонизация Австралии, утверждение в Африке, Индии, противостояние Наполеону, слава первой мастерской мира – звездный час Британской империи!
И все эти 60 лет на престоле сидит ничтожество, бездарный, маловменяемый король Георг III, к концу жизни впавший в полное слабоумие.
И его держат?! Терпят!? Не скидывают?! Не фантастика ли: в Виндзорском дворце монарх давит мух, а его именем во всех концах земли от Северной Америки до Южной Африки и от Бенгалии до Полинезии – добывают славу! Именем Его Величества! Что же, англичане не знают подлинную цену своему полудурку? Знают… Были, к слову, и покушения, и восстание Гордона, о чем Буровский умалчивает, но я не вхожу сейчас в эту сторону дела, мне важнее сам принцип: если единство Империи нуждается в символе, то ради этого можно, в конце концов, закрыть глаза на то, какой балбес сидит на троне… Если он сидит и не мешает, то есть ни во что не мешается.
Сложнее, когда «символ», олицетворяющий Державу как таковую, пытается править. Если вернуться в Россию, то придется признать, что личные успехи государей, бравшихся за дела, касаются преимущественно сыска и кары; в этом смысле Николай I почти профессионал, хотя и не дотягивает до Петра I, а тот, засудивший и угробивший сына, все-таки догадался в ратном деле не брать на себя функций выше бомбардирских… А вот Николай II попытался стать полководцем, и чем это кончилось, известно.
Между прочим, решившись на отречение, он в 1917 году в прощальном разговоре с матерью трезво заметил, что страна в его лице «теряет стержень», пусть даже символический…
Стержень нужен! Вокруг чего-то надо держать единство. Убрали престол – а все равно надо что-то иметь: химеру вроде коммунизма, флаг, герб, гимн, чтобы все вставали… Британцы хитрее: сохраняют живое существо, от которого требуется только одно: олицетворять тысячелетнюю традицию и принципиальное единство.
У нас не получается. Втягивают! В управление втягивают, в дела, в партии, в драку, в кровь, в слезы, в ненависть.
Из того же Буровского: вот две женщины, каждая из которых вовсе не хочет на престол, а когда в этой роли оказывается – готова в крайнем случае царствовать, но не управлять. И ладно бы. Так нет же…
Они родственницы. Анна и Елизавета.
Анна, правнучка «тишайшего» царя Алексея Михайловича – девушка тихая, печальная, склонная к одиноким прогулкам, к чтению, к беседам о возвышенном. Замуж выдана – против воли, но покорилась.
Елизавета, внучка того же Тишайшего – девушка страстная, склонная к компанейским забавам, яркая, игривая, хитрая, влюбчивая. Замуж не вышла по нравственной непокорности.
Между Анной Леопольдовной и Елизаветой Петровной выбирает судьба, и обе они чуют свое будущее… Елизавета на плечах гвардейцев (сама от волнения не в силах идти) внесена в спальню Анны и будит ее, по-родственному кладя той руку на лоб: «Ну, пора, сестрица» – та встает и покорно идет… под арест… а потом в ссылку…
Да и была ли она способна удержаться на троне – даже в роли «куклы» – Анна? Что за жизнь она вела: «сидела в одной ночнушке, не одеваясь, читала французские романы или часами беседовала со своей любимой сожительницей…» (еще и лесбиянка к тому же). Гнилая интеллигентка (слово «интеллигент» у Буровского – почти ругательное). Бог спас ее от русского трона – померла в ссылке, не увидя, как ее родню («брауншвейгскую») извели в ходе очередной дележки.
Елизавета же – на троне – в свою роль втягивается. Визг снега под сапогами гвардейцев, несущих ее во дворец к Анне, на всю жизнь остается кошмаром памяти, она глушит его диким придворным весельем, балами и фейерверками, разгулом по-русски и адюльтером по-версальски. После таких ночей в управление лучше и не соваться: в заседании Сената императрица высидеть не может – засыпает. Уверена, что до Британии можно доехать посуху. Когда Ломоносов является просить поддержки в организации химической лаборатории и пытается объяснить, что такое химия, – Ее Величество машет руками:
– Хватит, хватит, Михайло Васильевич, все равно ничего не разберу! Делай свою мастерскую! А то лучше бы вирши писал.
И вирши при ней пишутся, и химическая лаборатория устроена, и страна делает, наконец, рывок вперед, что и остается в памяти поколений от эпохи «кроткия Елисавет». Ничему не помешала! И университет открыли, и Семилетнюю войну почти выиграли (кабы не смерть императрицы, да кабы полудурок Петр III по прусской своей фанаберии победы не упустил). Главное же – стабильность в стране кое-какая наступила.
Осталось от удачливой государыни в личном фонде – 15 тысяч платьев и два сундука шелковых чулок.
О, понимаю. Интеллигент должен поморщиться от этого барахла. Интеллигенту интереснее думать о Причине Космоса, ему недосуг переодеться из ночнушки в платье.
Но тогда лучше не оказываться там, где в буче, боевой, кипучей, делаются дела. То есть у власти.
Иначе приходится историкам воздвигать задним числом альтернативные сюжеты над сундуками счастливых гулен и несчастных отшельниц.
Что значит урусничать
Не помню в точности, кого именно назвал Лев Николаевич Гумилев, когда рассказал мне свою любимую байку: угров или татар, но к татарам она имела самое прямое отношение: контекст разговора был определенно евразийский, прабабка Льва Николаевича, давшая свою татарскую фамилию великой поэтессе, его матери, поминалась не всуе.
А баечка такая. На одном берегу реки – русская деревня, на другом, положим, татарская. Ездят друг к другу, гуляют вместе. На этом берегу – праздник, мужики перепились и спят. С того берега мужики переправляются и, переспав с русскими бабами, уплывают восвояси. Через девять месяцев у баб рождаются… кто? Русские дети, вестимо. Но вот история повторяется в зеркальном варианте: там праздник, мужики спят, с этого берега переправляются… кто рождается там через девять месяцев? Татарские дети, вестимо! Так те и эти абсолютные ж братья по крови! Один к одному. Почему же эти – русские, а те – татары? – и мой собеседник с удовольствием ставит меня в тупик.
В самом деле: почему? Что держит души в приверженности к тому или иному этносу, когда фактически все давно перемешано и продолжает перемешиваться? Язык? Все там двуязычны. Религия? Это, в конце концов, дело выбора. Государственная прописка? Меняется туда-сюда. Традиция? Вот это уже близко. Национальный характер! Химера, сочиняемая писателями и, однако, позволяющая людям находить линию поведения в чресполосной реальности. Быть!
Тогда же Лев Николаевич предложил мне тест. Едут в троллейбусе немец, русский и татарин и видят, как куражится пьяный. Как поступит каждый из них?
– Немец… вышвырнет бузотера… вызовет милицию, – неуверенно предполагаю я.
– Так! – соглашается Л.Н. – А русский?
– Русский пьяному посочувствует, – отвечаю я, осмелев. – Он ему… позавидует! А то и… присоединится!
– Вам виднее, – подначивает он. – А татарин?
Я молчу в нерешительности.
– Татарин немедленно сойдет с троллейбуса, – резюмирует правнук старушки Ахматовой. – Потому что татарскому здравомыслию отвратителен безответственный кураж.
Я вспоминаю эти беседы, и в моем воображении носятся силуэты прошлого. Тринадцатый век… Русские тягаются в непредсказуемых княжьих разборках. Монголы устанавливают на этой куролесной земле общий закон, твердый, как плата за ямскую гоньбу.
Да бог с ними в конце концов, с силуэтами прошлого! Кто к кому вломился незваный, кто кому накостылял на Калке или на Куликовом поле, кто сжег Рязань, кто Казань. Нынешние татары – вовсе не те монголы, а нынешние русские уже полтысячи лет, как потомки тех и этих. Братья! Так почему же держатся «химеры» национальных характеров, когда все должно уже перемешаться?
Потому что перемешаться не может никогда. Проступают сквозь смазь вселенскую те печки, от которых люди идут плясать глобальные, федеральные, региональные и прочие танцы. Греются души около этих печек.
Я почувствовал это, когда читал поразительные по этнической точности романы Мельникова-Печерского. Оставляю в стороне фразеологию, оставшуюся от «ига» и «антиига», когда тех кличут собаками, а этих свиньями – чего не сказанешь в драке! Но вот вековая мирная жизнь, описанная Андреем Мельниковым-Печерским.
Вольной гулевой силой дышит земля. Ищет человек последней истины, полной, совершенной, неиспорченной. По миру идет за ней, все бросает! Легче полмира пройти, чем в себе отыскать. Во Иерусалиме ищет древлего благочестия, в Вифлееме, на святой реке Иордан – нигде правды нет! Плачет наш скиталец, видя сие, но дальше идет. Три хожения вершит: евфратское, египетское да беловодское – и опять плачет: все не то! Опоньского царства ищет – нет Опоньского царства: везде порча и обман!
И невдомек, что ищет-то – невоплотимого, неотмирного. Чтоб жизнь, скажем, была без властей и без забот. Без мирского. А как без мирского? – мир-то все равно догонит. И вот шатается святая душа, и гуляют по Руси бродяги под видом странников, ищут, где бы подкормиться да схорониться, а делают вид, что взыскуют града… да нет, не «делают вид»: в самом деле взыскуют! Одновременно: горним духом дышат, а лесными тропами плутают – плутуют.
И все бегут куда-то, колесом по миру катятся, аки трости колеблются, вбок не задаются, брюха не выставляют, в середке не мотаются…
Да не подумает читатель, что я, вослед литературоведам, демонстрирую самоцветный русский язык Печерского ради чистой филологии: таких исследований о его романах написано у нас предостаточно; в основном у нас и изучают их – как практическую версию В.Даля: как арсенал русских речений и реалий, бесценные залежи слова и быта, – тут еще не на один десяток диссертаций запасено материалу. Я на эту работу не посягаю; я не фольклорный арсенал вижу в эпопее великого «краеведа», а одиссею русской души. Поэтому выписки эти – не перечень, а срез, проба, лейтмотив, стилевой спектр: как в описании Печерского гуляет по земле русский человек: шатается, за Волгу бежит, в нетях обретается, через пень колоду валит, опаску держит, во спасение лжет, плутует, лукавит, таится, озорует, бунтует, мечтает, ни отказа ни согласья не дает, темнит, в глухую нетовщину впадает, соблазнами туманится, заносится, лясы точит да людей морочит, мертвой рукой обводит, на кривых объезжает, норовит обмишулить, ошукать, обкузьмить, объегорить, объемелить, из вора он кроен, из плута шит, мошенником подбит, дурака валяет, под богом ходит, казанской сиротой прикидывается, жилит, тащит, нагревает, глаза отводит, ухо востро держит, под ноготь гнет, куражится, ломается, хороводится, блажит, кобенится, орехи лбом колотит, полено по брюху катает, на все плюет, душу отводит, проказит, себя кажет, слоняется, шмонается, гомозится, гулемыжничает, уросит…
Стоп. К последнему слову у Мельникова-Печерского – сносочка:
«Уросливый: капризный, своенравный… От татарского урус – русский. Татары своенравных и причудливых людей зовут русскими».
Спасибо, Павел Иванович! Нет комментариев.
Деньги для империи и деньги для нации
А неспроста шутка древнего римлянина по поводу налога с уличных туалетов: «Деньги не пахнут» – пережила и того римлянина, и те туалеты, и через тысячелетия крылатым словцом порхнула к нам: деньги действительно по идее не должны иметь ни запаха, ни цвета, ни вкуса, ни местной прописки. Цифры для расчета, условные знаки, символы! Без собственной стоимости и уж, конечно, без национального, социального или еще какого там «лица»…
Но едва пытаешься вернуться мыслью к этой изначальной бескачественности денежных знаков, как чувствуешь, что вся человеческая история этому сопротивляется: настолько она пропитана собственной тяжестью денег, и эти условные знаки, вроде бы только отражающие суммы вещей, сил, товаров, благ и ценностей, – сами становятся вещью, силой, товаром, благом и ценностью. Они, оказывается, могут «расти». Они могут сталкиваться и душить друг друга. И, конечно, они имеют вопиющее, нестираемое «лицо». «Еврейские деньги», «Германские деньги», «Американские деньги».
Черты этого «лица» впечатываются в дензнак, врезаются «на все времена», оберегаются с первочеканки, которая не в безвоздушном же пространстве происходит, а в реальности, меченной временем, местом, языком…
Американский доллар, несмываемый с саквояжа «дяди Сэма», одновременно помнит свое окрещивание в купели талера.
А споры при крещении нынешней общеевропейской валюты! Первоначально ее имя, сокращенное до аббревиатуры, звучало как экю. Наверное, французы радовались такому созвучию с их национальной монетой, но радовались недолго: ни немцы, ни испанцы, ни итальянцы, ни тем более британцы никогда не примирились бы с подобным офранцуживанием Европы – и изобрели среднеевропейское евро.
В конце концов, неважно, какая именно пылинка прилипла к абстракции, но если уж прилипла… Слово «рубль» при взгляде на металлической кружочек напоминает нам, как наши пращуры рубили на кусочки серебряный стержень. И «копейка» греет нам душу при любых инфляциях и деноминациях, хотя и копье, которым «тычет» дракона Егорий, и дракона, и самого Егория мало кто вспоминает, отсчитывая мелочь при расчетах.
Что «банк» – немецкая скамья, «ипотека» – греческий столб, а «ссуда» русское судебное постановление, мы в памяти не держим. А вот «единственный настоящий банкир в Петербурге» по имени Адольф Ротштейн, боюсь, способен в память врезаться, да еще и вызвать в сознании нынешних правдолюбов взрыв эмоций на предмет «всемирной мафии», «мировой закулисы» и «масонского заговора», – если, конечно, немецкое имя не отвлечет юдофобов от его еврейской физиономии (а сидящий обок Адольфа Вячеслав не добавит в сюжет еще и польского гонору… Впрочем, рядом с В. Лясским тотчас обнаружится в руководстве банка и С.Френкель)…
Смешно связывать функционеров банковского дела (то есть людей, приставленных к бесстрастным символическим знакам) с той или иной национальной почвой, то есть с еврейским местечком, польским гмином или германской «скамьей для расчетов», – но в реальной-то жизни, особенно теперь, в ситуации повального национального опамятования, – неизбежно же все это связывается! Не ходят деньги сейчас без «пятого пункта», как эпоху назад не ходили без «шестого». Тем более, что есть в природе денег что-то, что беспокоит любого мыслящего человека.
Что? Да беспочвенность же! Не потому еврей в Средние века становится ростовщиком, а в новой истории банкиром, что такова его «природа», а потому, что стараньями Тита (того самого, который когда-то интересовался, не пахнут ли деньги, собранные в туалетах) евреев из их родимой «природы» вышибли в невесомость галута, где они в сущности перестали быть евреями, а стали тем безадресным «народцем», которому только и оставалось пересчитывать чужие абстрактные знаки.
Кто еще подпитывает на Руси банкирское племя, кроме евреев, занимавшихся этим делом еще на Руси Киевской (о них и забыли бы, кабы не погромы)? Да те же «московские немцы», те же новгородские ганзейцы, тот же германский капитал, которого убоялся Витте, когда над Русским Торгово-Промышленным банком нависла угроза заграничного поглощения.
А еще? Неужто русских людей среди банкиров не было, за исключением, конечно, братьев Сушкиных, проворовавшихся тульских прохвостов, которых спасал от позора патронный заводчик Геллершмидт?
Есть русские! Но не те, которые пашут и засевают поля, вкалывают на патронных заводах и кричат в Думах. А те, которые кажутся каким-то особым племенем, неподкупно-честным, не от мира сего. Не княжьи это люди и не фряжьи, а божьи. Монастырские. А паче того – староверские: с их аскетическим образом жизни и законом взаимовыручки. При Рогожском или Преображенском кладбищах можно оборачивать деньги не хуже, чем в кладбищенски замкнутом пространстве черты оседлости. Сказал же Сергий Булгаков, что русский капитализм связан со старообрядчеством…
На сто лет прервался русский капитализм – на век мировых войн и связанных с ними революций. «Денежный мешок» может дать ссуду, но человек, трехнутый таким мешком, не может командовать дивизией, сидящей в окопах, или боевым отрядом при захвате власти. Трясет Российскую империю с первой же войны века, с Японской, трясет в Германскую, вытрясают россияне души друг другу на пороге большевистской эпохи. «Ты всего только проклятый капиталист!» – «А ты всего только проклятый вор!» Капиталиста угробят в чекистском подвале, вор его ненадолго переживет. Есть какая-то бесовская логика в том, что Игнатий Манус, выходец из мещан города Бендеры (распределитель «германских денег» в последние месяцы царизма), и Моисей Урицкий, выходец из белоцерковского купечества (председатель петроградской ЧК в первые месяцы Советской власти) на пороге гибели обмениваются искренними оскорблениями.
Слово «банк» при Советской власти, как ни странно, сохраняется. Хотя ничего «банкирского» не требуется, чтобы выгнать «трудармии» на строительство Волховской ГЭС или распределить снаряды фронтам, штурмующим Берлин. Вторая мировая война выиграна без банкиров. В ожидании Третьей еще полвека страна не выпускает из рук ни ядерного чемоданчика, ни спусковых механизмов Госплана, Госснаба и прочих стволов снабжения.
И только теперь, после панической Перестройки, оборачиваясь на историю, мы пытаемся найти оборванные кончики и связать. Что там за банковские монстры кормили Россию при царском режиме? Капитал Петербургский, чиновно-системный, и Капитал Московский, народно-промышленный? Деньги для Империи и деньги для Нации!
Подхватываем и то, и другое… Но так, чтобы в финальном расчете и то, и другое сработало на единство. Чтобы не снесло страну и народ в очередное междоусобие, пахнущее – и крепко пахнущее – кровью и распадом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.