Текст книги "Русские и нерусские"
Автор книги: Лев Аннинский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
Логика хаоса
«Расстреляны в один день…»
Юрий Жуков, «Иной Сталин»
Историк Юрий Жуков, реконструировавший по рассекреченным архивам кровавый хаос чисток и процессов предвоенного десятилетия, видит в этом хаосе логику, которая в хаосе была не видна.
В оргии доносов и оргвыводов неистовствует не «узкое руководство»: группа Сталина, еще довольно малочисленная, демонстрирует умеренность, а вот «широкое руководство»: крайкомовцы, обкомовцы, партсекретари с нацокраин, наркоматовцы – просто захлебываются взаимной яростью.
Дело вовсе не в том, что хитрые дрессировщики манипулируют зверинцем, – сталинцы не столько манипулируют, сколько балансируют, и сами то и дело оступаются в кровавую мясорубку. Дело в том, откуда сама мясорубка, и как эта дикая приверженность к диктатуре сочетается (в одно и то же время) с попытками «верхушки» продавить сквозь «второй эшелон» новую Конституцию СССР, которую партэшелон на дух не переносит.
Водораздел – между теми, кто по-прежнему уповает на мировую революцию, и теми, кто (нутром, нюхом, хребтом) чует, что вместо мировой революции надвигается совсем другое: война отечеств.
Можно вставить в программу слова «в одной, отдельной взятой стране», но как развернуть страну к такой программе, если коммунистическая партия – несколько миллионов кристально чистых, неискоренимо преданных пролетарской диктатуре, ненавидящих всяческую отечественную «внеклассовость» и «буржуазность» борцов – фактически держат страну в руках и добром не выпустят?
Путь один: сломать в этой старой ленинской партии единство. Стравить троцкистов с зиновьевцами, левых с правыми, чекистов с армейцами, идеологов с хозяйственниками… И это удается: партийцы в несколько накатов пускают под откос и эту партию, и самих себя.
А новая конституция, в сущности отменяющая диктатуру класса и всевластие кристальных конников, – открывает дорогу во власть, в правящую партию, в руководящий слой – новому поколению бойцов, не одурманенных классовыми теориями. А также технически грамотным интеллигентам, никогда на коней не садившимся. Тем, которых прежде давили как «спецов».
Сопротивление партийцев оказалось отчаянным. Нарком Ежов, которому было поручено искоренять врагов среди партноменклатуры, не просто перестарался, – спуская на места «лимиты» расстрелов и посадок, он обрушился на беспартийную «сволочь» (любимое словцо тех лет), на бывших «лишенцев», которых Сталин хотел вернуть к жизни и на которых надеялся опереться. Может, это было причиной той ярости, с которой Сталин отправил Ежова на тот свет. Демократизация сорвалась. Советский Союз в глазах западных демократий остался революционным пугалом. Обложить Гитлера коалицией не получилось. Но все-таки призрак военного коммунизма поблек, мираж мировой пролетарской солидарности слегка рассеялся, комиссар с маузером на скамье вождей пододвинулся к краю…
Раньше что ни назови – «подразумеваем партию». Главное пугало – «Советы без коммунистов». А теперь «Блок коммунистов и беспартийных» – база власти.
Дьявольский же окрас происходящего – от того, что слова «марксизм», «ленинизм», «коммунизм» номинально при этом сохранились. А страна, повернувшаяся на 180 градусов, изготовилась совсем не к такой войне, которая ожидалась в трудах основоположников.
Юрий Жуков вскрывает эту логику в своей книге «Иной Сталин» (издана в «Вагриусе»). Это – мое сильнейшее читательское впечатление последнего времени.
Кровавая логика все-таки не так удручающа, как кровавый хаос. Но в любом варианте участникам этой драмы не позавидуешь.
«Ворюги» милей, чем «кровопийцы»? Не знаю… Вопрос не в том, кто «милей», а в том, что горше.
Один только пример из книги Жукова.
24 июня 1937 года Политбюро без каких-либо комментариев молниеносно утверждает… просьбу первого секретаря ЦК КП(б) Узбекистана А.И.Икрамова:
«ЦК КП(б) Узбекистана просит санкции ЦК ВКП(б) на снятие Файзуллы Ходжаева с поста председателя Совнаркома Узбекистана за связь с националистическими контрреволюционными террористами… Я убежден, что при более тщательном расследовании вскроется его руководящая роль в этом деле».
Уже в сентябре пленум ЦК КП(б) Узбекистана исключает самого А.Икрамова из партии. А в марте 1938 года Икрамов и Ходжаев вместе оказываются на скамье подсудимых… по делу «Антисоветского правотроцкистского блока»…
Расстреляны в один день.
Теперь оба символически покоятся под Соловецким камнем как жертвы политических репрессий.
Хоть там – мир их праху.
Великая. Отечественная
Из двух определений Великой Отечественной войны первое изначально неоспоримо и ожидаемо. Унаследованное от Великой Революции, это определение срифмовано с событиями, которые с начала двадцатого века нарастали в своем тяжком величии. Еще не закрепилось в сознании историков за империалистической войной слово «первая» – для этого «вторая» еще должна была разразиться, – но что она разразится, сомнений не было. И что будет – как и предыдущая – мировой. И, разумеется, великой. Вопрос был только в сроках. Мир, наступивший в 1918 году, и миром-то был каким-то нервно-судорожным. Куда вернейшим являлось найденное у нас слово «передышка». По типу «перебежки» и иной передислокации. В смысле: или пробежим, или сомнут.
Пока Европа судорожно перестраивалась, а Германия еще не окрасилась в коричневый цвет, – можно было по революционной инерции надеяться на некий германо-советский пролетарский проект, который сокрушил бы застарелую власть Британской империи. Но в 30-е годы расстановка сил круто переопределилась, причем обошлось без всяких пролетарских революций: Европу все отчетливее объединял Третий рейх, так что Москве впору было бы уже и вспомнить, что она – Третий Рим.
Можно сколько угодно спекулировать на советско-германском пакте 1939 года, изображать его сговором двух тоталитарных монстров, – но людям, сколько-нибудь чувствовавшим реальность, ясно было, что пакт – взаимная уловка ради выигрыша времени перед главной схваткой.
Эта неотвратимая схватка мало общего имела с финской кампанией, отодвигавшей границу от Ленинграда, с очередным разделом несчастной Польши, с изгнанием румын из Бессарабии. В свете дальнейшего эти кампании могли считаться пробой сил на дальних подступах, оперативной экспозицией надвигавшейся войны.
Надвигалась – Великая.
Не знали мы, однако, что обернется она – Отечественной. Вот уж чего не хотели, не ждали, не чаяли. Надеялись отвоеваться на чужой территории, да еще и малой кровью, потому что наших красных освободителей должны были встретить с распростертыми классовыми объятьями пролетарии Рура…
Не встретили. А мобилизованные в панцирные колонны вермахта рванули через наши границы. Ножом сквозь масло прошли сквозь те линии обороны, что мы успели выдвинуть. Отхватили Украину, Белорусию, врезались в исконно русские земли, вышли к Москве, обложили Ленинград, приготовились вымыть сапоги в Волге.
Пришлось свернуть пролетарские знамена и вспомнить 1812 год. Стала война Отечественной.
Было, однако, у Великой Отечественной войны еще одно определение, неофициальное, но неоспоримое: последняя. И оно, это определение, скорее поэтическое, чем практическое, держало выпрямленными души в ситуации, безысходность которой была бы невыносима.
Что эта война – последняя, верили советские интеллигенты, проникнутые революционным энтузиазмом и унаследовавшие от русских интеллигентов стремление пострадать за окончательную справедливость. Верили молодые поэты, мечтавшие в ходе последнего решительного боя пройти от Японии до Англии и учредить во всем мире «родину всех трудящихся». Верили красноармейцы, со штыками наперевес бежавшие преградить путь германской танковой лавине. Верили окруженцы, бредущие в концлагерь и ловившие отзвуки фронтовой правды сквозь треск геббельсовской пропаганды и лай эсэсовских собак.
Если б не верили, что эта война – последняя, как бы выдержали?
Но чем выше лестница власти, тем меньше иллюзий. Вождь тех миллионов, что зарылись в окопы от Черного до Балтийского моря, вряд ли задумывался о блаженстве всеобщего вечного мира. Ему было не до того. Христианнейшие идеи ранней юности давно выветрились из его сознания, зато крепко вросли в него русские матюги, усовершенствованные в сибирской ссылке. Речь шла уже не о мировой революции, царствие ей небесное, а о том, как выкрутиться из войны, которая уже два года бушевала на континенте, втягивая страну за страной. Хорошо еще, два года назад удалось повернуть германские танки на запад. Разумеется, коноводы народов не верили ни в какое ненападение, но пакт развязал одному из них руки против Англии и Франции, другому же продлил передышку, а еще – дал шанс отсидеться в стороне от драки, если, конечно, первый на западе увязнет.
А если не увязнет?
17 июля 1941 года заместитель наркома госбезопасности Меркулов подал совсекретную записку: «Тов. Сталину. Направляем агентурное донесение…» Источник, внедренный в штаб германской авиации, сообщает, что немцы нападут в ближайшие дни.
Тов. Сталин взял карандаш и поперек записки наложил резолюцию:
«Т-щу Меркулову.
Может, послать ваш «источник» из Штаба Герм. авиации к еб-ной матери. Это не «источник», а дезинформатор».
Резолюция за подписью «И.Ст.» наложена на документ от 17 июня.
До германского нападения – четыре дня.
Эта бумажка, которой судьба позволила в конце концов всплыть из архива, дает нынешним историкам еще один повод предположить, будто «И.Ст.» не ведает, что творит. Не говоря уже о форме, в которой он творит свои резолюции.
Грубость формы налицо. И она свидетельствует не только о давно вошедшей в легенды грубости нравов в ближнем кругу вождя, но и о его нервозности, явно дошедшей в данном случае до предела.
А есть от чего нервничать. Франция повержена, английский десант едва унес ноги из Дюнкерка. Расчет на то, что Гитлер увязнет на Западе (куда перенаправил его наш пакт), не оправдывается: вопрос только в том, когда и как вермахт развернется для удара на Восток.
На этот счет Сталин получает десятки, сотни сигналов и донесений, где и впрямь полно – с немецкой стороны – «дезы», контригры, военной хитрости. Чему верить? Дотянуть с передышкой до 1942 года – успеть перевооружить Красную Армию – не удастся. Надо решаться. То есть, надо «верить» донесениям вроде того, какое послано к…
Но это ведь не просто: «верить», это ж надо объявлять немедленную мобилизацию, а значит – получить от противника, уже отмобилизованного, немедленный удар.
Сталин его и получил – 22 июня. Десять дней не мог прийти в себя, выматерил ближайших сподвижников, уехал на дачу, приготовился к аресту. Его вернули: «наши силы неисчислимы», «надо жить и выполнять свои обязанности». Надо командовать.
– Братья и сестры!.. К вам обращаюсь я, друзья мои! – воззвал по радио, от волнения стуча о стакан зубами.
Последовали решения: о всеобщей мобилизации, о военном положении, о партизанской борьбе…
Теперь все было в руках народа, в руках миллионов людей, которым досталось выполнять решения и приказы. Миллионов жизней это стоило. Миллионы жертв были принесены ради Победы.
Миллионы жертв это «уже статистика»? Но каждая из них – трагедия. Так оплачивается Победа.
Нынешним людям нелегко представить себе психологическое состояние тогдашних людей: как это они сплотились вокруг человека, именем которого же всю «передышку» прожили («пробежали») под страхом ГЦЛАГа. Те же ленинградцы, перенесшие террор 1935 года, все помнили: «Ишь, ты! Братьями-сестрами назвал!.. Пискнула крыса, когда хвост зажали…»
Зажав свои обиды, ленинградцы выстояли 900 дней и ночей блокады. Радио не смолкало. По радио звучали сводки. Звучала «Илиада» Гомера. И – стихи Ольги Берггольц.
Однажды все-таки радио смолкло. Диктор то ли от голода потерял сознание, то ли умер прямо у микрофона. Люди побрели к Радиокомитету: «Мы выдержим, пусть только радио не молчит». Гомер и Берггольц зазвучали снова. Теперь, если случались перерывы, в эфир пускали стук метронома: живы, живы, живы…
Даже одна только «звуковая дорожка» той войны – это кардиограмма, вобравшая тысячи оттенков горя и радости. От медленного: «Наши войска о-ста-вили…», словно через силу произносимого Левитаном, до его же, едва сдерживаемого ликования: «Наши войска о-вла-де-ли!..»
Финал этой звуковой Илиады – вопль восставших чехов в мае 1945 года: «Советский Союз! Советский Союз! Просим поддержки, срочно – парашютной поддержки! Высадка: Ольшанское кладбище. Винограды 12…»
Берлин дымится в развалинах, восставшая Прага боится ответного карающего удара немцев. Конев стремительным маршем идет спасать чехов.
Самое страшное в эти последние часы войны – положение власовцев, которые поворачивают оружие против немцев и поддерживают восставших. Они-то на что рассчитывают? На то, что их прежняя служба у гитлеровцев будет сразу прощена? Сколько там расчета, сколько искреннего раскаяния, сколько больной совести, сколько последнего отчаяния? Для этих людей, попавших в западню, война тоже была кончена. Последняя их война.
Самая страшная, самая безжалостная, самая горестная война в нашей истории.
Великая. Отечественная.
И вот она уходит в даль времени, эта великая война. Но не уменьшается в памяти, как следовало бы по законам исторической ретроспективы. Напротив, растет величие этой горестной вехи. Лицом к лицу лица не увидать? Люди, четыре года смотревшие в лицо смертельного врага, вряд ли думали о том, на каком расстоянии все это покажется большим и каким большим. Чтобы расстояние стало реальностью, надо было не дать погибнуть Отечеству.
Навеки эта война вписана в нашу память как Отечественная. Независимо от того, какие формы примет жизнь в Отечестве: демократические, авторитарные… Три поля у нас навсегда: Куликово, Бородинское, Прохоровское.
А что не последней стала та война… но что последнее в жизни человечества? Может, негоже в этом сюжете цитировать немца, а может, именно немца и надо сейчас процитировать, великого немца, который сказал: каждое мгновенье надо стараться жить так, словно оно последнее.
Другое время
Потрясают и даже приводят в смятение оба эпизода, составившие единый страшный сюжет. Расстрел полковника Козлова в 1941 году. И его посмертная реабилитация в 2005-м. И тот, и другой эпизоды неотвратимы и невыносимы.
Как их связать? И почему реабилитация вызывает такое же горькое чувство, как приговор и расстрел?
Расстрел командира перед строем подчиненных – мера действительно страшная. А если учесть, что расстреливают командира, который в предыдущей кампании воевал на переднем крае, был ранен и награжден, – то ясно, что казнят честного человека. И расстреливающие знают, что он честный человек, и вышестоящий генерал это знает, и Жуков знает – отдавший приказ о расстреле.
Жуков, уже после своей мирной кончины, заслужит от иных историков войны и писателей (тоже честнейших людей) репутацию «мясника». И не без причин: вся армия знала, что он воюет безжалостно и людей не жалеет. Для сравнения: Конев наступал медленнее, но и людей терял меньше… Вы можете ответить, кто воевал лучше?
Разумеется, Конев, – если судить по нормальным законам мирного времени, когда жизнь всякого человека – ценность абсолютная.
Но надо окунуться в то море крови, которое представляет собой тотальная война, чтобы… нет, не оправдать жертвы, по мирной логике невыносимые, но – понять логику тогдашнюю – логику Великой Войны.
Да, Жуков под Халхин-Голом послал наши танки в атаку под кинжальный огонь, но сокрушил японский фронт. Он потерял бы меньше наших бойцов, если бы не пошел на такой размен кровью. Но кто подсчитает, сколько еще надо было бы положить таких же наших бойцов, если бы японцы оправились и война продолжалась.
Да, Жуков в 1945-м положил в Берлине целое поколение молоденьких новобранцев, но он взял Берлин 2 мая, и дело решилось. Кто подсчитает, сколько он на этом деле положил, но и сколько спас от дальнейших кровавых разменов?
Да, с точки зрения нормальной человеческой логики расстрел полковника Козлова под Малоярославцем в октябре 1941 года – дело чудовищное и непоправимое, но кто подсчитает, сколько еще положили бы мы там, на Варшавском шоссе, если бы такими чудовищными мерами не было остановлено наше бегство и задержаны немецкие танки?
Еще и сжалилась судьба над близкими казненного полковника, и не попала в его личное дело запись о расстреле – затерялась, видно, в хаосе отступления, – и знали его родные, что пропал человек без вести…
«Пропал без вести»… Сколько горя прикрыто было этим безликим штампом в те первые военные месяцы, сколько смертей безвестных.
Иной раз подумаешь: и так погибать, и эдак. И курсанты подольские на верную гибель были посланы под Малоярославец, и погибли, но немцев задержали, и бойцы Козлова, бежавшие от немцев, были обречены. Но все-таки погибнуть смертью храбрых и быть расстрелянным перед строем – не одно и то же, хотя и там, и тут – конец. И для близких, и для памяти – не одно и то же, хотя не вернуть никого: ни стоявших насмерть, ни бежавших… на смерть.
Потрясает эта кровавая арифметика войны, но не меньше потрясают и поздние слезы, которыми страна смывает позор с окровавленной памяти своих бойцов, честно вставших в строй, да не вытянувших счастливого билета в лотерее войны.
Потрясает эта поздняя реабилитация, потому что возвращает произошедшему нормальное человеческое измерение, осознав которое невозможно вынести кровавую логику войны. И осознав эту невозможность – все-таки признать неотвратимость тогдашней логики. Бесчеловечной. Невыносимой.
А вынести надо. Человек, не переживший того времени, не принимает душой всего того, что оно потребовало, – потому что нормальная психика и не должна такое принять. Человек, переживший то время, с содроганием вспоминает его, удивляясь, как можно было это вынести. И чем нормальнее другое время, из которого мы оглядываемся на Войну, отходя от нее на дистанцию трех, четырех поколений, – тем мучительнее стоять перед вопросом, на которое в мирное время нет и не может быть ответа.
Не может вынести ни поляк, ни прибалтиец мысли о том, что была какая-то справедливость в пакте Молотова – Риббентропа. Справедливости и не было – было сближение двух гигантских многонациональных армий, каждая из которых – и та, что шла под германским имперским знаменем, и та, что шла под советским, – шла по трупам и стремилась занять выгодные позиции, – хотя задним числом все произошедшее можно считать и той, и этой оккупацией. Но до «заднего числа» в такие времена надо еще дожить.
Не может вынести современный русский интеллигент мысли о том, что был ГУЛАГ и что сталинские каратели угробили едва ли не столько же «своих», сколько гитлеровские сверхчеловеки – «чужих». Но Большая Война не знает ни своих, ни чужих, а только тех, кто оказался в момент схватки на той или на этой стороне. Молоху Войны безразлично, сколькими трупами вымостить путь к победе, и как ее оплатить – «где-то в поле возле Магадана» или «в полях, за Вислой сонной» – там, откуда были отпущены не расстрелянные зеки, получившие штрафбат вместо вышки, или там, где он полегли с криком «За Сталина!», их недорасстрелявшего.
Невозможно вынести сегодня мысль о том, что тогда не было другой логики кроме безжалостной. Невозможно без боли думать о комдиве Петре Сергеевиче Козлове, до светлой памяти которого добрались мы сегодня в наших поздних слезах.
«Другое время».
Минуй нас в грядущем то время и логика тотальной войны.
Большая Война законов не знает. Она знает только: кто кого.
Но в итоге может не остаться ни того, «кто», ни того, «кого».
Слеза ребенка
«Мать, молодая женщина, привязывает к себе маленького ребенка и вместе с ним бросается в воду…»
Этому ребенку, кажется, посмертно уготована память вечная: в летописи самой страшной войны, располосовавшей человечество в один из самых страшных веков его истории, в эпизоде этой войны, отмеченном признаками предательства и подлости, – слезы этого ребенка выжжены навсегда.
Ни имени этого ребенка, ни имени его матери, ни имени того казака, который привел свою семью на мост, откуда все они стали бросаться в воду, – не известно. Впрочем, если бы конкретные имена дошли до нас, может, эта картина и не превратилась бы в неопровержимую легенду.
Осталось только название: Лиенц, и дата: 1 июня 1945 года. Австрийский городок, куда атаман Тимофей Доманов рванул со своим «Казачьим Станом», уходя от итальянских партизан, и откуда весь этот стан, вместе с самим атаманом, предательски выдали английские оккупационные войска советским особистам – на гибель и поругание.
Поняв, что их ждет, казаки с моста через «пограничную» реку, стали бросаться в воду.
«Мать, привязав к себе ребенка…»
Сколько их погибло – из тех сорока тысяч, которых англичане передали советским карателям? На берегах реки Драу сохранилось около тридцати могил…
Да сколько бы ни было! Гибель одного человека – такая же непоправимость, как гибель миллионов, разница только в том, что, подсчитывая миллионы, мы не успеваем почувствовать гибель каждого.
Может, потому и воззвал Достоевский к нашей совести, пустив в нее, как каплю целительного яда, слезинку ребенка. И прожигает она нам душу, когда выделена из моря слез, взята на «предметное стекло» и вопиет безотносительно к ситуации, в которой пролита.
А если все-таки прояснить ситуацию вокруг той детской слезинки, которая смешалась с водами Драу в первый летний день 1945 года – через три недели после конца войны?
Первый вопрос: почему в австрийской западне оказалась такая (после 1812 и 1914) невидаль, как «Казачий Стан»? Ну, понятно, сами казаки, решившие уйти с немцами в 1942 году (или, пусть так: дождавшиеся их в 1941), спасались от Красной Армии. Но зачем было брать с собой жен и детей? Значит, были уверены, что большевики вырежут беззащитных до последнего младенца? Откуда такая уверенность? Не оттого ли, что сами эти казаки, участвуя в карательных акциях и «очищая» партизанские местности, делали именно это? Герр Гиммлер «разрешил»? Или сами полагали, что детей лучше не оставлять?
Вторая проблемная точка: англичане. Предали или не предали они казаков? По-человечески – да, предали. Если не выходить за пределы ситуации. А если всю ситуацию взять в расчет? Англичанам это казачье войско было с конца войны – как головная боль. С титовскими партизанами дралось, от немцев вроде бы отвернулось (то есть немцев предало), куда повернет, не угадаешь. Никаких гарантий англичане казакам не давали, а вот Сталину Черчилль обещал: всех интернированных гитлеровских вояк вернуть в страны принадлежности. А их хватало, кроме казаков Лиенца: и татары там, и калмыки, и чеченцы, и украинцы… «Интернационал» – не только с нашей стороны, но и у Гитлера (как и у Наполеона), только если Наполеон, одолей он Россию, пожалуй, вернул бы полякам Польшу, – Гитлер же никакого «Казачьего стана» у себя не потерпел бы. Так что окаянный «сталинизм» был все-таки меньшим злом… если бы казаки могли взвешивать.
Ничего они взвешивать не могли. Ничего хорошего не ожидало их у наших особистов. Фильтрационный лагерь. Атаманам – петля. Верхушка атаманская: Краснов, Шкуро, Доманов, Панвиц – пощады и не просили. Отчаянные мужики, крепились, как могли. Шкуро под хохот конвойных солдат напоминал дознавателям, как он лупил их (то есть красных) в Гражданскую: «пух и перья летели»! Краснов слушал этот балаган с отвращением; он-то втайне надеялся, что его помилуют – как-никак известный писатель, чьи произведения переведены на столько-то языков…
Наш гебешник Меркулов все эти красновские заслуги видел в гробу:
– На свободу не надейтесь, вы же не ребенок! Если не будете упираться, подпишете кое-что, отбудете парочку лет в ИТЛ, там привыкнете к нашему образу жизни… найдете его прекрасные стороны. Жить будете!
Протоколы этих допросов теперь опубликованы. Краснов отвечал:
– Кончайте сразу. Пулю в затылок и…
– Э-э, нет, господин Краснов. В ящик сыграть всегда успеете. Навоза для удобрения у нас хватает. А вот потрудитесь сначала на благо родины. На лесоповале, в шахте по пояс в воде. Станете тонкий, звонкий и прозрачный, ушки топориком.
Меркулову тоже недолго веселиться: через несколько лет его расстреляют по бериевскому делу. Где его могила – неизвестно.
Могила же Краснова, а также Шкуро, Доманова, Панвица – символически обозначена теперь мемориальной доской у Храма Всех Святых в Москве, возле станции метро «Сокол». Можно пойти и уронить слезу.
Что тут скажешь… В конце концов всякий убиенный, будь он красный, белый или зеленый, имеет право на память тех, кто найдет в себе силы для такой памяти. Но соображайте же, где ставить доску и кому какую теплить свечу! Не делайте из Доманова предателя – в отличие от Власова, он им не был. Он Советской власти не присягал, он с ней дрался, он к ней в плен попал в 1920-м, а потом вкалывал на Соловках, «тонкий, звонкий и прозрачный». Враг как враг. Полный Георгиевский кавалер времен Первой мировой войны – в разгар Второй вернулся на юг и с полной отдачей сил командовал сотней казаков при немецкой комендатуре, после чего и двинул вместе с ними, с казаками и немцами, в отступ: в Италию, а там и в Лиенц австрийский.
Вот там и ставьте ему доску с перечислением всех крестов, казачьих и германских. И Гельмуту фон Панвицу, группенфюреру СС, заделавшемуся казачьим атаманом, ставьте доску там же, в Австрии или в Германии, чтобы какая-нибудь фрау с киндером могла пролить законную слезу. Но не в Москве!
И еще о матерях и детях. Магда Геббельс перед тем, как покончить с собой, отправила на тот свет своих дочерей, малолетних девочек. Жалко их? Жалко. Так и хочется сказать: их-то ты за что же обрекаешь, им-то почему отвечать за твои дела и за дела твоего интеллектуального мужа? А это все то же: она уверена, что русские варвары детей не пощадят. Не потому ли, что их нацистская беспощадность сидит у них колом в башке? Такие сверхчеловеки.
Когда Гиммлер «разрешил» при очищении местности от партизан расстреливать детей и женщин, потому что выжившие будут ненавидеть немцев и их нельзя оставлять в живых, он оговорился, что эта мера вынужденная. Шевельнулось, значит, что-то у бывшего школьного учителя… Но сильнее был все-таки страх. Страх возмездия, которое с 1943 года стало для них неотвратимо.
Сильный драчлив не бывает, – заметил когда-то основоположник социалистического реализма. И мы тоже стервенели от сознания собственной слабости – в 1941-м, когда все висело на волоске. И был расстрел эсеров в Орловской тюрьме, и бессудная казнь военачальников в Куйбышеве. Сколько слез выплакали тогда их вдовы и дети? Перевалило к 1945-му – заплакали другие.
Пусть слезы их смешиваются у нас в памяти.
Но куда меж тем переваливает наша история?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.