Текст книги "Хочу быть бедным (сборник)"
Автор книги: Лев Пирогов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Про зайцев, Сеня, это неактуально…
«– Да, да, Стёпа, литература откололась от жизни, изменяет народу; теперь пишут красивенькие пустячки для забавы сытых; чутьё на правду потеряно…»
Максим Горький, «Жизнь Клима Самгина»
«Наёмный убийца, не ведающий жалости. Профессиональная содержанка и прожигательница жизни, крепко подсевшая на наркотики. Избалованный наследник огромного состояния, считающий, что ему всё дозволено. Что объединяет этих людей?»
Рекламная аннотация к роману
Что же, в самом деле, объединяет этих дорогих россиян: наёмного убийцу, профессиональную содержанку и избалованного наследника? Ничего не напоминает картина? Это же прямо как в брежневские времена на плакатах, помните: рабочий с молотом, колхозница с серпом, интеллигент с логарифмической линейкой… Киты мироздания. Недавно шёл по улице и будто споткнулся. Ноги продолжают идти, а мысль топчется на месте, подозрительно разглядывая увиденное. Аккуратный такой плакатик, сто на пятьдесят метров, как раз целый дом на Лубянской площади загораживает. Три слова на чёрном фоне: «Интеллект. Уверенность. Безопасность».
Хорошие слова, не матерные, но что-то в них неуловимо смущает. Что-то раздражает, да так, что хочется в урну сплюнуть (хотя лучше в платок, я знаю).
Думал-думал, и дошло наконец.
Раньше ведь что на стенах писали? «Ум, честь и совесть». Теперь, выходит, вместо ума – интеллект, вместо совести – уверенность в том, что так и надо, а вместо чести – безопасность, «только не бейте». На уровне второй сигнальной системы явное снижение пафоса наблюдается.
МАЛ ДА ДОРОГ
Прочёл в январской книжке «Нового мира» статью Сергея Белякова «Призрак титулярного советника». О непростой эволюции образа «маленького человека» в современной русской литературе.
Коротко своими словами. Во времена Гоголя и Достоевского общественный статус «маленького человека» был ниже статуса читателей литературных журналов, и обращение к этой теме было для них вроде как «милость к падшим», чувство облагораживающее и прекрасное. За возможность его испытывать «маленького человека» и стали превозносить. Был Акакий Акакиевич, владелец шинели, – стал Платон Каратаев, обладатель сокровенного этического знания. Но понарошечное преклонение перед «низами» постепенно освобождало сознание образованного сословия от мысли об ответственности за них: как, в самом деле, будешь заботиться о том, кто лучше тебя, мудрее тебя и сам только и делает что преподаёт великие нравственные уроки?
Незадолго до кризиса появился доктор Чехов со своими «Злоумышленником» и «Спать хочется», но было поздно.
Сергей Беляков утверждает, что в литературе конца XX века возобладала чеховская традиция, как бы слегка «циническая». Это со всех сторон неверно. Во-первых, Чехов был подвижником: на Сахалин ездил, крестьян лечил, деньги, задыхаясь в долгах, отдавал на благотворительность. Во-вторых, он не язвил малых сих, он лишь врачевал сентиментальность и прекраснодушие образованного сословия, на малых сих проливаемые. «Линию Чехова» оборвала революция, в результате которой всем удобный «маленький человек» оборотился всем неудобным Шариковым, эту метаморфозу сам же Беляков и отметил. А стало быть, «циническая линия» – это не «линия Чехова», это уже «линия Булгакова» получается.
МАЛ ДА ВОНЮЧ
Западные слависты часто спрашивают: «За что вы, русские, не любите Шарикова? Ведь он же тот самый, „маленький“!..»
Ну да. Смердяков тоже «маленький», так и что ж?
В дилемме «маленький, но подлец» важнее подлец. К тому же у Булгакова профессор Преображенский и сам не ангел: граница между добром и злом в повести отнюдь не совпадает с сословной границей.
Другое дело у продлившей и творчески развившей «линию Булгакова» Людмилы Улицкой. Тут уже с «социально близких» хоть икону пиши, а «плебеи» так и сочатся гнусностью. Беляков настолько точно обрисовал в статье её «творческий метод», что, похоже, сам испугался: пришлось срочно обзывать «Казус Кукоцкого» «одним из наиболее значительных современных русских романов», а то мало ли…
Интересно, однако, что рядом с Улицкой он ставит не Татьяну Толстую, у которой неприязнь к плебеям разрастается до комичной берсеркской ярости, а классовая солидарность с обитателями академических дач оборачивается нежнейшей любовной лирикой. Нет, оказывается, в затылок автору «одного из наиболее значительных современных русских романов» дышит… Оксана Робски.
Это неожиданно, но, пожалуй, глубоко правильно. Если Толстая и Улицкая – это «линия Булгакова», то Робски – уже «линия Толстой и Улицкой». Срабатывает механизм «преемственности элит». Улицкая и Толстая представительствуют от перестроечной посттоталитарной элиты, Оксана Робски – от нынешней.
И вот тут становится ясно, что вывести родословную этих трёх дам из классической русской литературы не легче, чем найти пресловутое промежуточное звено между обезьяной и человеком. Какое звено, когда там проволока колючая и пограничник с собакой стоит…
ЭЛИТА И ЛИМИТА
В царской России с трёхсотлетней традицией государственности (если считать от Смуты) принадлежность к элите определялась (по крайней мере, официально) через бремя ответственности. Но воссияла Революция, к власти пришли цареубийцы, дезертиры и вероотступники. Понятие социального долга для них, нарушивших этот долг всеми возможными способами, неприемлемо. Признаком принадлежности к элите сделались привилегии, что и неудивительно. Таково уж мироощущение человека, который «дорвался». До возможности казнить и миловать, например. Законный правитель это делать «обязан», а узурпатор – «волен».
Но рано или поздно «дорвавшийся» наедается чувства праздника. Власть становится для него рутиной, обязанностью, а там уже и до чувства долга недалеко. Для подросших к тому времени новых потенциальных революционеров это сигнал. Они поднатуживаются… и происходит «смена элит».
После второго за наши сто лет «перестроечного» переворота (начинавшегося под знаком «борьбы с привилегиями», разумеется) признаком принадлежности к «элите» стало «чувство свободы», проще говоря – безответственность. Отныне «элита» – это когда «всё дозволено». И когда тебе «ничего за это не будет». (Как Людмиле Улицкой, не так давно освятившей своим именем серию сексуально-просветительских книжек для детей, в том числе о благе гомосексуализма. И ничего.)
ЭЛИТА И СЕРМЯГА
Итак, безответственность. Почему?
Стоит ли говорить, что Улицкая и Толстая, представительницы «посттоталитарной элиты переходного типа», не отвечали за ту страну, на языке которой писали, – они её презирали и ненавидели.
А кто отвечал? Те, кого Сергей Беляков да и кто угодно побрезгует включать в свои построения, – представители советской официозной литературы: Г. Марков, А. Иванов, С. Сартаков и так далее. Вот они да, отвечали, причём сразу всем: словом, дачей, рублём (а в иные времена и головами). То была «привилегированная элита» – главный объект ненависти «элиты посттоталитарной», непривилегированной и голодной. Хорошо или плохо официозники делали то, что делали, – отдельный вопрос; главное, они за это отвечали. Плохо делали – ответили поношением и забвением своих имён, ответили тем, что дело их насмарку пошло, что зря прожита жизнь… Но платящий по счетам достоин уважения.
А нынешние, как история ни повернись, всегда «ни при чём». Это народ дурак, власть негодяйка, лошади предатели, а мы «русская интеллигенция», эталон вкуса и совести, и никаким гомосексуализмом для самых маленьких, никаким лакейством и барством этого не исправишь.
…Кстати, из недр официальной советской культуры вышла вполне оригинальная «оттепельная» концепция «маленького человека». Пожалуй, это было самое светлое из всего, что удалось породить советской культуре, и самое ценное из всего, что было выброшено вместе с ней на помойку. От соцреализма там остались «трудовой подвиг» и «исторический оптимизм», от русской классики взята христианская идея Утешения, от масскульта добавлен завораживающе уютный быт. В качестве примеров на ум в первую очередь приходит кино, ну да можно ведь вспомнить, что фильм «Девчата» – это экранизация масштабного романа Бориса Бедного. Ничего подобного не могло появиться без «соцреализма» с его дьявольским равнодушием к человеку и невыносимо героическими героями, от которых так приятно было отдохнуть в оттепельном затишке-уголке.
Вернёмся, однако, к нашим оксанам.
ЭЛИТА И НОВЫЙ ДИВНЫЙ МИР
Оксана Робски в отличие от старших подруг ненависти к своей стране не испытывает. Во-первых, это дурной тон, «негатив». Оксанам на подпольных тренингах (ну где они кровь младенцев пьют) внушили, что негативные эмоции – это признак социального неблагополучия, сословной ущербности.
А во-вторых… правильно внушили. Всё так и есть.
С чего бы ей их испытывать?
Это её страна. Ей здесь нравится, она здесь успешно работает, тут её лежбище, дом. Едет мимо книжного магазина, видит плакат: «Ай лав бабки», – о, хорошо, у коллеги вышла интересная книга. Сворачивает на Лубянку – там про интеллект-уверенность-безопасность… Красиво.
Да, товарищи, беспредел переходного периода закончился – теперь у нас в стране опять официальная культура есть.
Вот почему, скажите, несмотря на непрекращающиеся завывания общественных организаций про «культ секса и насилия», не меняется эфирная политика телевизионных каналов? Да потому, что это не телекомпаний политика. Это политика официальная, государственная. «Так нужно».
То, что нам, социально ущербным, мнится отклонением от нормы, на самом деле эта самая норма теперь и есть. А для поколения, что на этой новой норме воспитано, так даже и «большой стиль».
В этой ситуации наши поиски следов «маленького человека» в современной литературе сродни перетряхиванию перин в горящем доме.
Ну не в горящем. Ладно. Трубу с говном прорвало. Течёт-с.
Но так теперь всегда будет, понимаете? Привыкайте, фэн-шуй такой! И не надо, не надо туда смотреть, делаем вид, что не замечаем, сохраняем достоинство! Э-э… о чём бишь мы говорили сейчас?
Через силу
Есть у меня друг – человек, как прежде говорили, «интересной судьбы». Ну и немного пишет – о том, что видел, что пережил. Даже раз опубликовался в журнале.
Критики заметили, руку дружбы подали, вынесли вердикт: «Не литература».
И ведь как бывает: живёшь себе спокойно, ни на что не претендуешь, а как откажут в том, чего и не надо было, так сразу начинает душа болеть. Вот и мой друг задумался. Спрашивает в письме:
«…Что такое литература? Кто вправе писать литературу? Кто должен её писать? С одной стороны, меня подмывает рассказать о некоторых вещах, событиях, отношениях. С другой стороны, я понимаю, что этого недостаточно, этого мало, надо „конструировать“, а не просто рассказывать. Да и что значит „надо“? Вроде никто моими писаниями не интересуется, а жизнь подкидывает сюжеты, так что никуда не деться. Так что же мне со всем этим делать? Оно лежит где-то внутри, царапается. Как выписать, избавиться? Что скажешь?»
Детские вопросы – самые главные: они требуют простых ответов, а чем проще мысль, тем ближе она к истине. Где-то у корней бытия, подозреваю, вообще всё просто; сущности мельчают и пузырятся пеной ближе к поверхности.
Итак, что такое литература? Кто вправе и кто должен её писать?
«Все мы творим свободно, по велению сердца, сердца же наши принадлежат родной коммунистической партии», – писал композитор Вано Мурадели в 1969 году. (Или цитировал? Не помню, кого.) Иначе говоря, «свобода есть осознанная необходимость». Бесконечно мудрая мысль, так ещё римские стоики говорили.
Бывает: писать хочется (и вроде наблюдательность и бойкий язык даны для бодливости), а совершенно не о чем. Всё равно пишешь – о том, как ел с утра яичницу с огурцом. Подкладываешь «смысл» – какое-нибудь замаскированное по моде философское обобщение, получается роман доктора филологических наук Сергея Аствацатурова «Люди в голом», соблаговолите. Конечно, бывает наоборот: человек прошёл огонь и воду, всё видел, всё сам потрогал, правильно разрулил, а как начинает буквы соединять – выходят слёзы одни. Но прошу учесть одно немаловажное обстоятельство.
Сейчас по разряду литературы числится столько убогих (лишь за то, что «люди хорошие»: пьют с кем нужно и сколько нужно, ошиваются в правильное время в нужных местах, соответствующие выражения лиц носят), что обязательным условием (а то и единственным смыслом) разговоров о литературе стало выяснение вопроса, каковое качество текста может быть залогом его художественной ценности.
«Свои», правильно бегающие за водкой, проверке не подлежат, а графомана-чужака разоблачить полезно. Либо так: подвинуть границы «художественности» в направлении услужливого гонца, а чужака от них отодвинуть. В общем, не говорят «Сидоров мне идейно чужд», а говорят «Сидоров бездарен».
В нормальной ситуации так быть не должно. Если критик и пишет о Сидорове, значит, Сидоров литературно одарён, потому что критик по определению пишет о литературе, а не о буквах. И если я говорю о приоритете жизненного опыта перед эстетической опытностью, это не значит, что я ратую за бездарей, нет. Талант подразумевается всегда, об этом и речи не должно быть.
Так что же такое литература? По-моему, литература – это способ пробуждать «чувства добрые». Не цель, а средство. Литературу создают во имя чего-то. Можно прочирикать признание в любви, просто потому что тебя распирает, у тебя любовный мандраж и тебе просто хочется признаться в любви (а любишь ты при этом или нет, это другой вопрос, признание самоценно). В юности обычно мы так и делаем. А можно сказать «я тебя люблю», отдавая себе отчёт в том, к чему эти слова обязывают. И тебя, и того, кому они адресованы.
Кто вправе писать литературу? Тот, у кого есть соответствующее желание, или тот, у кого хватает на это сил? Кто должен её писать?
Тот, кто делает это трудно.
Если сердце просится «рассказать», но чувствуешь, что «этого мало, надо конструировать» (или наоборот: есть конструкция в голове, а сердца нет), значит, литература станет получаться только тогда, когда начнёшь «конструировать». Или наоборот. Через силу. Иначе это будет просто частное дело частного хорошего человека.
…Кстати, анекдот. Про то, что «через силу» бывает. Известно, что Лев Толстой не любил роман «Анна Каренина» и писал его с отвращением. Я недавно понял, почему. Слишком он ладно скроен. Слишком всего в меру. Очень уж экономно всё втиснуто и подогнано. Видно, что за этим текстом стоит не вдохновение, а работа. Граф же был не обезьяна, чтобы от работы удовольствие получать?
О вдохновении
Пантелеймон Кулиш (автор двухтомных «Записок о Южной Руси») писал, что в жизни настоящего литературного таланта всегда наступает момент, когда он от естественного, как бы стихийного творчества переходит к работе, основанной на внутренней, более осмысленной силе. Когда одно лишь природное вдохновение перестаёт питать художника.
Прав, ох как прав.
Труд делает из нашей внутренней обезьяны человека. Вдохновение же отпускает её на волю. Что лучше? Большой вопрос. Есть тьма охотников толпиться у обезьяньих клеток. Зрелище «недочеловека» завораживает, притягивает. Телевизионные передачи с демонстрацией трупов имеют стабильно высокий рейтинг.
«Состояние творчества есть состояние наваждения… Что-то, кто-то в тебя вселяется, твоя рука исполнитель – не тебя, а того, что через тебя хочет быть», – писала одна почитаемая в литературе дама.
Сразу возникает вопрос: ЧТО хочет быть, КТО вселяется?
Умный человек повторит осторожно: «Что-то». Неумный, не выучивший матчасть ляпнет: «Светлые силы, Бог».
Но разве светлые силы стремятся ОВЛАДЕТЬ человеком?
Бог создал человека свободным. Можно сказать, обрёк на свободу (а стало быть, и на возможность выбирать зло). Бог не запрещает ребёнку карабкаться по высокой лестнице. Да, ребёнок может упасть. А может научиться лазить по лестницам. К падению ведь приводит не высота как таковая, а либо наши грозные окрики, вызывающие у ребёнка неуверенность в себе и страх высоты, либо наши заботливые руки, притупляющие его чувство опасности. Запретить легко: запрет сам подступает к горлу; запрещаем мы «по вдохновению». Разрешить трудно: надо пересилить себя. И так во всём: зло (часто под видом блага) само рвётся наружу; добро – результат упорной работы.
Ладно. Никто, положим, ничьими руками не водит. Просто в состоянии вдохновения высвобождается интуиция. К опыту, содержащемуся в «оперативной памяти», добавляется то, что «знал, да забыл». Вот этот как бы «не свой» опыт и сбивает с толку не выучившие матчасть натуры. Сам-то я матчасть подтянул, постоял у этажерки с Большой советской энциклопедией. И вот что выяснилось: «Состояние вдохновения сопровождается обычно резким ограничением направленности личности, отключением её от того, что не имеет непосредственного отношения к решаемой творческой задаче…»
Вот оно.
«Пока не научитесь всё устранять, через все препятствия шагать напролом, хотя бы и во вред другим, пока не научитесь абсолютному эгоизму в отстаивании своего права на писание, большой работы не дадите», – учила вышеупомянутая дама, достигшая в «большой работе» преизрядных высот. Все мы её хорошо знаем. Наше к ней отношение, как правило, созвучно восторженным словам её старшей дочери: «Она заменяет Богу самых верных ангелов. Она играет на арфе, бьёт в барабан, побеждает всех. Замечательно рассказывает. Летает. Лёд превращает в летние цветы. Ирину может превратить в красивую девочку».
Ирина – это младшая дочь. После её смерти в детдоме дама писала мужу: «Не для Вашего и не для своего утешения а как простую правду скажу: И. была очень странным, а м. б. вовсе безнадёжным ребенком, всё время качалась, почти не говорила, м. б. рахит, м. б., вырождение, не знаю».
Не утешения ради, а как простую правду отметим: прежде чем сдать двухлетнюю дочь в приют, мать морила её голодом в тёмной отдельной комнате, привязав за ногу к кровати. Заговоришь тут.
Сэкономленные чувства наша героиня посвятила рождённому впоследствии сыну, который, в свою очередь, отметил самоубийство матери афоризмом: «Марина Ивановна поступила логично».
Сохранились его подростковые размышления о вдохновении (из переписки с сестрой Ариадной): «Ты пишешь, что писателю… необходимы страстность и „спонтанность“. Это – неверно… Почему не допускать у писателя большей доли „сознательного отношения“ к труду, почему представлять себе писателя, обязательно облаченного в тогу вдохновения и страдающего непременной болезнью графоманов: чернильно-словесным недержанием?»
Занятно: дети алкоголиков вырастают убеждёнными абстинентами. Георгию Эфрону не суждено было стать писателем: жизнь в эвакуации морально раздавила его, а фронт убил. Любимая народом песенка из кинофильма «Ирония судьбы» оплачена тремя жизнями.
И две цитаты, как испорченная пластинка, крутятся в моей голове.
Цветаева: «Художественное творчество в иных случаях – некая атрофия совести». И тут же следом Ахматова: «Вчера весь день ко мне шли стихи, но я гнала их».
Это, что ли, выход? Не писать, уйти в монастырь?
Хорошенький совет – «стань святым». Кто же в лавочке будет? Люди-то ведь и здесь нужны. Поэтому, вероятно, так: писать – и каяться. Чувствовать, что каждой строчкой увеличиваешь свой долг перед ближними, дальними (как бы они там тебе ни «спасибали») и перед собою, своей душой.
Каяться, пока не забрезжит выход: именно писательством, раз уж больше ничего не умеешь, хоть немного этот долг сократить.
И тогда уже писать, быть может, чуточку по-другому.
Продолжение следует
У каждой эпохи в культуре существует свой принцип организации «модели мира»: у одних это повторяемость событий, цикличность, замкнутая окружность, у других поступательное движение вперёд, «стрела времени», у третьих «спираль» (при марксизме-ленинизме, конечно), у четвёртых что-то ещё.
Сериация – один из таких принципов. Формально он представляет собой бесконечное прибавление очередной единички к числовому ряду – то, что в гегелевской метафизике называется «дурной бесконечностью». От «стрелы времени» это прибавление отличается тем, что у стрелы есть наконечник, подразумевающий цель. В серийном мироздании цели нет. Его смысл – не достигать результата, а пребывать в процессе. Как у многолетнего телесериала, начало которого все забыли, а конец невозможно представить: «Как же я буду без „Санта-Барбары“?»
Я почему об этом подумал-то. Недавно столкнулся с такой штукой: несколько разных людей, делясь со мною впечатлениями от нескольких разных рассказов, сказали одно и то же: «Кажется, что должно быть продолжение», «Хочется узнать, что было дальше». Между тем рассказы эти были вполне, на мой взгляд, завершены, и даже финалы не особо «открыты»: конфликт разрешён, герой приведён к результату, смысл ясен. А вот хочется «продолжения», и всё тут!.. Почему так?
Почему для нас, сегодняшних, произведение не может заканчиваться иначе, кроме как полным исчерпанием фабулы, то есть гибелью героя или на худой конец свадебкой? Только тогда занавес с глухим стуком падает на доски сцены. Иначе – нет чувства сытости. Серийного читателя меньше всего занимает смысл – он реагирует лишь на цепочку событий, на «что было дальше». ЗАЧЕМ было, ДЛЯ ЧЕГО было – ему не важно. Не потому, что он дурак, нет. Просто такая у него «модель мира». По Гегелю говоря, «дурацкая».
А теперь представим себе этого серийного человека не когда он читает, а когда живёт, просто живёт. Что с ним делает сериация?
Во-первых, отменяет «конец». Серийный человек не думает о смерти и не особенно боится её. Именно потому, что не думает. А когда с нею сталкивается, то переживает не как кульминацию и развязку своего существования, в которой предельно заостряются все смыслы, все «почему», а просто как самую огромную неприятность. «Жаль, что закончилось, можно было бы ещё читать и читать».
Во-вторых, сериация размывает смысл. У серийного человека нет представления о смысле жизни. Вместо этого – череда сменяющихся мотивов. «Коплю на квартиру, вот тогда заживу». Ладно, квартира есть. Что дальше? «Хочу ребёнка». Ладно, ребёнок есть. Что дальше? «Хоть бы уж поскорее вырос, вот тогда поживу в своё удовольствие, отдохну». Что дальше? «Вот достану новое лекарство, чтобы ноженьки не болели…»
Серийный человек живёт в предвкушении следующей серии бесконечного, а потому изначально бессмысленного фильма. Этот фильм не может закончиться, его можно лишь прекратить.
Конечно, в первую очередь принципу сериации подвержена литература масскульта. Но тут как в анекдоте – «сегодня армяне, а завтра мы». В масскульте ведь всё как в «большом» искусстве, только «на порядок грубее, проще, ближе к основам бытия».
Атака на эти самые «основы бытия» идёт со стороны «материального базиса». Издательства предпочитают выпускать серьёзную литературу «сериями», в одинаковых, как развешенные для просушки портянки, обложках. Видимо, для того, чтобы читатель, которому понравился роман Петрова, купил по зрительной ассоциации и роман Васечкина – а ну как окажется продолжением того же самого удовольствия?
Обложками дело не ограничивается. Трудно писать роман, не представляя себе его читателя, издателя и обложку. То есть не думая о том, какая ему будет суждена «конкретная форма социально-исторического бытования». И воронка сериации засасывает самих Петрова и Васечкина. Тиражируются одни и те же идеи, системы образов, исполнение подгоняется под «формат» – ведь надо же, чтоб прочли?
В рыночной мифологии это называется «спрос диктует предложение». Но откуда берётся спрос? Это, пожалуй, «основной» вопрос современной культуры.
Понятно, что «рыночную», «востребованную» тематику и стилистику кто-то «диктует». Кто? Писатель кивает на издателя (это если его книгу ругают; если хвалят – то на вдохновение и Творца), издатель кивает на продавца, продавец на покупателя, а покупатель говорит, что ест что дают.
Ему мы поверим: передовая мысль (в лице французского философа Бодрийяра) давно доказала, что у «масс», потребляющих «массовую культуру», нет субъектной воли и представления для того, чтобы сформировать «заказ».
Значит, остаются трое подозреваемых: издатель, продавец и писатель.
Кто виноват?
В конце прошлого года фантастический журнал «Если» (напоминаю: «грубее, проще, ближе к основам») провёл опрос среди своих читателей: «Кто виноват в кризисе отечественной фантастики?»
Ответы распределились следующим образом.
«Виноваты критики, погрязшие в некомпетентности, клановых разборках и корпоративной солидарности» – 1 %
«Виноваты книготорговцы, работающие с книгой как с обычным товаром» – 4 %
«Виноваты писатели, которые заботятся лишь о собственных тиражах и гонорарах» – 9 %
«Виноваты издатели, которым выгодно прививать читателю дурной вкус» – 13 %
«Виноваты читатели, которые голосуют рублём за низкопробные боевики» – 16 %
«Никто не виноват, ибо, согласно „закону Старджона“, девять десятых всей литературы является ерундой» – 28 %
«Никакого кризиса нет, эти панические настроения стабильно возникают раз в несколько лет» – 28 %.
Опрос составил писатель Василий Мидянин, и он же поделился со мной ключом к интерпретации результатов: «Критиков любители фантастики не читают и об их существовании почти не догадываются, поэтому критики у них виноваты меньше всего».
Логично. О продавцах читатель тоже мало задумывается. О писателях представления имеет всяко меньше, чем об общем устройстве мира. Ну а «никто не виноват» и «никакого кризиса нет» – это, по сути, один ответ, свидетельствующий о том, что читатели положением дел довольны. Критики ропщут, издатели и книготорговцы стонут, Мидянин опрос придумывает… а читателям хорошо. То, что остальным смерть.
Так, может быть, читатели и виноваты? Недаром же Элиотт говорил: «Хорошего писателя делает хороший читатель». Обратное, поди, тоже верно?
Писатель Олег Дивов, комментирующий итоги опроса, склоняется именно к этой мысли:
«Сплошь и рядом люди, которые ещё вчера не стали бы покупать графоманскую белиберду, относятся к ней всё снисходительнее. А новое поколение уже полностью дезориентировано. „Яркий образный язык“ из отзывов читателей на поверку оказывается набором красивеньких клише литературной попсы полувековой давности. Вычурная фраза, напыщенные метафоры уже идут за высокий стиль. Клише, штампы, пустозвонство: вы это покупаете? Ничего, за вас купят другие».
Вот теперь стоп. От массово-литературных материй возвратимся к нашим баранам. Скажите-ка, вас удовлетворяют букероносные романы за два последних года? Вы считаете, что они написаны «ярким образным языком»?
Значит, «вы и убили-с».
Читателей фантастики удовлетворяет тысячестраничная тягомотина с едва выправленными грамматическими ошибками, а любители «высокой прозы» млеют от манерных, на грани прилежной графомании, творений букеровских лауреатов.
Одна из преданных читательниц фантастики в ответ на упрёк Дивова написала: «Я не снижаю своих требований к фантастике. Но я покупаю то, что есть, за неимением лучшего».
«Не снижаете требований к фантастике, но снижаете требования к себе?» – уточнил я.
Она согласилась.
Отчего же происходит с нами это самое снижение самооценки?
Издатели и книготорговцы – люди деловые, им надо получать прибыль. А лучшую прибыль в бизнесе приносят наркотики, оружие, порнография, фастфуд и платные туалеты.
Объём российского книжного рынка растёт, хотя тиражи отдельных изданий неуклонно снижаются. Снижение тиражей приходится компенсировать увеличением ассортимента: издательство не может продать одну книгу тиражом 100 тысяч экземпляров – ему приходится продавать 30 книг тиражом 3 тысячи каждая.
А средний писатель обязан эти 30 книг написать.
Понятно, что на конвейере выживают главным образом графоманы. А чем хуже качество беллетристики, тем сильнее портится вкус читающей публики в целом, тем меньшим спросом пользуется у неё «штучная» литература, тем меньше заинтересованы в ней торговцы, тем неохотнее связываются с нею издатели, тем сильнее она замыкается в себе и впадает в гомеостаз.
Комментируя итоги опроса в журнале «Если», новосибирский критик Валерий Иванченко заметил: «Я не очень-то знаю, кто такой этот Старджон, про которого все говорят, но кажется мне, что количество талантливых литераторов всегда примерно одинаково. И если в год выходит всего сорок книг, то хороших из них может быть не десять, а даже двадцать процентов. А если пятьсот книг, то хороших получится всего пять или даже два процента».
Это правило верно и для «серьёзной» литературы. Она пребывает в стилевом и вкусовом нокдауне ещё со времён издательско-читательского бума, случившегося в конце 80-х, когда в отечественный обиход разом вошли заумный модернизм, жеманный постмодернизм и разухабистый масскульт. Полвека литературной эволюции в одном флаконе – представьте себе этот амбре. Те, чей вкус был ушиблен чтением в ту эпоху, вот уже 20 лет стараются писать одновременно и заумно, и жеманно, и разухабисто. Это для них признак профессиональной вменяемости, вовлечённости в литературный контекст.
В те времена, заглатывая полувековой запас «возвращённой литературы», мы привыкли к безумному ощущению, что хорошей литературы должно быть много.
Когда запас иссяк и пошла «текучка», у аудитории с непомерно растянувшимися желудками возник голод – ощущение кризиса. Кинулись его преодолевать, «ау, мы ищем таланты», расплодившиеся издательства погнали «вал», и старджоновские десять процентов, согласно «Правилу Иванченко», обернулись жалкими двумя…
Что же делать?
А всё очень просто. Экономить дыхание. Поменьше читать. Перемусоливать классику, читать вглубь, а не вширь. Поменьше писать (В смысле подольше.) Наконец, поменьше заниматься книгоизданием и книготорговлей. Туалеты ведь и впрямь больше денег приносят.
Литературная популяция чрезмерно размножилась, ей не хватает кормовых ресурсов, и коллапс её неизбежен. Если мы уже сегодня не начнём ЭКОНОМИТЬ, он будет весьма болезненным. Как и не в литературных сферах потребления энергии.
Кино не закончится, но вот плёнка оборваться может.
Возникает законный вопрос: если выходит, что в литературном кризисе виноваты абсолютно все: читатель, писатель, издатель, продавец, конь в пальто – не лучше ли вывернуть ситуацию наизнанку? Не бывает же так, что все ненормальные и только кто-то один нормальный. Скорее, это свидетельствует о том, что пора поменять местами понятия ненормальности и нормы?
Что ж, поменять, конечно, можно. Что и происходит уже. Если в мире накапливается чересчур много зла, проще объявить зло добром, чем бороться с ним.
Можно и встать на голову, если всё вокруг видится вверх ногами и от этого кружится голова. Почему ж не встать?..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.