Электронная библиотека » Лидия Чуковская » » онлайн чтение - страница 30


  • Текст добавлен: 9 ноября 2013, 23:33


Автор книги: Лидия Чуковская


Жанр: Литература 20 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
6

Но мне давно пора уже вернуться к своей теме: к исключению из Союза писателей. Обе темы связаны одна с другою, но все же моя у́же.

Памятен нам август 1946 года, речь Жданова перед писателями в Смольном. И постановление, и речь напечатаны во всех газетах. С ними в любую минуту может ознакомиться каждый. Это наша «Илиада» и «Одиссея», классический образец бюрократических постановлений об искусстве, – можно сказать, вершина жанра. Недаром оба документа годами и даже десятилетиями преподавались во всех школах России вместо российской словесности. Постановление не отменено по сию пору, хотя оба ошельмованных писателя печатаются, Ахматова даже и многотиражно[66]66
  Постановление ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград» от 14 августа 1946 года отменено на заседании Политбюро ЦК КПСС 20 октября 1988 года как ошибочное. – Примеч. 1988 года.


[Закрыть]
.

Беспомощность официальной власти перед властью поэта стихами Ахматовой была не единожды провозглашена. Судьбою – подтверждена. Однако в 1961 году уже победившая Ахматова снова растолковала своим гонителям эту истину – на этот раз, можно сказать, по складам, прозой, в «Слове о Пушкине».

«После… океана грязи, измен, лжи, равнодушия друзей и просто глупости… как торжественно и прекрасно увидеть, как этот чопорный, бессердечный… и, уж конечно, безграмотный Петербург стал свидетелем того, что, услышав роковую весть, тысячи людей бросились к дому поэта и навсегда вместе со всей Россией там остались.

…Он победил и время и пространство…

…И это уже к литературе прямого отношения не имеет, это что-то совсем другое»[67]67
  См. в сб.: Анна Ахматова. О Пушкине. Л.: Советский писатель, 1977, с. 5–6.


[Закрыть]
.

Борис Пастернак подвергался разгромам в печати много лет, еще до своего исключения из Союза, в особенности бурно после того же исторического Постановления ЦК 1946 года. Сразу после Нобелевской премии, в 1958 году, его едва не лишили гражданства. Коллеги Пастернака обратились к правительству с просьбой выслать его за пределы страны.

Чтобы остаться дома, Пастернак отказался от премии.

Сохранилась ли стенограмма исключения из Союза писателей Зощенко и Ахматовой, я не знаю. Стенографический же отчет о расправе с Пастернаком сохранился. Подробная стенограмма опубликована за границей[68]68
  См.: Новый журнал, № 83, Нью-Йорк, 1966, с. 185–227. В наше время, в 1988 году, стенограмма позорного этого собрания опубликована в № 9 журнала «Горизонт». – Примеч. 1988 года.


[Закрыть]
. Я привожу ее краткий конспект. Документ интересен и сам по себе – «как люди в страхе гадки», интересен и тем, что реплики действующих лиц – это как бы шпаргалка для всех участников – соучастников! – подобных расправ в будущем.

«В ходе обсуждения» было установлено, что:

1) Борис Пастернак чужд советскому народу – и не только с той поры сделался чуждым, когда написал эту дурно пахнущую мерзость, этот поганый роман, «Доктор Живаго» (где оплевано все святое для нас, в том числе и Октябрьская революция), а вообще всегда был чужд – в своей эстетствующей, декадентской, индивидуалистической, камерной, комнатной поэзии. Был и остался чужд народу.

12) Пастернак не только чужд народу, но ненавидит народ и считает его быдлом.

13) Пастернак – враг народа.

14) Он скрывал свою враждебность под прикрытием извилистых эстетических ценностей. Между тем вся его поэзия – это восемьдесят тысяч верст вокруг собственного пупа. (Одно время, правда, некоторым отдельным товарищам виделось в поэзии Пастернака нечто даже революционное, когда он находился в окружении Маяковского. Но они проявили излишнюю снисходительность и близорукость.)

15) У Пастернака нож за пазухой – нож против народа.

16) Пастернак поставил большую пушку – обстреливать из этой пушки народ.

17) Недаром он всегда водился с иностранцами.

18) Роман «Доктор Живаго» – предательский акт, проповедь предательства и апология предательства.

19) Пастернак не с наших позиций отнесся к событиям в Венгрии.

10) Пастернак – литературный Власов.

11) Пастернак – соучастник преступления против мира и покоя на планете.

12) Пастернак – это война.

Каков же моральный облик этого предателя, поставившего большую пушку?

Моральный облик у него такой, какой и выясняется из всего вышесказанного:

11) Пастернак – опытный иезуит, лишенный чести, совести, порядочности. Под прикрытием юродства он ловко обстряпывал свои дела. Он ел наш советский хлеб, кормился в наших издательствах, получал все блага от нашего Советского государства, а сам предательствовал. Надеяться на его исправление нечего. «Собачьего нрава не переделаешь». Прав т. Семичастный, назвавший Пастернака свиньей. Виноваты мы, Союз писателей: мы были слишком добры к Пастернаку, слишком берегли его мнимый талант и слишком долготерпеливы.

2) Пастернак – жалкая фигура.

3) Пастернак – подлая фигура.

4) Пастернак – подлец.

5) Предательство свое (которое состояло из целой цепи предательств) он совершил за деньги.

6) Однако его новые хозяева вышвырнут его, и весьма быстро, как выеденное яйцо, как выжатый лимон.

7) Нобелевская премия по литературе, которую он получил, есть в действительности не премия, а оплата предательства. Эти сорок или пятьдесят тысяч долларов – это те самые знаменитые тридцать сребреников.

Главные задачи Союза писателей после того, как Пастернак будет изгнан из нашей страны, сводятся к следующему:

Задача первая: развеять легенду о необычайной порядочности и моральной чистоте Пастернака.

Задача вторая: развеять легенду о его необычайной талантливости.

Задача третья: вглядеться в его друзей и знакомых и во всех тех, кто курил ему фимиам. Спасти молодежь от его влияния.


Трудно определить, кто из производивших эту экзекуцию проявил наибольшую лютость. Каждый был хорош в своем роде. Софронов, Зелинский, Перцов, Ошанин, Солоухин, Полевой, Безыменский, Баруздин. Мягкое, женственное начало представлено было Валерией Герасимовой, Галиной Николаевой, Тамарой Трифоновой, Верой Инбер и Раисой Азарх. Дамы либо выступали с трибуны не добрее мужчин, либо из зала выкрикивали свирепые реплики. Они придирались к отдельным формулировкам резолюции: оскорбительность представлялась им недостаточной. Главным составителем резолюции был Н. В. Лесючевский; казалось бы, это имя – порука жесткости. Нет! Слово «изгнанник» – ах! для предателя это слишком мягко; «давно оторванный от народа» – ах! какая неточность! всегда оторванный. Вера Инбер: ах!

эстет и декадент – это слабо; эстетствующий декадент – определение всего лишь литературное, а к Пастернаку следует применять иные определения…

Борис Леонидович по болезни на собрании не присутствовал. Он прислал письмо. Оно не дошло до нас. Председательствующий. С. С. Смирнов письмо огласил, но стенографистки текст не записали. Дошли до нас всего две фразы, процитированные в выступлениях:

«Я не ожидаю, чтобы правда восторжествовала и чтобы была соблюдена справедливость.

Мне понятно, что вы действуете под давлением обстоятельств, и я вас прощаю»[69]69
  Это письмо Б. Пастернака теперь опубликовано. В последнем абзаце сказано: «Я жду для себя всего, товарищи, и вас не обвиняю. Обстоятельства могут вас заставить в расправе со мной зайти очень далеко…» (журнал «Континент», № 83, с. 197).


[Закрыть]
.

Пастернак своих гонителей простил. Святое право – прощать за себя. Но мы – имеем ли мы право прощать им его гибель? И простить его гибель – себе? Менее чем через два года, 30 мая 1960 года, Борис Пастернак скончался.

Союз писателей пожелал унизить Пастернака и в гробу. В обеих литературных газетах объявления о смерти помещены в издевательской форме: «Скончался Борис Леонидович Пастернак, член Литфонда».

Глядите, люди, какое милосердие! Мы разоблачили врага, но оставили его хоть и не членом Союза, но членом Литфонда! Литфонд оказывал ему при жизни медицинскую помощь, а после смерти известил читателей о его кончине. И даже выразил соболезнование семье.

А люди всё поняли и всё рассудили иначе.

«Граждане! 30 мая сего года скончался великий русский поэт Борис Пастернак. Похороны 2 июня в Переделкине, в 2 часа дня…» – такое объявление, написанное от руки, возникло тогда же возле дачной билетной кассы Киевского вокзала. Его сорвали. Оно самозародилось снова. Его снова сорвали. Оно возникло опять.

«Граждане! 30 мая скончался великий русский поэт – Борис Пастернак…»

Вот вам и член Литфонда!

…«После этого океана грязи… лжи, равнодушия друзей и просто глупости… как торжественно и прекрасно увидеть… что, услышав роковую весть», сотни людей бросились на похороны поэта и через два дня его могила и его дом стали «святыней для его Родины».

Те стихи, над которыми столь лихо потешались высокоумные коллеги Пастернака, те самые стихи, эстетские, декадентские, камерные, комнатные, чуждые, чуждые, чуждые народу, – те самые стихи ежедневно произносятся вслух на могиле Пастернака – читаются по страницам книг, по листкам машинописи, а чаще всего по памяти. Ощущение такое, будто они просто растут там, на ветвях столетних сосен или на нежных лепестках шиповника, а зимою невидимыми буквами начертаны на снегу. Редко когда могила свободна от посетителей. Кто они? Разные люди приходят сюда. Темные, пьяные, шатающиеся по кладбищу от нечего делать, а чаще – те, кто знает наизусть каждую пастернаковскую строчку.

Разные люди посещают могилу Пастернака: молодые, старые, студенты, рабочие, профессора, писатели, врачи, учителя – из разных мест, ближних и дальних. Национальное их происхождение разное, но их общий язык – Пастернак. И потому общее их имя: Россия… Коварное это понятие – «камерность», «комнатность». Вот она как оборачивается, эта загадочная комнатность, – целой Россией! И более того, земным шаром. На могиле Пастернака часто бывают люди чужих земель. Индивидуалист – камерные, комнатные стихи, а глядишь – проложили себе дорогу к сердцам тысяч. Значит, в этом одном сердце умещались боли и радости тысяч. Связь между поэтом и читателем – таинственная связь, не менее таинственная, чем между деревьями и словами. Случается, громогласие не достигает ничьего сердца, а слово, произнесенное тихо и как бы про себя, из себя, совершает «назначение поэзии»: «кует сердца поэзией», как говорил Александр Блок. Вслушивается поэт в свою мысль, в свою душу, он одинок, он самобытен, он что-то там бормочет невнятное, вдалеке от всех, вдали от многотысячных стадионов, свое – а оборачивается оно не своим – а всеобщим, братским. Образующим между людьми то невидимое единение, которое именуется культурой.

Похороны Пастернака стали событием в жизни России: они объединили любящих. Сквернословие, устное и письменное, многотиражное и громогласное, не замутило любви.

 
ПОХОРОНЫМы хоронили старика,
А было все не просто.
Была дорога далека
От дома до погоста.
 
 
Наехал из Москвы народ,
В поселке стало тесно,
А впереди сосновый гроб
Желтел на полотенцах.
 
 
Там, в подмосковной вышине,
Над скопищем народа,
Покачиваясь, как в челне,
Открыт для небосвода,
 
 
В простом гробу,
В цветах по грудь,
Без знамени, без меди
Плыл человек в последний путь,
В соседнее бессмертье.
 
 
И я, тот погребальный холст
Перехватив, как перевязь,
Щекою мокрою прирос
К неструганому дереву.
 
 
И падал полуденный зной,
И день склонялся низко
Перед высокой простотой
Тех похорон российских[70]70
  Владимир Корнилов. Похороны // Возраст. М.: Советский писатель, 1967, с. 73.


[Закрыть]
.
 

«День склонялся низко» перед этими похоронами, имя которых было: Россия… «И более полной, более лучезарной победы свет не видел».

Что же делали в часы лучезарной победы чиновники из Союза писателей? «Склонялись низко»? Каялись в своем преступлении? Нет. Составляли список литераторов, принявших участие в антисоветском мероприятии. «Вглядывались в окружение».

Нельзя сказать, чтобы руководство Союза писателей никаких уроков из случившегося не извлекло. За истекшие после гибели Пастернака двадцать лет продолжали истреблять литераторов, не стесняясь: расправились с Бродским, расправились с Даниэлем и Синявским, изгнали Солженицына, вынудили уехать десятки писателей и ученых. Беззакония – и разор – совершались беспрепятственно. Однако – не безгласно. Кроме казенных газетных статеек появилась им в ответ новая литература. Записи судебных бессудных расправ в шестидесятые годы стали доступны обществу благодаря совместным усилиям Самиздата, западных радиостанций и Тамиздата. Тем, кто в 1958 году называл Пастернака свиньей, подлецом и собакой, пришлось в 1966-м прочитать свои непристойные речи в нью-йоркском «Новом журнале». Да, подлец, и собака, и свинья, и продавшийся – все воспроизведено с помощью типографской машины и выставлено на обозрение и поучение миру, и все имена говоривших обозначены полностью. Конечно, беда не такая уж большая – сюда «Новый журнал» не доходит, а дойдет в одном или в двух экземплярах – можно объявить стенограмму антисоветской фальшивкой, а владельца крамольных экземпляров предать суду за хранение антисоветчины. И все. Память о собрании, на котором топтали Пастернака, приговорена к уничтожению; «на новом этапе», в 1965 году, автор постыдной резолюции, принятой на собрании 1958 года, он же – глава издательства «Советский писатель» Н. В. Лесючевский, уже выпустил в Большой серии «Библиотеки поэта» целый том стихотворений – кого бы вы думали? того самого предателя, подлеца, власовца, ненавидевшего наш народ и поставившего большую пушку. Каково-то Николаю Васильевичу, бедняге, издавать эти собачьи стихи? Подписывать договор с составителями? Схватился ли он, увидев сигнальный экземпляр изданного Большой серией тома, за свое больное сердце? Не думаю; «на прежнем этапе» приказано было клеймить Пастернака, он его и клеймил; «на данном» Пастернака издавать, а клеймить других.

А все-таки в шестидесятые годы, когда воскресло русское слово и, не помещаясь в рамках лесючевской цензуры (ни даже в рамках Твардовского «Нового мира»), – выплеснулось наружу тысячами машинописных копий, – невзлюбил Союз писателей исключать своих членов на многолюдных открытых общих собраниях. Осознали все-таки, что время другое, что у каждого исключенного непременно нашлись бы защитники. Вот почему «на новом этапе» стали исключать без общих собраний. Секретариат, Президиум; комната номер 8 – чем закрытее, тем надежнее, тем меньше шансов для стенограммы или записи вырваться на Запад, оказаться напечатанными или произнесенными по радио.

Солженицына – в тысяча девятьсот шестьдесят девятом – исключили в Рязанском отделении Союза писателей. Число собравшихся – 6 (шесть!) человек. Виднейшие прозаики Москвы явились тогда к секретарю Московского отделения Воронкову требовать общемосковского собрания. Куда там! К чему многолюдство? Решение шестерых рязанцев, молниеносно вынесенное ими по команде сверху, столь же молниеносно утвердил Секретариат.

«Бесстыдно попирая свой собственный устав, вы исключили меня заочно, пожарным порядком, даже не послав мне вызывной телеграммы, даже не дав нужных четырех часов – добраться из Рязани и присутствовать», – писал Александр Солженицын в своем заявлении Секретариату Союза писателей РСФСР 12 ноября 1969 года.

Он сразу понял нехитрую суть происшедшей перемены: на общем-то собрании уж наверное раздались бы голоса в его защиту (шестидесятые годы – не пятидесятые; более девяноста человек своими именами поддержали обращение Солженицына к IV съезду!). А главное, главное – на общем собрании непременно найдутся такие, которые запишут все происходящее. А почему исключали без него? Да потому, что он-то уж непременно записал бы. И тогда? Что ж тогда? Самиздат, корреспонденты, Би-би-си…

«Враги услышат», – продолжал в своем письме Солженицын, – вот ваша отговорка, вечные и постоянные «враги» – удобная основа ваших должностей и вашего существования… Да что б вы делали без «врагов»? Да вы бы и жить уже не могли без «врагов», вашей бесплодной атмосферой стала н е н а в и с т ь, ненависть, не уступающая расовой. Но так теряется ощущение цельного и единого человечества – и ускоряется его гибель»…

«Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим, – это человечество. А человечество отделилось от животного мира – мыслью и речью. И они естественно должны быть свободными. А если их сковать – мы возвращаемся в животных.

Гласность, честная и полная гласность, – вот первое условие здоровья всякого общества – и нашего тоже. И кто не хочет нашей стране гласности, – тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти».

Так писал Солженицын в своем письме к Секретариату.

(Странная все-таки логика у этого Солженицына – странная и, безусловно, предательская. Недаром вскоре, когда в 1970 году ему присуждена была Нобелевская премия по литературе, выяснилось, что он (подобно Пастернаку – весь джентльменский набор тот же, установленный раз и навсегда) – 1) предатель, 2) литературный власовец, 3) ест наш хлеб, но ненавидит советский народ, 4) жаждет войны, 5) премия, которой его удостоили, – это вовсе не литературная премия, а плата за предательство – те самые знаменитые тридцать сребреников… Он продался нашим врагам – своим заокеанским хозяевам. Дышать с ним одним воздухом мы не в состоянии – пусть отправляется туда, где его купили; он вообразил себя фигурой, а между тем – он ничтожество; его выжмут, как лимон, и выбросят. Пока он был в окружении Твардовского, некоторым казалось, будто от него чего-то можно ждать, но… те, кто ожидали и курили ему фимиам… и создавали ему ореол… в них надо вглядеться).

Странный все-таки человек этот Солженицын! Требовать от руководителей Союза писателей заботы о гласности! Честной и полной! В то время как для руководителей Союза нет ничего ненавистнее открытого слова. А он вдруг возьми да и потребуй: «гласность, честная и полная гласность».

В ответ на призыв об открытости все закрытее и закрытее стали секретариаты и президиумы. Чем закрытее, тем меньше шансов попасться на зубок гласности. Закрыто исключали и Галича, и Максимова, и Корнилова, и Войновича, и Копелева, и меня – в Москве; в Ленинграде же – Эткинда. Забегая вперед, скажу: 25 апреля 1974 года профессор Е. Г. Эткинд был уволен из Института имени Герцена, лишен научного звания и в тот же день исключен из Союза писателей. История его исключения и вынужденного отъезда из СССР подробно изложена им в книге «Записки незаговорщика»[71]71
  Книга вышла в Лондоне в 1977 году, в изд-ве «Overseas Publications Interchange Ltd».


[Закрыть]
. Об этом исключении я считаю должным сказать потому, что тут в общепринятом сценарии блеснула новинка. Отсутствие исключаемого? Нет, это случалось и прежде, и даже не раз. Единогласная трусость собравшихся? Этим тоже не удивишь: ведь состоят секретариаты и президиумы не из выбранных, а из подобранных людей. Новинкой при исключении Эткинда было, на мой взгляд, открытое участие в деятельности Союза писателей сотрудников КГБ: на заседании Секретариата присутствовали молодые люди из Большого Дома, и главной мотивировкой для исключения была справка оттуда же. Да здравствует гласность! Эту справку открыто огласил секретарь Ленинградского отделения Союза писателей Г. К. Холопов.

Конечно, Секретариат Союза писателей и Большой Дом – организации родственные, но обычно родство это стыдливо прикрывалось и уж во всяком случае не демонстрировалось. «Творческий Союз» творил будто бы не только свои книги, но и суды и расправы – самостоятельно, в припадке творческого вдохновения. В случае же с Эткиндом никакой скрытности – все наглядно, открыто, все настежь! – и я от души приветствую этот новый этап.

Начинается откровенный документ, оглашенный на заседании Секретариата первым секретарем творческого Союза, так:

«В поле зрения КГБ Эткинд попал в 1969 году в связи с…»

Вот она наконец долгожданная, полная и честная гласность! Никаких тебе литературных игр: эстетство, декадентство, камерность, не отразил победное шествие и т. д. Сразу быка за рога: «В поле зрения КГБ Эткинд попал в 1969 году в связи с тем, что встречался с Солженицыным…»

Я полагаю, и этого вполне достаточно, чтобы исключить Эткинда из Союза и, лишив степеней и званий, вытолкать за границу. Но нет.

«В ходе проверки этих данных оказалось…» Оказалось: Эткинд был знаком с Солженицыным и даже, по всей вероятности, хранил одно время «Архипелаг ГУЛаг». Куда уж дальше? Но нет. Оказалось, что этот закоренелый преступник помогал молодым литераторам, поклонникам поэзии Иосифа Бродского, собирать и комментировать его стихи. Но и этого мало. «В ходе проверки» оказалось, что Эткинд отговаривал молодых людей еврейского происхождения уезжать в Израиль.

Вот какие зверские поступки успел совершить профессор Е. Г. Эткинд к апрелю 1974 года, попав в поле зрения КГБ в 1969 году. Трудно даже вообразить, до каких неистовств дошел бы этот рецидивист, если бы сотрудники КГБ его не разоблачили.

И никто из присутствующих – ни один из писателей, членов Секретариата, не встал, не перебил читающего и не спросил: да не ошиблись ли вы дверью, т. Холопов? Зачем вы предъявляете нам, писателям, малограмотную кагебешную справку, основанную на донесениях ваших филеров, на протоколах допросов, на отобранных при обысках частных письмах и дневниках? Читать чужие дневники и письма или слушать выдержки из них мы не желаем: среди порядочных людей это не принято. Да и о чем, собственно, свидетельствуют ваши «следственные материалы», преподносимые вами с такою торжественной важностью? О вздоре. Или, точнее, о естественных, общепринятых, обыденных литературных связях. Для литературы они не вздор, на них-то литература и держится, а мы не виноваты, что в ваших глазах все свободно образующиеся общественные связи, в том числе и литературные, есть уголовщина. Двое молодых литераторов собирали стихотворения Иосифа Бродского, комментировали их и приходили советоваться о своих комментариях к старшему – Е. Г. Эткинду. Ну и что же? Это уж так в литературе спокон века заведено: собирать стихи и прозу, которые власть почему-либо не желает печатать, – собирать, хранить их и советоваться об их качестве и комментировании с кем кому пожелается. Слыхали вы такие слова: «культурная преемственность», «литературная школа»? Усвойте. Запомните… Далее в вашей справке написано: «В начале апреля сего года по одному из уголовных дел, возбужденных по фактам размножения и распространения документов…» Нет, извините, пожалуйста, уголовное дело – это убийство, грабеж, изнасилование, вымогательство, карманничество, воровство, кража со взломом, а размножение и распространение документов не может рассматриваться как дело уголовное… Впрочем, я согласна: смотря о каких документах речь? О фальшивых финансовых отчетах? О фальшивых векселях? О подложных доверенностях? Об анонимных письмах с угрозами? Из дальнейшего текста вашей справки выясняется, что в ходе расследования этого уголовного дела были произведены обыски, а в ходе обысков «изъят подготовленный для распространения так называемый пятитомник стихов Бродского». А-а-а! Так вот что – на вашем языке – уголовщина! Вот почему вы гордо заявляете на международных конгрессах, что в Советском Союзе «политических преступников нет, в тюрьмах сидят одни уголовники!» Потому, что собирать стихи неугодного вам поэта вы смеете именовать действием уголовным, собирателей и комментаторов – уголовниками! А почему пятитомник «так называемый»? На самом деле томов было три? Или шесть? Собиратели неточно назвали его пятитомником? «Так называемость» на самом деле вот в чем: создать пятитомник стихотворений поэта есть дело литературное, а вы смеете его называть уголовным. Уголовщина здесь «так называемая», а собирание стихов, которые тебе полюбились, хотя чем-то и прогневавших власть, есть дело литературное. Не смейте вносить путаницу в эти понятия. Собирать, хранить, размножать, распространять произведения искусства – дело братства, дело любви, к уголовщине оно отношения не имеет. Эткинд, видите ли, оставил какие-то пометки на предисловии к стихам Бродского! Карманник, форточник, грабитель! Да почитайте вы переписку между писателями девятнадцатого или двадцатого века в России, почитайте воспоминания о писателях – в России и не в России – и вы убедитесь: все они без конца совершали это преступление: делали пометки на чужих рукописях. Все – от Державина и Капниста до Максима Горького и Александра Блока. По собственному желанию выбирали себе, на разных стадиях работы, критиков и редакторов. Устное и письменное общение мастеров и подмастерьев между собой – это и есть воздух литературы. Для того чтобы литература цвела, ей не требуется роскошных гостиных и вестибюлей ЦДЛ; требуется только, чтобы посторонние лапы не лазили в письменные столы. Нету людей, в большей степени нуждающихся в ненарушимой уединенности, чем мы, литераторы, и нету людей, более нуждающихся в общении и в критике, чем мы. Когда книга издана, в свои права вступает читатель, но во время работы литератор сам отбирает себе критиков, наиболее беспощадных и честных. В те периоды, когда цензура в России свирепела – как свирепеет она в наши дни, – писатели, кроме ежедневных устных и письменных «пометок», еще и хранили запрещенные рукописи. Хранить помогали читатели. Эта связь – писатель, его друзья-писатели, взаимно критикующие друг друга, и читатель, вместе с писателями читающий, критикующий и хранящий литературу от бюрократического бесчинства, – эта волшебная плодоносящая связь никогда и ни на минуту не прерывалась в России. Если бы не этот, выработанный десятилетиями гнета обычай: хранить стихи и прозу, вопреки преследованиям, до нас не дошло бы множество произведений Пушкина, многие стихи Лермонтова (например, «Смерть поэта»), не дошла бы четвертая часть стихотворений Некрасова, треть стихотворений Ахматовой и т. д. и т. п. Этим своим уголовным обычаем – хранить «так называемые» стихи и «так называемую» прозу – русская литература взаправду сохранилась, выжила и жива до сих пор. Даже знаменитый подлец агент III отделения Фаддей Булгарин – и у того хватило ума сохранить для веков рукопись «Горя от ума» Грибоедова. А уж в двадцатом веке читателей научились так жестоко преследовать и читатели в ответ так искусно научились хранить, как никогда. Хранили, случалось, не в сейфе, не под землей, не на чердаке или в подвале, а в самом надежном укрытии: в памяти. Даже прозу.

«Непризнание произведений Бродского в СССР якобы свидетельствует об отсутствии свободы творчества в нашей стране», – гласит справка из Большого Дома. А о чем, по-вашему, не «якобы», а на самом деле, свидетельствуют арест, постыдный процесс и ссылка Бродского? И преследование его друзей и его стихов до сих пор? О свободе чего бы то ни было или кого бы то ни было в нашей стране?

Ваши рассуждения по поводу документа, именуемого вами «письмом к молодым евреям» и вменяемого Эткинду в вину, носят уж совсем смехотворный характер. Да, уговаривал не уезжать. Ну и что? Сами же вы, КГБ, по пять, по шесть лет не разрешаете уезжать, мучаете граждан, желающих уехать отсюда в Израиль, в Париж или в Америку, не давая им виз и на целые годы лишая работы. «Эткинд призывал их защищать справедливость дома». А чему же, по-вашему, надо обучать молодых людей? Дома или не дома? Защищать несправедливость? Защитников несправедливости и без нас хватает. Вот если бы вы поменьше вмешивались в частную и общественную жизнь наших граждан, в религию, в литературу, в искусство, в науку – вот тогда лиц любого национального происхождения и любой профессии, жаждущих возможно скорее оказаться подальше от вас и навсегда покинуть нашу родину, стало бы гораздо меньше. От чего наша страна сильно выиграла бы… Займитесь-ка, уважаемые гости, своим прямым делом – охраной государственной безопасности, – а нас оставьте в покое.

Вот что, по-моему, обязаны были бы ответить члены Секретариата представителям Большого Дома, если бы они были не «так называемые», не «якобы», а в самом деле писатели. Но ничего этого члены Секретариата не сказали – ни поодиночке, ни хором. А так как никто из членов Секретариата этого не сказал, то все, что было ими сказано, интереса не представляет… Кончались их пустопорожние речи одинаково: «Эткинд своим поведением поставил себя вне Союза писателей». Что ж. Это еще не худшее из возможного. Оказаться за пределами Союза писателей или даже Советского Союза – участь все-таки более счастливая, чем целой организацией – Секретариатом – хотя бы на одну минуту оказаться органом «органов». Органом, созданным «органами» для расправы с литературой.

Эткинда исключали в Ленинграде в апреле. В Москве же, следующим после меня, 20 февраля 1974 года, как и предполагал Солженицын, подвергся исключению Владимир Войнович. Он по вызову Секретариата в комнату номер 8 явиться не пожелал. Вместо себя прислал письмо, мгновенно распространившееся в литературном кругу. Письма его – не менее виртуозные произведения искусства, чем повесть о солдате Чонкине или чинодрале Иванько. В будущее собрание сочинений Владимира Войновича они войдут наравне с его другою прозой, особым томом.

Я приведу отрывки из письма Войновича Секретариату: начало, середину и конец.

«Я не приду на ваше заседание, потому что оно будет происходить при закрытых дверях, втайне от общественности, то есть нелегально, а я ни в какой нелегальной деятельности принимать участия не желаю.

Нам не о чем говорить, не о чем спорить, потому что я выражаю свое мнение, а вы – какое прикажут».

«…Вы – союз единомышленников… Один ограбил партийную кассу, другой продал казенную дачу, третий положил кооперативные деньги на личную сберкнижку… За двенадцать лет своего пребывания в Союзе я не помню, чтобы хоть один такой был исключен.

Но стоит сказать честное слово (а иной раз просто промолчать, когда все орут), и тут же следует наказание по всем линиям: набор книги, над которой ты работал несколько лет, раскидают; пьесу запретят; фильм по твоему сценарию положат на полку. А за этим настанет вполне прозаическое безденежье. И вот ты год не получаешь ни копейки, два не получаешь ни копейки, залез в долги, все, что мог, с себя продал, и, когда дойдет до самого края и если ты за эти два года слова неосторожного не сказал, к тебе, может быть, снизойдут и подарят двести-триста рублей из Литфонда, чтобы потом всю жизнь попрекать…»

«…Я работаю не меньше вас и не хуже вас. У меня есть читатели и зрители. Не стойте между ними и мной, и я в вашей помощи нуждаться не буду».

«…Ложь – ваше оружие. Вы оболгали и помогли вытолкать из страны величайшего ее гражданина. Вы думаете, что теперь вам скопом удастся занять его место. Ошибаетесь! Места в великой русской литературе распределяются пока что не вами. И ни одному из вас не удастся пристроиться хотя бы в самом последнем ряду».

Я сомневаюсь, чтобы это письмо на Секретариате было прочитано вслух. Но не сомневаюсь, что Владимир Войнович из Союза единомышленников был исключен единогласно.

18 марта 1977 года, следующим после Владимира Войновича, исключили Владимира Корнилова. В ответ на вызов он точно к назначенному времени явился в комнату номер 8, видевшую уже столько расправ. И вероятно, процедура эта и на сей раз прошла бы в том же прекрасно отработанном и давно окостенелом порядке (двурушник, жалкая фигура, предатель, продался), Корнилова закидали бы тою же, гладко обкатанной, бранью, если бы… если бы в промежутке между исключениями Владимира Николаевича Войновича и Владимира Николаевича Корнилова не произошло событие, потребовавшее свежих слов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 3.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации