Текст книги "Гойя, или Тяжкий путь познания"
Автор книги: Лион Фейхтвангер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
5
Он стоял один перед портретом, впившись в него взором и придирчиво изучая каждую деталь. Нет, это, без сомнения, донья Лусия. Такой он видел ее, такой она и была, живой, зримой и осязаемой. Все передано верно – маскообразность лица, некоторая искусственность, недосказанность, какой-то подтекст. Да, в ней был некий подтекст, не случайно многим казалось, что они уже видели эту тридцатилетнюю женщину раньше, но без маски светской дамы.
Пепа все допытывалась, хочет ли он спать с доньей Лусией. Глупый вопрос. Каждый здоровый мужчина в расцвете лет готов спать с любой мало-мальски хорошенькой женщиной, а донья Лусия Бермудес не просто хороша, а чертовски хороша и находится во всеоружии своей особой красоты, не похожей на красоту других женщин.
Ее муж, дон Мигель, был ему другом. Но он не пытался обмануть себя: причина, по которой он не хотел тратить ни сил, ни времени на обольщение Лусии, крылась не в этой дружбе. Единственное, что его останавливало, – это как раз та загадочность, та неопределенность в ней самой. Она привлекала его как художника, но не как мужчину. Реальное и нереальное сливались в ней в одно неразрывное целое, призрачное и зловещее. Однажды оно вдруг открылось ему, на балу у дона Мигеля. Это был серебристый тон на желтом платье, загадочное мерцание, тот проклятый и благословенный свет. В нем и заключалась ее правда, его правда, именно этот образ он хотел запечатлеть.
И вдруг он снова это увидел. Он вдруг понял, как передать то серебристое мерцание, тот струящийся магический свет, поразивший его тогда на балу. Дело не в фоне, не в белом кружеве на желтом платье. Нужно смягчить вот эту линию и еще вот эту, усилить телесный тон, свет, излучаемый рукой, лицом. Казалось бы, мелочь, пустяк, но в нем вся соль. Гойя закрыл глаза и словно прозрел. Он знал, что ему делать.
И снова работа. Тут убрать, там прибавить – крохотные, незаметные для постороннего глаза изменения. Все получалось само собой, без особых усилий. Гойя и сам удивился той быстроте, с которой наконец закончил портрет.
Он окинул взором свое детище. Портрет был хорош. Он добился своего. Родилось нечто новое, великое. С полотна на него смотрела именно та женщина, какой и была донья Лусия, со всем ее мерцанием, со всей недосказанностью. Ему удалось запечатлеть эту струящуюся неуловимость. Это был его свет, его воздух – его мир.
Лицо его просветлело и приняло благостное, почти глупое выражение. Он устало опустился в кресло.
Вошел Агустин. Мрачно поздоровался. Сделал несколько шагов. Прошел мимо портрета, скользнув по нему рассеянным взглядом. Но что-то в картине успело привлечь его внимание. Он резко обернулся. Взгляд его стал острым, сосредоточенным.
Он смотрел долго.
– Да, это оно, дон Франсиско, – произнес он наконец чуть хриплым голосом. – Теперь все правильно. Теперь у вас есть и воздух, и свет. Теперь ты нашел ту самую серебристость, которая тебе была нужна, Франсиско.
Гойя расплылся в улыбке, как мальчишка.
– Ты не шутишь, Агустин? – спросил он и обнял его за плечи.
– Я редко шучу.
Агустин был глубоко взволнован, пожалуй даже сильнее, чем Франсиско. Он не сыпал направо и налево цитатами из Аристотеля и Винкельмана, как дон Мигель Бермудес или аббат. Он ничего не умел, художник он был плохонький, но живопись понимал лучше, чем кто бы то ни было, и знал, что Франсиско Гойя, его друг Франчо, достиг в этом портрете того, о чем не дано было даже мечтать еще нескольким поколениям живописцев: он сбросил с себя ярмо линии. Другие упорно добивались чистоты линии, их живопись была, в сущности, не более чем раскрашенным рисунком. А этот Франсиско научил всех видеть мир по-иному, открыл его многообразие. И при всем своем самомнении он, похоже, даже не подозревал, насколько новым и великим было то, что он сделал.
Гойя принялся тщательно, с нарочитой медлительностью мыть свои кисти. Занятый этой работой, ликуя в душе, он задумчиво произнес:
– Я еще раз напишу твой портрет, Агустин. Ты наденешь свой замызганный коричневый сюртук и сделаешь угрюмое лицо. Это будет великолепно с моей серой подцветкой, как ты думаешь? Твоя мрачность и мое свечение – это будет особый эффект. – Он подошел к огромному конному портрету, над которым все еще работал Агустин. – Лошадь – что надо! – одобрительно произнес он. – Особенно задница.
Агустин был преисполнен
Жгучей радости сознанья,
Что его он друг, собрат и даже
Смог помочь ему своими
Неуклюжими речами
И на верный путь наставить.
С теплым и почти отцовским
Чувством он смотрел на Франчо —
Так любуются ребенком,
Милым, одаренным, склонным
К глупым, дерзостным проказам.
И поклялся он, что будет
Впредь безропотно причуды
Все и брань сносить строптивца
Дорогого своего.
6
На следующий день, получив известие о том, что портрет готов, дон Мигель и донья Лусия Бермудес явились в мастерскую Гойи.
Несмотря на то что Франсиско Гойя и Мигель Бермудес прекрасно видели недостатки друг друга, их связывала настоящая дружба. Дон Мигель, первый секретарь всемогущего дона Мануэля, герцога Алькудиа, негласно, из-за кулис, вершил судьбы Испании. Ему, человеку прогрессивному, в сущности франкофилу, приходилось являть чудеса ловкости, чтобы в эти непростые времена успешно противостоять интригам инквизиции, и Франсиско восхищался той скромностью, с которой Мигель скорее скрывал, чем афишировал свою власть. Зато как ученый, прежде всего историк искусств, Мигель не проявлял чрезмерной скромности, и опубликованная им большая энциклопедия художеств поражала безапелляционностью оценок и суждений. Вслед за Винкельманом и Рафаэлем Менгсом сеньор Бермудес признавал только благородную простоту линии и призывал к подражанию античным мастерам. Рафаэля Менгса и шурина Гойи Байеу он считал величайшими испанскими художниками современности и с вежливой настойчивостью выражал своему другу Франсиско глубокое огорчение тем, что тот в последнее время все чаще отступал от классических принципов.
Гойя с детским нетерпением предвкушал минуту, когда покажет другу на примере портрета его жены, чего можно достичь как раз отступлением от правил. Он был уверен, что, несмотря на свою приверженность канону, Мигель способен по достоинству оценить подлинное искусство. Его прямолинейно-педантичный друг, который при всей своей наигранной невозмутимости и сам сгорал от нетерпения увидеть новую работу Гойи, конечно же, не преминет в очередной раз осчастливить его многословным изложением своих драгоценных принципов, прежде чем он поразит его своей мерцающей доньей Лусией. Поэтому он повернул ее со всем ее воздухом, светом и волшебством к стене, так что зрители могли созерцать только голый, грубый серо-бурый холст.
Все произошло именно так, как он ожидал. Дон Мигель сидел, заложив ногу за ногу; на белом, припудренном, угловатом лице его с высоким ясным челом застыла полуулыбка.
– Мне посчастливилось, несмотря на войну, приобрести эти парижские гравюры, – сообщил он, указывая на принесенную с собой большую папку. – То-то вы удивитесь, дорогие мои, ты, Франсиско, и вы, дон Агустин. Это гравюры Мореля, и они знакомят с самыми значительными работами Жака Луи Давида[20]20
Давид Жак Луи (1748–1825) – французский живописец и рисовальщик, центральная фигура и главный представитель неоклассицистической школы рубежа XVIII–XIX вв., педагог и политический деятель.
[Закрыть] за последние годы.
Жак Луи Давид был известнейший художник Франции, глава классической школы, столь высоко ценимой Бермудесом.
На гравюрах были представлены сцены из Античности, изображения людей и картины современной жизни, также выдержанные в классическом, античном стиле: французские депутаты, приносящие в Зале для игры в мяч клятву покончить с тиранией, портреты Дантона и Демулена и, конечно же, убитый Марат[21]21
Дантон Жорж Жак (1759–1794) – видный политический деятель, один из отцов-основателей Первой Французской республики, министр юстиции времен Французской революции. Казнен во время революционного террора. Демулен Камиль (1760–1794) – французский адвокат, журналист и революционер. Инициатор похода на Бастилию 14 июля 1789 г., положившего начало Великой французской революции. Казнен в период террора. Марат Жан-Поль (1743–1793) – политический деятель эпохи Великой французской революции, один из лидеров якобинцев. Был заколот в собственной ванне.
[Закрыть] в ванне.
Творчество французского художника было чуждо Гойе и по форме, и по духу. Но он, как никто другой, понимал всю степень мастерства, с которым были написаны эти картины. Например, Марат. Обмякшее тело, упавшая на плечо голова, свисающая из ванны правая рука, зажатое в левой руке прошение, поданное ему коварной убийцей, – все написано с холодным мастерством, с нарочитым бесстрастием, но насколько волнующим было это зрелище! Сколько в нем красоты и величия, несмотря на весь реализм в передаче этого уродливого лица! Как, должно быть, любил художник этого «друга народа»! Впечатление от картины, во всей ее отвратительной и великолепной реальности, было настолько сильным, что Гойя на некоторое время из художника, критически оценивающего работу своего собрата по цеху, превратился в простого зрителя, охваченного страхом перед роком, который подстерегает каждого и от которого нет спасения ни в труде, ни в отдохновении, ни за мольбертом, ни на ложе любви, ни в ванне.
– От его картин веет могильным холодом, – произнес он наконец. – Великий человек, достойный презрения… – При этих словах все невольно вспомнили, что художник и революционер Давид голосовал в Конвенте за смерть своего покровителя, Людовика XVI. – Я даже на месяц не променял бы свою жизнь на его – даже за славу Веласкеса.
Сеньор Бермудес принялся объяснять, как убедительно доказывают картины Давида, что подлинное искусство зиждется на изучении Античности. Линия – вот альфа и омега. Цвет же – всего лишь неизбежное зло, и единственное его предназначение – повиноваться.
Франсиско добродушно ухмылялся. Но тут в беседу вступил дон Агустин. Он с уважением и даже с восторгом относился к смелой и в то же время гибкой политике сеньора Бермудеса. Но все остальное в этом человеке было ему чуждо. Более всего его раздражали в нем сухость, педантизм и напыщенная назидательность речей. Он не мог понять, как такая тонкая и причудливо-сложная натура, как донья Лусия, могла связать свою судьбу с этой ходячей энциклопедией, с этим духовным скопцом. И заранее злорадствовал в ожидании того, как Франсиско своей картиной посрамит дона Мигеля с его дурацкой ученой теорией на глазах у доньи Лусии.
– Картины Давида, которые вы нам показали, дон Мигель, – с подчеркнутой вежливостью произнес он своим глухим голосом, – и в самом деле кажутся вершиной живописного искусства.
– Они и есть вершина живописного искусства, – поправил его Бермудес.
– Да, они и есть вершина живописного искусства, – согласился Агустин и продолжил зловеще-дружелюбным тоном: – И все же я вполне могу представить себе, что с помощью столь ненавистного вам цвета можно достичь новых, неожиданных эффектов. То есть той самой вершины.
Он решительно подошел к стене и энергичным движением поднял серо-бурый холст.
– Я понимаю, что вы имеете в виду, дон Агустин, – с улыбкой ответил дон Мигель. – Нам с доньей Лусией не терпится увидеть портрет, над которым так долго…
Он не договорил. С мольберта на него смотрела другая, мерцающая донья Лусия. Он молча стоял перед портретом. Тонкий знаток живописи, привыкший оценивать картины с точки зрения выверенных теорий, вдруг забыл о всяких теориях. Женщина на картине была ему до боли знакома, и в то же время он не узнавал ее – настолько ошеломляющей казалась разница между портретом и оригиналом. С трудом скрывая смущение, он невольно перевел взгляд на живую Лусию.
Много лет назад, когда он женился на ней, она была махой, девушкой из народа, импульсивной, непредсказуемой, и женитьба на ней была с его стороны смелым и рискованным шагом. Но инстинкт, жизненный опыт и изучение классиков научили его, что тот, кто долго думает, часто остается с носом и что боги лишь раз в жизни посылают смертному такую удачу. И он ни разу не пожалел о своем опрометчивом решении. Жена до сих пор оставалась для него такой же любимой и желанной, как и в первый день. К тому же из простой девушки с сомнительными манерами она превратилась в великосветскую даму, сеньору Бермудес, предмет зависти многих знатных мужчин. Она и здесь, на холсте, была светской дамой, обольстительной и импозантной, но теперь в ее образе он видел некую недосягаемость, некий серебристо-мерцающий ореол и в одно мгновение понял: Лусия, которую он, как ему казалось, за эти годы изучил до конца, до последней черточки, осталась для него такой же волнующей загадкой, такой же чужой, такой же непредсказуемой, как в день их первой встречи: она по-прежнему была махой.
Гойя с радостным удовлетворением наблюдал за другом, на лице которого, обычно столь невозмутимом, было написано нескрываемое изумление. Да, дорогой мой Мигель, методы твоего месье Давида хороши; четкие линии – вещь полезная, они четко передают четко очерченные предметы. Но люди и окружающий их мир не отличаются особой четкостью и однозначностью образов. То, что недоступно для глаза, – флюиды зла, скрытую угрозу, колдовство, изнанку души – твоими средствами не передашь, этому не научишься у твоих хваленых античных мастеров, тут тебе не помогут ни твои Менгсы, ни Винкельманы.
Франсиско и сам перевел взгляд с запечатленной на холсте Лусии на живую. Та глядела на картину в глубоком молчании. Ее узкие, раскосые глаза смотрели из-под высоких, учтиво-надменных бровей на едва заметное сияние, окружавшее фигуру; капризное лицо-маска немного оживилось, большой приоткрытый рот тронула улыбка, но не тонкая и насмешливая, как обычно, а более двусмысленная, более опасная, пожалуй даже более вульгарная, порочная. И Гойя вдруг вспомнил случай, который давно забыл и долго искал в памяти. Как-то раз, много лет назад, он гулял со своей подругой по Прадо[22]22
Прадо (Пасео-дель-Прадо) – бульвар в центре Мадрида.
[Закрыть], и к нему пристала авельянера, торговка миндалем, совсем юная, лет четырнадцати или пятнадцати. Он хотел купить миндаля для своей дамы, но юная торговка запросила слишком высокую цену, он принялся торговаться, и эта девчонка, настоящая маха, обрушила на него целый водопад насмешек и брани:
– Два реала?.. Погодите, сударь, я должна спросить своего хозяина. Я скоро вернусь, не пройдет и полгода. – И она завопила на всю улицу, обращаясь к другим торговкам: – Сюда, подружки мои! Тут одна щедрая душа сорит деньгами! Это настоящий кавалер – он решил тряхнуть мошной и потратить на свою даму целых два реала!
Побелев от злости и стыда, он швырнул тогда юной нахалке пять реалов. И теперь его захлестнуло чувство радости, что он сумел сохранить частицу того далекого прошлого, перенеся ее в свою Лусию, запечатлеть частицу этой вульгарной, бойкой Лусии с ее плебейской склонностью к дерзким ответам и грубым шуткам. Своей картиной он заставил ее на мгновение снять маску и внутренне ликовал от этого.
Дон Агустин, глядя на стоящую перед картиной Лусию, видел, как красота живой женщины подчеркивает красоту портрета, а великолепие портрета – роскошную прелесть женщины, и сердце его сжималось от вожделения и восторга.
Молчание затянулось.
– Для меня это новость: оказывается, я еще и порочна, – медленно промолвила наконец донья Лусия, обращаясь к Франсиско.
Но на этот раз ее игривый тон и улыбка выдавали больше, чем за ними скрывалось. Она бросила Франсиско явный вызов и намеревалась затеять с ним дерзкую игру, ничуть не смущаясь присутствием мужа. Однако Гойя не поддался на провокацию и учтиво ответил:
– Я рад, донья Лусия, что портрет вам понравился.
Их слова вывели Агустина из сладостного оцепенения и напомнили ему о желании посрамить дона Мигеля.
– Любопытно было бы узнать, доволен ли ваш высокочтимый супруг портретом так же, как вы, – произнес он своим хриплым голосом.
Дон Мигель, немного оправившись от смущения, хотел быть выше личных чувств и впечатлений и сохранить беспристрастность ученого, но теоретик в нем оказался в не меньшей растерянности, чем муж доньи Лусии. Он не мог отрицать: этот написанный вопреки всем канонам портрет волновал его, нравился ему, он был прекрасен.
– В нем все неверно, все противоречит канону, – ответил он, – но я не могу не признать: он великолепен.
– Это признание делает вам честь. Вы ведь знаток искусства, – заявил Агустин, и его костлявое лицо осветила довольная ухмылка.
Но дону Мигелю хотелось извлечь из своего признания еще больше чести.
– Лусия, – обратился он к жене, – я же видел тебя в этом желтом платье на балу у дона Мануэля, и ты была восхитительна в ярком свете множества свечей. Но на портрете ты еще красивее. И при этом он ни на йоту не погрешил против правды, этот ловкий бес! Как же это тебе удалось, Франсиско?
– Все очень просто, дон Мигель, – сухо произнес Агустин, ответив за Гойю. – Кроме правды, есть еще кое-что.
Но колкости Агустина не могли рассердить дона Мигеля, он уже забыл о своих сомнениях и о тех сложных чувствах, которые вызвал в нем портрет. Его, страстного коллекционера и знатока искусства, уже захлестнула жгучая радость обладания новым, хотя и неканоническим, но выдающимся произведением живописи, подлинным шедевром, доставшимся ему к тому же за какие-то гроши, а может, и вовсе даром.
Дон Мигель вел важнейшие дела дона Мануэля, время его было ограниченно, и тем не менее покидать мастерскую друга он не торопился. Он сидел, заложив ногу за ногу, и рассеянно перебирал гравюры Давида.
– Любопытно – ты и моего герцога намерен изобразить, используя свой новый метод, Франсиско? – спросил он и, видя, что тот удивленно поднял голову, продолжил нарочито небрежным тоном: – Теперь, когда дон Мануэль возглавил кабинет министров, нам придется обратиться к тебе с просьбой написать по меньшей мере еще два его портрета, а кроме того, нужны копии для министерств и общественных учреждений…
У Гойи радостно встрепенулось сердце. Его друг Мигель не любит оставаться в долгу: он ничего не заплатит за портрет Лусии, но доставит ему почетный и выгодный заказ. Нет, падение Тулона определенно отражается на его жизни – оно возложило на него бремя заботы о Пепе, но тут же послало ему весьма прибыльный заказ.
Между тем дон Мигель продолжал в том же непринужденном, небрежном тоне:
– Итак, если ты не против, я в самые ближайшие дни устрою тебе сеанс, во время утреннего приема.
– Это очень любезно с твоей стороны, – откликнулся Франсиско.
Однако визит сеньора Бермудеса не закончился и на этом.
– Теперь, когда дон Мануэль получил власть, многое изменится, – беззаботно болтал он. – Нам придется свыкнуться с фактом существования Французской республики.
– Если я вас правильно понял, дон Мануэль вернется к прежним принципам внутренней политики? – с живым интересом спросил Агустин.
– Вот именно, – ответил Бермудес и, продолжая перебирать гравюры, не глядя на Гойю, прибавил: – Кстати, Франсиско, ты мог бы нам помочь. Ты ведь знаешь, дон Мануэль всегда рад видеть тебя. Может, ты как-нибудь во время сеанса наведешь его на мысль об одном весьма полезном политическом шаге? – И еще более легким тоном, подчеркивающим светский характер беседы: – Мне кажется, пора вернуть из ссылки дона Гаспара.
Агустин резко встал. Гойя шумно втянул воздух носом; лицо его выражало недовольство.
Дона Гаспара Мельчора де Ховельяноса[23]23
Ховельянос Гаспар Мельчор де (1744–1811) – испанский писатель, юрист, экономист и общественный деятель эпохи Просвещения.
[Закрыть], самого уважаемого либерального политика и писателя, в обществе называли «испанским Вольтером». Будучи министром предыдущего короля, он добился проведения многих полезных реформ. Однако Карлу IV и дону Мануэлю суровый и постоянно чего-то требующий министр стал неугоден: он то и дело ссорил монархию с инквизицией и реакционно настроенной высшей знатью, и Французская революция обернулась долгожданным поводом для устранения вождя либералов, ниспровергателя старых основ общества. Его сослали на родину, в далекие горы, запретив ему печатать новые книги. Просить дона Мануэля за такого человека было задачей не из приятных.
Франсиско молчал. Агустин ходил взад-вперед широкими, неуклюжими шагами. Донья Лусия, поигрывая веером, с любопытством смотрела на Гойю затуманенным взором.
– Мигель, почему тебе понадобился для этого именно я? – мрачно спросил наконец Гойя. – Почему бы тебе самому не заступиться за Ховельяноса?
– Я решил добиться реабилитации своих либеральных учителей и друзей в тот самый час, когда мой герцог встал у кормила власти, – с веселой непринужденностью ответил дон Мигель. – Однако дону Мануэлю, разумеется, не хуже других известно, сколь многим я обязан дону Гаспару, а именно что я обязан ему своей карьерой и, пожалуй, своим образом мыслей. Ты же вне подозрений, все знают, насколько ты аполитичен, и едва ли кому-нибудь придет в голову причислить тебя к сторонникам дона Гаспара, хотя, если мне не изменяет память, он кое-что сделал и для тебя. Поэтому, несомненно, было бы весьма полезно, если бы первый импульс исходил от тебя. А я бы потом продолжил эту тонкую работу. И когда мы вернем в Мадрид Ховельяноса, я добьюсь реабилитации и графа Кабарруса[24]24
Кабаррус Франсиско (1752–1810) – испанский государственный деятель, основатель и директор Испанского государственного банка. При Карле IV Кабаррус сначала был в немилости, затем состоял генерал-интендантом дорог и каналов и главным директором королевских фабрик.
[Закрыть], и других изгнанников.
Франсиско раздраженно провел ладонью по густым волосам. Упоминание о помощи, оказанной ему доном Ховельяносом, рассердило его. Тот и в самом деле помог ему, заказав большой портрет и рекомендовав его своим влиятельным знакомым, когда, никому не известный и нищий, он только приехал в Мадрид. Но он так и не смог проникнуться симпатией к этому суровому, безжалостному человеку, внушавшему ему тот же холодный восторг, который он испытал при виде картин Давида: он понимал, что беспечный дон Мануэль не мог долго терпеть этого свирепого Ховельяноса, торчавшего у него перед глазами немым укором. И вот Мигель, сама добродетель, требует, чтобы он, Франсиско, проявил великодушие и благодарность. «Добрые дела обычно окупаются только на небесах, а плохие – на земле», – вспомнил он народную мудрость.
– Именно сейчас, когда дон Мануэль прилагает все усилия для заключения мира с Францией, такой шаг мог бы стать очень полезным.
Вероятно, он был прав. И все же просьба Мигеля пришлась Гойе не по душе, и это было отчетливо написано на его открытом лице. Его путь к успеху был долгим и тернистым, славы и благополучия ему приходилось добиваться трудом, упорством, хитростью и осторожностью. И теперь ему предлагали вмешательством в государственные дела поставить все достигнутое под угрозу.
– Ты – политик, тебе и карты в руки, – ответил он раздраженно, – а я – всего лишь художник.
– Пойми же, Франсиско, – терпеливо увещевал его сеньор Бермудес. – В этом деле ты – лучший ходатай. Именно потому, что далек от политики.
Донья Лусия по-прежнему неотрывно смотрела на Гойю. Веер она теперь держала перед грудью, почти закрытым. На языке простых горожанок и крестьянок это означало отказ и насмешку, а улыбка ее стала еще более двусмысленной. Агустин тоже не сводил с него глаз. Взгляд его выражал напряженное ожидание, которое, казалось, вот-вот сменится презрением. Гойя знал, что даже верный друг осуждает его за нерешительность. Что ни говори, а это было подло со стороны Мигеля – делать ему такое щекотливое предложение в присутствии доньи Лусии и Агустина.
«Что ж, – с досадою он молвил, —
Вашу просьбу я исполню.
Да способствует мне в этом
Пресвятая Дева наша,
Чтобы мне не впасть в беду».
И, на Богоматерь глядя,
Трижды он перекрестился.
Тут Лусия, улыбнувшись,
Мужу весело сказала:
«Знала я: твой друг Франсиско
Рад всегда прийти на помощь.
Благороден, смел, готов он
Жертвовать собой. Идальго —
С головы до пят!» Франсиско
Отвечал ей злобным взглядом.
А когда, простившись, гости
Унесли портрет Лусии,
Вдруг набросился с сердитой
Бранью он на Агустина:
«Ты доволен? Веселись же,
Радуйся, ликуй, бездельник!
Сам ничем ты не рискуешь,
С добродетелью своею!»
Он вздохнул: «Ни дня покоя!» —
И припомнил поговорку:
«Доля каждого до гроба —
Дом, долги, нужда, хвороба».