Электронная библиотека » Лион Фейхтвангер » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 5 сентября 2025, 09:00


Автор книги: Лион Фейхтвангер


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Дон Мануэль продолжал болтать. Потом вдруг смолк, оборвав себя на полуслове: вернулась Пепа, подрумяненная и напудренная.

Свечи догорели, в гостиной стоял запах выдохшегося вина, паж едва держался на стуле от усталости. Агустин все еще сидел за столом, уронив свою большую шишковатую голову на руки, и храпел. Дон Мигель тоже выглядел уставшим. Пепа же, как всегда невозмутимая, была на удивление свежа и привлекательна.

Сеньор Бермудес хотел зажечь новые свечи. Но дон Мануэль, мгновенно протрезвев, остановил его:

– Не стоит, дон Мигель, не трудитесь. Даже самый прекрасный праздник рано или поздно кончается.

Стремительной, удивительно твердой походкой он подошел к Пепе и низко поклонился.

– Донья Хосефа, окажите мне честь, позвольте отвезти вас домой, – произнес он ласково.

Пепа благосклонно посмотрела на него зелеными глазами, затем, поиграв веером и склонив голову в знак согласия, ответила:

– Благодарю вас, дон Мануэль.

 
И прошествовали Пепа
С Мануэлем мимо Гойи.
На крыльце спала Кончита.
Улыбнувшись, разбудила
Пепа старую дуэнью.
Стук копыт раздался тотчас,
И роскошная карета,
Дона Мануэля гордость,
У ворот остановилась.
Красноногие лакеи
Распахнули дверцы. Пепа
С доном Мануэлем сели
И помчались по Мадриду
Спящему домой галопом.
 
10

Несколько дней спустя, когда Гойя без особого воодушевления работал над портретом дона Мануэля, в его мастерскую явился неожиданный гость – дон Гаспар Ховельянос. Министр выполнил свое обещание без промедления.

При виде знаменитого государственного мужа лицо Агустина озарила улыбка смущения, радости и почтительного восторга. Гойя и сам растерялся, он был польщен и в то же время сконфужен, оттого что этот великий человек, едва вернувшись в Мадрид, поспешил нанести ему визит благодарности.

– Должен сказать, что я во все время своей ссылки ни минуты не сомневался в том, что мои противники в конце концов вернут меня назад, – сказал дон Гаспар после слов приветствия. – Прогресс сильнее тирании отдельных безумцев. Но без вашего вмешательства, дон Франсиско, я, пожалуй, еще не скоро увидел бы Мадрид. Отрадно и утешительно знать, что твои друзья не боятся возвысить голос в защиту верных слуг отечества. И вдвойне приятно, когда эта поддержка исходит от человека, от которого ты не ожидал ее получить. Примите мою благодарность, дон Франсиско.

Он говорил с достоинством, суровое, испещренное морщинами, костлявое лицо его было мрачно. Умолкнув, он поклонился.

Гойя знал, что в либеральных кругах пафос в моде; сам же он не любил громких слов, и вычурная речь гостя его смутила. Он ответил кратко и сдержанно. Затем участливо заметил, что дон Гаспар выглядит на зависть здоровым и крепким.

– Да, – мрачно ответил Ховельянос, – те, кто думал, что я в изгнании буду предаваться горести и унынию, ошиблись. Я люблю свои края. Я ходил в горы, охотился, много читал, работал, и ссылка пошла мне, как вы верно заметили, на пользу.

– Говорят, – почтительно произнес Агустин, – вы плодотворно использовали покой и уединение и написали несколько серьезных книг.

– Да, у меня было время, чтобы изложить некоторые из моих идей на бумаге. Это очерки по философии и экономике. Мои близкие друзья сочли эти рукописи достойными внимания и тайно переправили их в Голландию. В Мадрид, боюсь, попало не многое из того, что я написал, или вовсе ничего.

– Мне кажется, вы ошибаетесь, дон Гаспар, – с радостной улыбкой возразил Агустин своим хриплым голосом. – Есть, например, одна рукопись, не очень большая, но очень важная; она называется «Хлеба и корриды!». Автором ее считается некий дон Кандидо Носедаль, но кто прочел хоть одну статью Ховельяноса, тот знает, кто такой этот Носедаль. Так в Испании может писать только один человек.

Худое, морщинистое лицо Ховельяноса густо покраснело.

– Инквизиция открыла на эту рукопись настоящую охоту, – восторженно продолжал Агустин, – и тем, кто попадался за ее чтением, приходилось несладко. Но мадридцев не так-то просто запугать: они переписывали этот памфлет от руки и распространяли среди друзей. Многие знают его наизусть. – И он начал цитировать: – «В Мадриде больше церквей, чем домов, больше священников и монахов, чем мирян. На каждом углу людям предлагают фальшивые реликвии и рассказывают о лжечудесах. Религия заключается в нелепых обрядах, бесчисленные „братства“ вытеснили самое понятие „братство“. В каждом уголке отсталой, дремучей, погрязшей в невежестве и суеверии Испании висит замызганный, засиженный мухами образ Мадонны. Мы исповедуемся каждый месяц, но избавиться от грехов нам не удается до самой смерти. Ни один язычник не может сравниться с нами, испанскими христианами, в дикости и злобе. Мы трепещем перед застенками Инквизиции, но не боимся Страшного суда…»

– Дон Кандидо Носедаль прав, – ухмыльнулся Ховельянос.

Франсиско слушал Агустина с негодованием и страхом. Тому не следовало говорить подобные вещи под крышей его дома. Он и сам не жаловал церковь и духовенство, но произносить такие дерзкие и богохульные речи было опасно – это могло навлечь гнев инквизиции. К тому же это был вызов судьбе. Он взглянул на Богоматерь Аточскую и перекрестился.

Как художник, он не мог, однако, не заметить внезапной метаморфозы Ховельяноса. Суровое лицо гостя просветлело; его развеселила забавность ситуации – автору цитировали хлесткие фразы из памфлета, который он под чужим именем тайно переправил в Мадрид из своей ссылки. Гойя увидел, что происходит под маской суровости, и понял, как нужно писать портрет великого Ховельяноса, несмотря на всю причудливость этого образа ходячей добродетели.

Между тем Ховельянос уже почти с наслаждением предавался воспоминаниям о своем политическом прошлом. Он рассказывал, к каким уловкам ему приходилось прибегать, чтобы подвигнуть правительство к принятию тех или иных прогрессивных решений. Например, он добился запрета осквернять улицы Мадрида всякого рода мусором и нечистотами. Противники же его не замедлили оспорить этот запрет, сославшись на заключение лекарей, согласно которым разреженный воздух Мадрида якобы благоприятствует развитию опасных болезней и его необходимо сгущать испарениями от нечистот. Но он, Ховельянос, сумел опровергнуть их точку зрения посредством другого медицинского заключения: мол, разреженный воздух Мадрида достаточно сгущают дым и копоть от заводов и фабрик, которые он открыл в столице.

Однако вскоре благодушие дона Гаспара иссякло, и он с гневной критикой обрушился на нынешние порядки.

– Мы в свое время улучшили жизнь низших сословий за счет снижения налогов. Мы добились того, чтобы хотя бы каждый восьмой ребенок мог учиться в школе, а когда из Америки начали прибывать наши корабли с золотом, мы сделали даже небольшие денежные резервы. Нынешняя власть все промотала. Эти господа так и не поняли, что одной из главных причин революции во Франции стала расточительность Марии-Антуанетты. Они швыряют деньги на ветер еще беспечней. Вместо того чтобы укреплять армию, они содержат на эти деньги фаворитов, покупают себе английских и арабских лошадей. Мы заботились об образовании и благополучии народа, они же сеяли невежество и нищету и вот теперь пожинают плоды своей бездарной политики – разорение страны и военное поражение. При нас цветами испанского флага были желтый и красный, при них – это цвет золота и крови.

Франсиско в его речах слышал лишь склонность к преувеличению и искажение фактов. В чем-то Ховельянос, возможно, и был прав, но, ослепленный ненавистью, он подменял подлинную картину примитивной подделкой, и если бы ему, Гойе, сейчас нужно было написать его портрет, он изобразил бы просто мрачного, узколобого фанатика. А ведь этот Гаспар Ховельянос был, без сомнения, одним из умнейших и добродетельнейших государственных мужей Испании. Человек, посвятивший себя политике, не может не преувеличивать – либо в ту, либо в другую сторону. Гойя с радостью отметил про себя, что сам он не имеет к политике ни малейшего отношения.

Во все время беседы Ховельянос мрачно поглядывал на незаконченный портрет дона Мануэля.

– Если бы этот господин и его дамы не были такими отъявленными транжирами, больше денег оставалось бы на школы! – гневно заявил он наконец, с осуждением указывая пальцем на герцога, который заносчиво взирал на него с мольберта. – Но именно этого они и не хотят. Они поощряют невежество, чтобы народ не понимал причин своих страданий. Почему нищую Францию никто в мире не может победить? Я вам скажу почему, господа. Потому что французский народ привержен разуму, добродетели, потому что у него есть убеждения. А что есть у нас? Безмозглый король, похотливая королева и премьер-министр, успешно справляющийся только с одной ролью – ролью жеребца.

Франсиско был возмущен. Да, Карл IV не отличается особым умом, а донья Мария-Луиза своенравна и похотлива; но король – человек добрый и по-своему достойный, а королева чертовски умна и подарила Испании целый выводок славных инфантов и инфант. Что до дона Мануэля, то с ним вполне можно поладить; главное – его не раздражать. Во всяком случае, он, Франсиско, рад, что вся эта компания удостоила его своей дружбы. Он был убежден, что власть королям, как помазанникам Божиим, дана свыше, а если Ховельянос и в самом деле верит в то, что болтает, то он не испанец и пусть убирается в свою Францию, в страну безбожников и смутьянов.

Но он совладал с собой и сказал только:

– Мне кажется, вы немного несправедливы к герцогу, дон Гаспар.

– Немного?.. Надеюсь, что я очень несправедлив к нему. Я не хочу быть справедливым к этим мерзавцам. То, что он обошелся со мной несправедливо, из всех его бесчисленных злодеяний – одно из самых незначительных. Политика плохо сочетается со справедливостью. Добродетель неравнозначна справедливости. Добродетель иногда требует прибегать к несправедливости.

– Но ведь, в конце концов, дон Мануэль старается загладить свою вину перед вами? – мягко, наслаждаясь ироничной двойственностью ситуации, возразил Франсиско. – Иначе зачем ему было возвращать вас из ссылки?

– Я не могу спокойно спать по ночам! – гневно глядя на незаконченный портрет, ответил Ховельянос. – Меня приводит в ярость сознание того, что я должен быть ему благодарен!

И вдруг, резко сменив тон в своей характерной манере, благодаря которой многие забывали о его суровости, жесткости и отталкивающей мрачности, Ховельянос продолжил:

– Впрочем, оставим это. Поговорим лучше об искусстве. О вашем искусстве. Своей вновь обретенной свободой я обязан вам, дон Франсиско, и, когда я думаю о вашем искусстве, чувство благодарности во мне усиливается. Я слышал, дон Франсиско, что вы принадлежите к числу лучших портретистов Испании.

Лицо его при этом просияло и стало необычайно любезным. Гойя искренне порадовался его словам.

Однако радость его длилась недолго. Дон Гаспар тут же вновь превратился в несносного критикана.

– Говорят, некоторые из ваших произведений вполне сопоставимы с картинами Байеу и Маэльи.

Даже Агустин вздрогнул, услышав это заявление.

Ховельянос принялся ходить по мастерской и рассматривать картины и этюды Гойи, молча, пристально, с истинным интересом, подолгу не отрываясь от полотна.

– Дон Франсиско, – сказал он наконец, – я благодарен вам, и долг благодарности обязывает меня к откровенности. Вы добились больших успехов в живописи, возможно, и в самом деле сравнялись с Байеу и Маэльей, а может даже, и превзошли их в мастерстве. Но вы слишком смело экспериментируете с великими, унаследованными от старых мастеров истинами. Вы играете цветом, вы пренебрегаете четкостью линий. Тем самым вы вредите вашему таланту. Возьмите за образец Жака Луи Давида. Нам здесь, в Мадриде, такой художник был бы очень кстати. Его искусство питала бы ненависть к растленному королевскому двору. Он писал бы не нарядных дам, а гневающегося Зевса.

«Старый болван», – подумал Франсиско и вспомнил поговорку: «Кого гнев одолевает, того разум оставляет».

– Хотите, я напишу ваш портрет, дон Гаспар? – предложил он, не скрывая насмешки.

Ховельянос, казалось, готов был разразиться злобной тирадой, но сдержался и ответил почти любезно:

– Жаль, что вы не принимаете мои слова всерьез, дон Франсиско, ибо я глубоко уважаю вас. После политики искусство мне ближе всего на свете. Художественное дарование в сочетании с политическим энтузиазмом открывает перед человеком путь к высочайшим достижениям. Такой художник, как Жак Луи Давид, мог бы принести не меньше пользы этой стране, чем какой-нибудь Мирабо[31]31
  Мирабо Оноре-Габриель Рикети, граф де (1749–1791) – видный деятель первого периода Великой французской революции, аристократ, перешедший на сторону революции и пользовавшийся большой популярностью как оратор и публицист.


[Закрыть]
.

Когда Ховельянос ушел, Франсиско пожал плечами и продолжил работу. Но вдруг в нем вскипела злость, оттого что ему пришлось покорно выслушивать назидательную чушь этого записного поборника добродетели.

– Лучше бы он сидел там до старости, в своих любимых горах! – дал он наконец волю раздражению. – Это ты во всем виноват! – повернулся он к Агустину. – Ты таращился на меня с осуждением, сверлил меня взглядом, глупый фанатик, а я как дурак развесил уши и согласился! И вот теперь вынужден любезничать с этим буквоедом, с этим занудой, от одного взгляда которого на палитре сохнут краски.

На этот раз Агустин не стал молчать.

– Не болтайте ерунду! – ответил он ворчливым, вызывающим тоном. – Конечно, то, что дон Гаспар говорил о вас и о Жаке Луи Давиде, – чушь. Но в своем желании сделать искусство средством политической борьбы сейчас, сегодня, в Испании – он прав. Постарайтесь это понять.

Агустин ожидал, что Гойя разразится бранью, но тот тихим, хотя и полным язвительной насмешки голосом ответил:

– И это говорит мне человек, которому нужен целый час, чтобы нарисовать лошадиную задницу. Так, выходит, твои лошадиные задницы – это политика в искусстве? Тоже мне – испанский Давид! Ничего глупее я в жизни не слышал. Да, ты можешь стать испанским Давидом, дон Агустин Эстеве. На большее твоего таланта не хватит.

– Послушайте, что я вам скажу, дон Франсиско… – мрачно, со злостью в голосе произнес Агустин, угрожающе вытянув вперед свою шишковатую голову. – Послушай, что я тебе скажу, Франчо… Господин придворный живописец и член Академии… Ты можешь сколько угодно злобствовать и брызгать желчью, но он тысячу раз прав, этот дон Гаспар. Твои картины – жалкая мазня, дон Франсиско Гойя, несмотря на все твое дарование, а в моих лошадиных задницах больше смысла и политики, чем в похотливых рожах твоих знатных дам. И пока ты соблюдаешь свой трусливый нейтралитет, пока ты не выражаешь и даже не имеешь собственного мнения, вся твоя живопись – это мусор и дерьмо. – Он показал на портрет дона Мануэля. – Тебе самому не стыдно смотреть на это? Это позор! Позор! Qué vergüenza![32]32
  Какой позор! (исп.)


[Закрыть]
Ты уже неделю занимаешься этой мазней, и у тебя ничего не получается, ты сам это знаешь! Ты не пожалел красок на этот роскошный мундир и на эти роскошные ордена, а вместо лица – пустота, и все остальное тоже – одна сплошная пустота. Это не живопись, это – огромная куча дерьма. А почему? Потому что ты хочешь угодить своему дону Мануэлю. Твой Мануэль из того же теста, что и ты, – та же спесь и тщеславие и тот же страх потерять репутацию. Потому-то ты и не решаешься написать его таким, каков он есть. Ты боишься правды. Его правды и своей. Трус! Жалкий трус!

Это было уже чересчур. Гойя, нахмурившись, медленно подошел вплотную к Агустину. Крепкие кулаки его были сжаты.

– Заткни свою гнилую пасть, шут гороховый!.. – грозно произнес он сдавленным голосом.

– И не подумаю! – ответил Агустин. – Ты по десять часов в день переводишь краски и гордишься своим трудолюбием и сотнями написанных картин. А я тебе скажу, что ты – ленивый, поверхностный, порочный и недобросовестный ремесленник. Ты малодушен, ты труслив, ты недостоин своего таланта. Вот ты написал эту донью Лусию и нашел свой новый свет и свой новый воздух. И что ты со всем этим сделал? Вместо того чтобы сосредоточиться на новом, навсегда сделать его своим достоянием, ты полагаешься на свою руку и малюешь наугад, напропалую, с остервенением и с привычным разгильдяйством.

– Ты заткнешься или нет, каналья? – прошипел Гойя так злобно, что любой бы на месте Агустина испуганно попятился.

Но тот, видя, как тяжело дышит Гойя, и зная, что приступ ярости его заклятого друга вот-вот кончится приступом глухоты, повысил голос:

– Твой Мануэль будет доволен этой мазней. Но это – мазня. Эффектная мазня, а значит, мазня вдвойне. И ты это знаешь. А почему у тебя ничего получается с этим портретом? Потому что ты – лодырь! Потому что ты не в состоянии сосредоточиться. Потому что тебя одолевает похоть. Позор! Qué vergüenza! Потому что ты ждешь женщину, которая не торопится сказать тебе «да» и которая, скорее всего, не стоит того, чтобы ты ее добивался.

Последнее, что услышал Гойя, были слова: «Qué vergüenza». Потом его накрыло багровое облако ярости, лишив слуха и разума.

– Вон!.. – взревел он. – Убирайся к своему Ховельяносу! Пиши его, как твой Давид написал Марата, – в ванной, убитым! Вон, я сказал!.. Вон! И чтобы я тебя больше здесь не видел!

Ответа Агустина Гойя не слышал. Он видел только, как шевелятся его губы. Он уже готов был броситься на него с кулаками, но тот вдруг и в самом деле вышел из мастерской. Торопливыми, неловкими, неуклюжими шагами.

 
И стоял Франсиско Гойя
Ошалевший, тупо глядя
На мольберт, на Мануэля
Недописанного, тихо
Повторяя: «Qué vergüenza,
Qué vergüenza». Вдруг, очнувшись,
Побежал за Агустином,
Звал его, кричал, не слыша
Сам себя, лишенный слуха:
«Стой, болван! Изволь дослушать
Речь мою! Что за манеры?
Сам меня клянет безбожно,
Мне ж нельзя сказать и слова!
Мой помощник стал обидчив,
Как та старая инфанта!»
 
11

Из ста девятнадцати грандов Испании Гойе позировала почти половина. Он знал их слабости, их причуды и вел себя с ними как с равными. И все же на пути в Монклоа, к герцогине Альбе, им овладела странная робость. Подобное чувство он испытал лишь однажды, когда еще маленьким мальчиком должен был в первый раз предстать пред грозные очи графа де Фуэндетодоса, всемогущего господина, у которого его отец арендовал землю.

Он сам посмеивался над собой. Чего ему бояться? И на что он надеется? Он едет к женщине, которая недвусмысленно выразила ему свою благосклонность; и это едва ли было обыкновенным кокетством. Но отчего же она тогда так долго молчала?

Она была очень занята в последний месяц, это верно. Гойя много слышал о ней, весь город судачил о ее делах. Где бы он ни находился, он жадно ловил упоминания о ней, со страхом и в то же время с радостным волнением.

Он знал, что ее имя производит одинаковое действие как в кабачках простолюдинов, так и в салонах высшей знати. Ее глумливо ругали, рассказывали о ней непристойнейшие анекдоты и вместе с тем не скрывали восхищения перед ослепительной красотой этой женщины, правнучки самого кровожадного человека в Испании, маршала Альбы, перед ее детской непосредственностью, заносчивостью, ее веселым своенравием. Она то пускалась в разговоры с уличными мальчишками о предстоящей корриде, то высокомерно пропускала мимо ушей приветствия знатных горожан, то вызывающе подчеркивала свою приверженность всему французскому, то вела себя как истинная испанка, настоящая маха. И постоянно искала повода для раздора с королевой, с итальянкой, чужеземкой.

В сущности, Каэтана де Альба вела себя не менее гордо и экстравагантно, чем королева, она также не жалела денег на свои причуды, да и более добродетельной ее едва ли можно было назвать. Но когда тореадор Костильярес посвящал свою победу на арене королеве, трибуны безмолвствовали, если же он посвящал ее Альбе, публика ревела от восторга.

То, что она строила себе новый замок сейчас, когда вся страна из-за войны терпела лишения, было дерзостью. А ведь расточительность, с которой Мария-Антуанетта устраивала свой Трианон, стала одной из причин, которая привела ее к гильотине. Однако донья Каэтана, самонадеянно улыбаясь в своей неукротимой фамильной гордости, продолжила забавы Марии-Антуанетты, ничуть не смутившись ее трагическим концом. Многие, в том числе и Франсиско, не могли понять, что они испытывают по этому поводу – восторг или ненависть. И так с этой Альбой было всегда: на нее злились, над ней смеялись, ее любили.

Дворец оказался маленьким. Герцогиня пригласила лишь самых близких друзей и самых знатных грандов. Франсиско был рад и горд тем, что она причислила его к этим избранным. Но ведь она непредсказуема, как погода в следующем году. Может, она уже и не помнит, что пригласила его? Как она его встретит? Будет ли у нее в руках его веер? И что она ему скажет этим веером? И как она будет к нему обращаться: дон Франсиско или просто Франсиско?

Карета миновала чугунные ажурные ворота замка Буэнависта и поехала по пандусу наверх к парадному входу. Строгий, лаконичный фасад, оформленный в estilo desornamentado[33]33
  Здесь: лаконичном стиле (исп.).


[Закрыть]
Эрреры[34]34
  Эррера Хуан Батиста де (ок. 1530–1597) – испанский архитектор, геометр, математик, яркий представитель культуры Позднего Возрождения в Испании, создатель архитектурного стиля, названного его именем.


[Закрыть]
, поражал своим гордым величием. Створчатые двери распахнулись, открывая взору гостя изящную лестницу, на верхней площадке которой красовался огромный портрет кого-то из предков герцогини Альбы, гордо смотревшего вдаль. При мысли об этом самом прославленном испанском роде – более древнем и знатном, чем Бурбоны, – Гойя почувствовал неприятный холодок в груди. В платье царедворца, но с душой крестьянина, поднимался он по лестнице в сопровождении дворецкого мимо нарядных слуг, выстроившихся в два ряда, справа и слева. Имя его, передаваемое шепотом из уст в уста, летело впереди: «Сеньор де Гойя, живописец короля». Наконец наверху церемониймейстер громко объявил:

– Сеньор де Гойя, живописец короля!

А сеньор де Гойя, поднимаясь по лестнице, несмотря на свою робость в сочетании с чувством собственного достоинства, с изумлением отметил, что внутреннее убранство маленького замка находится в вопиющем, вызывающе-насмешливом противоречии с классически строгими фасадами. Всё вокруг блистало роскошью наподобие той, что вошла в моду при французском дворе целую вечность назад – при Людовике XV и мадам Дюбарри[35]35
  Жанна Бекю, по мужу – графиня Дюбарри (1743–1793) – официальная фаворитка французского короля Людовика XV.


[Закрыть]
. Казалось, хозяйка дворца хотела показать, что она, представительница самого гордого и мрачного испанского рода, не чужда и галантному образу жизни свергнутой французской аристократии.

Впрочем, стены своего дворца Альба украсила картинами, не имевшими ничего общего с теми, которые предпочитала французская знать, – никаких Буше или Ватто, и ничего похожего на шпалеры Гойи или его шурина Байеу. Это были лишь полотна старых испанских мастеров: темный, зловещий портрет гранда кисти Веласкеса, мрачный святой Риберы, суровый аскет Сурбарана.

Под этими картинами сидели немногочисленные гости. Тут были пятеро из двенадцати счастливых обладателей привилегии не обнажать голову в присутствии короля со своими супругами, был вечный должник Гойи месье де Авре, посланник малолетнего короля Франции и его регента; он несколько картинно, с гордым видом сидел в своем поношенном платье рядом с хорошенькой, худенькой шестнадцатилетней дочерью Женевьевой. Был и аббат дон Диего. В светловолосом статном господине со спокойным, выразительным лицом Гойя узнал – еще до того, как был ему представлен, – ненавистного доктора Пераля, лекаря и цирюльника.

А кто же этот мрачный, исполненный холодного достоинства персонаж, это олицетворение добродетели, это ходячее отрицание всей блестящей мишуры, наполнявшей залы дворца? Неужто?.. Да, это он, дон Гаспар Ховельянос, враг церкви и трона, неохотно возвращенный из ссылки вольнодумец, которого король еще не удостоил чести поцеловать свою руку в знак благодарности за оказанную милость. Пригласить его, зная, что на приеме будут и их католические величества, было со стороны доньи Каэтаны неслыханной дерзостью. Гости не знали, как вести себя с доном Гаспаром. Вежливо, но холодно поздоровавшись, они старались держаться от него подальше. Его это, судя по всему, вполне устраивало. Он расценивал как победу то, что самая знатная дама Испании пригласила его к себе по такому поводу; в остальном же его мало интересовал этот великосветский сброд. Он сидел на золоченом стуле, одинокий и неприступный, и Гойе казалось, будто этот стул вот-вот развалится под бременем такого непомерного величия.

Герцог Альба и его мать, маркиза Вильябранка, приветствовали гостей. Герцог был более оживлен, чем обычно.

– Вас ждет маленький сюрприз, друг мой, – сообщил он Гойе.

Аббат пояснил Франсиско, что герцогиня намерена открыть театральный зал нового дворца концертом камерной музыки и что герцог сам будет играть в оркестре. На Гойю это не произвело ни малейшего впечатления. Он нервничал и с волнением ждал появления хозяйки, которая, как ни странно, не торопилась к своим гостям. У аббата и этому нашлось объяснение: осмотр дворца было неприлично начинать до приезда их величеств. А донья Каэтана не любила ждать, даже королевскую чету. Поэтому она приказала слугам заранее сообщить ей о прибытии их величеств, чтобы выйти в зал непосредственно перед ними.

Наконец она появилась. Франсиско сто раз заклинал себя сохранять спокойствие при встрече с ней, но произошло то же, что и тогда, на подиуме. Все мгновенно исчезло – гости, блеск золота, картины, зеркала, люстры, – осталась лишь она. И поразила его, кроме всего прочего, еще и необычайной, вызывающей простотой. Ее белое платье самого простого покроя было лишено украшений – такие платья, вероятно, носили теперь дамы в республиканском Париже. От узкой талии, перехваченной широкой лентой, оно ниспадало широкими складками до пола, подол окаймляла полоска бледно-золотистой ткани. Единственным украшением был гладкий золотой браслет, поблескивавший у герцогини на запястье.

Гойя не мог отвести от нее глаз. Он уже хотел, не обращая внимания на остальных гостей, в нарушение всех правил субординации и этикета, первым поприветствовать ее, но в этот момент, как и было предусмотрено, на лестнице раздался возглас:

– Их католические величества!

Гости расступились, образовав живой коридор, и Каэтана пошла навстречу королевской чете.

Дворецкий стукнул своим жезлом в пол и возгласил еще раз:

– Их католические величества и его высочество герцог Алькудиа!

И они вошли в зал. Король Карл IV, статный, тучный сорокашестилетний мужчина в красном, расшитом серебром фраке с широкой лентой ордена Золотого руна на груди, шел, держа под мышкой треуголку, а в левой руке трость. На его красном, приветливом, спокойном лице с крупным мясистым носом, чувственным ртом и покатым лбом, переходящим в небольшую залысину, было написано желание нравиться подданным. На полшага позади него, не без труда протиснувшись в дверной проем со своим кринолином, шествовала королева, донья Мария-Луиза Пармская, с огромным веером в руке, увешанная драгоценностями, как статуя святой; непомерно высокие перья на ее шляпе почти касались десюдепорта. За ними показался дон Мануэль с привычной маской приветливой скуки на красивом, несколько тяжеловатом лице.

Склонившись в элегантном реверансе, Каэтана поцеловала руку сначала королю, затем донье Марии-Луизе. Та, безуспешно пытаясь скрыть удивление, впилась маленькими черными колючими глазками в вызывающе простое платье, в котором заносчивая Альба дерзнула встретить их католические величества.

Началась чинная светская беседа. Король, не отличавшийся быстротой ума, не сразу узнал бунтаря дона Гаспара, стоявшего как ни в чем не бывало среди гостей.

– Мы давно не виделись, – произнес он, прочистив горло. – Как поживаете? Выглядите вы превосходно.

Донья Мария-Луиза на мгновение опешила и не успела вовремя подавить в себе возмущение, но потом, видимо, сказала себе: уж если его пришлось вернуть из ссылки, следует хотя бы извлечь пользу из его таланта финансиста. И милостиво позволила бунтарю поцеловать ей руку.

– В это тяжелое время, сеньор, – сказала она своим довольно приятным голосом, – наша бедная страна нуждается в услугах каждого, кем бы он ни был. Поэтому мы с королем решили и вам предоставить возможность послужить отечеству.

Она говорила громко, чтобы все могли восхититься ее двусмысленной любезностью, с которой она выпуталась из непростой ситуации.

– Благодарю вас, ваше величество, – ответил Ховельянос, продемонстрировав в свою очередь незаурядные ораторские навыки, так что все присутствующие услышали его слова. – Надеюсь, что мои способности не успели заржаветь за долгие месяцы вынужденной праздности.

«Ты мне за все это заплатишь!» – подумала донья Мария-Луиза, имея в виду герцогиню Альбу.

Затем гости отправились осматривать дворец.

– Очень мило! Очень уютно, – похваливал дон Карлос.

Королева с выражением знатока на лице завистливо изучала драгоценные детали изящного убранства.

– Странные картины вы повесили на стены, дорогая моя, – сказала она, указав на шедевры старых испанских мастеров, казавшиеся среди всей этой милой мишуры мрачными, неземными видениями. – Мне было бы холодно под ними.

В театральном зале даже самые невозмутимые и немногословные гости не смогли удержаться от восторженных возгласов. Роскошный, но строгий, выдержанный в голубых и золотых тонах интерьер был залит светом бесчисленных свечей. Ложи и кресла, выполненные из ценнейших пород дерева, ласкали глаз изяществом форм. Колонны, поддерживающие балкон, были увенчаны резными изображениями старинных геральдических животных, как бы напоминавших о том, что хозяйка дворца – носительница титулов семи испанских грандов.

Наконец настал миг, которого герцог Альба с нетерпением ждал не одну неделю. Дворецкий предложил гостям садиться. На сцену вышли герцог, его невестка донья Мария-Томаса и Женевьева, дочь месье де Авре. Донья Мария-Томаса, черноволосая статная дама, выглядевшая рядом с субтильным герцогом и хрупкой Женевьевой настоящей амазонкой, взяла самый маленький из трех инструментов, ожидавших музыкантов на сцене, – виолу. Женевьева же, напротив, тоненькая, худосочная, в более чем скромном платье, села за огромную виолончель. Герцог играл на довольно редком инструменте – баритоне, называемом также виола ди бордоне, похожем на виолончель, с волнующе глухим и мягким, глубоким звуком. Настроив свои инструменты, они кивнули друг другу и начали дивертисмент Гайдна. Донья Мария-Томаса играла спокойно и уверенно, Женевьева усердно работала смычком, широко раскрыв испуганные глаза. Герцог, обычно такой холодный и отстраненный, все больше оживлялся. Его пальцы, прижимающие и щиплющие струны, казались живыми существами; красивые, печальные глаза сияли, и все его тело, обычно подчиненное размеренным, плавным ритмам, как будто сбросило незримый панцирь и теперь раскачивалось, словно дерево на ветру, в такт извлекаемым из недр виолы ди бордоне звукам. Казалось, это поет сама душа инструмента. Старая маркиза де Вильябранка смотрела на своего любимца с восторгом и умилением.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации