Электронная библиотека » Лион Фейхтвангер » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 5 сентября 2025, 09:00


Автор книги: Лион Фейхтвангер


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
12

Когда Гойя обедал в домашнем кругу – а это случалось почти каждый день, – он был с головы до ног отец семейства, радовался своей жене Хосефе, детям, застольной беседе, с аппетитом ел и пил. Сегодня же за столом царило подавленное настроение, и сам Гойя, и Хосефа, и трое детей, и тощий Агустин были неразговорчивы. Пришло известие, что Франсиско Байеу, брату Хосефы, давно уже прикованному к одру болезни, осталось жить всего два-три дня.

Гойя украдкой поглядывал на жену. Она, как всегда, сидела выпрямив спину, ее длинное лицо с большим носом не выражало никаких чувств. Светлые живые глаза смотрели вперед, тонкие губы были скорбно сжаты. Она едва заметно покусывала верхнюю губу, а подбородок, и без того острый, казалось, заострился еще больше. Золотисто-рыжие волосы, заплетенные в две тяжелые косы и уложенные над высоким лбом, напоминали сдвинутую на затылок корону. В Сарагосе, через несколько лет после венчания, он написал ее портрет в образе Девы Марии, сияющей юной прелестью, с двумя сыновьями на руках – в виде младенца Христа и маленького святого Иоанна Крестителя. С тех пор они прожили вместе двадцать лет, делили горе и радости, надежды и разочарования, она рожала ему детей, живых и мертвых. И он до сих пор временами видел ее такой же, какой она была в его глазах тогда. Несмотря на все тяготы материнства, ее, теперь сорокатрехлетнюю женщину, отличала какая-то девичья нежность, какое-то детское обаяние, какая-то терпкая прелесть.

Он понимал, что происходит в душе Хосефы, и испытывал искреннее сострадание. Со смертью брата она теряла многое. В нем, Гойе, она любила лишь мужчину, его силу, упорство, полноту его души – как художника она никогда не принимала его всерьез. Зато свято верила в гений своего брата; это он, Франсиско Байеу, первый живописец короля, президент Академии художеств, самый знаменитый художник Испании, был для нее главой семьи, это он принес дому Гойи и достаток, и известность, и то, что Гойя не признавал ни его самого, ни его теорий, стало для Хосефы источником неизбывной боли.

Она была очень похожа на брата. Но то, что в Байеу Гойя терпеть не мог, в Хосефе ему нравилось. Шурина он считал на редкость надменным педантом, ее же гордость за свою всеми почитаемую семью, ее упрямство и замкнутость, напротив, ему импонировали. Он любил ее, потому что она была такой, какой была, потому что она была Хосефа Байеу из Сарагосы. Нередко он брал заказы, которые были ему не по душе, желая показать, что сам может обеспечить семью и заработать деньги на жизнь, достойную его жены.

Хосефа никогда не критиковала картины Гойи, никогда не корила мужа за его любовные связи. Он рассматривал ее безропотную преданность как нечто само собой разумеющееся. Женщина, связавшая свою судьбу с Франсиско Гойей, должна была понимать, что он – не примерный муж, а прежде всего мужчина.

Зато ее брат постоянно пытался вмешиваться в жизнь Гойи. Но тот дал своему шурину, господину первому живописцу короля, этому начетчику и педанту, решительный отпор. Что ему нужно, спросил он его? Разве он, Гойя, не исполняет свой супружеский долг по первому требованию жены и даже чаще? Разве он не делает ей каждый год по ребенку? Не делит с ней хлеб-соль? Не содержит ее лучше, чем приличествует их положению? Она бережлива, можно даже сказать скупа – неудивительно для сестры господина педанта. Ведь он чуть не силой заставлял ее завтракать в постели! Шоколадом – по примеру аристократов! Лучшим боливийским шоколадом, натертым лавочником в ее присутствии! Ответ Байеу был исполнен высокомерия, он стал намекать на деревенское происхождение Гойи, оскорбительно высказался о даме, с которой у того был роман. Гойя в приступе гнева схватил шурина за ворот и так тряхнул его, что расшитый серебром фрак Байеу затрещал по швам.

И вот донье Хосефе предстояла тяжелая утрата, и со смертью брата отблески его славы, озарявшие ее жизнь, должны были погаснуть. Но она сидела с неподвижным лицом, в гордой позе, и Гойя любил ее за это и восхищался ею.

В конце концов, не выдержав гнетущей тишины за столом и не дожидаясь окончания обеда, он встал и заявил, что отправляется к Байеу. Донья Хосефа подняла голову. Решив, что Франсиско хочет навестить умирающего, чтобы в разговоре с глазу на глаз попросить у него прощения за все причиненное ему зло, она кивнула; взгляд ее прояснился.

Шурин лежал на низкой кровати, обложенный подушками. Его худое, желтовато-серое лицо, испещренное морщинами, выражало досаду, горечь и страдание.

Гойя заметил, что знакомая картина на стене, изображающая святого Франциска, висит вверх ногами. Согласно старому народному поверью, только таким радикальным способом можно было добиться от святого деятельной помощи. Вряд ли его образованный, трезво-рассудительный шурин надеялся получить исцеление таким образом; он уже прибегал к услугам лучших лекарей, но, по-видимому, из желания сохранить свою жизнь для семьи, для отечества и для искусства не чурался даже столь нелепых средств и готов был хвататься за любую соломинку.

Гойя искренне старался пробудить в себе сострадание к умирающему; это был брат его жены, который желал ему добра и порой оказывал ощутимую помощь. Но при всем желании он не испытывал жалости. Этот больной постоянно отравлял ему жизнь. Когда они расписывали вместе собор в Сарагосе, он то и дело отчитывал его, как глупого, строптивого ученика, перед всем соборным капитулом. Воспоминания об этом позоре до сих пор жгли ему душу словно каленым железом. А потом этот умирающий пытался настроить против него его жену, Хосефу, хотел показать ей, насколько ее муж ничтожен и жалок и насколько славен он, ее брат. Это своему шурину он обязан тем, что капитул швырнул ему, Гойе, плату к ногам и с позором прогнал его прочь; жене же его эти господа вручили золотую медаль – как «сестре нашего великого мастера Байеу». Глядя на него, страждущего, умирающего, Гойя невольно вспомнил старую добрую поговорку: «Шурин и плуг хороши лишь в земле».

Ему вдруг очень захотелось написать портрет Байеу. Он честно отобразил бы его достоинства – трудолюбие, целеустремленность, ум, но не утаил бы и его косность, его холодную, трезвую ограниченность.

– Я умираю… – заговорил Байеу, с трудом, но, как всегда, правильными, округлыми фразами. – Я освобождаю тебе дорогу. Ты станешь президентом Академии. Я договорился об этом с министром, а также с Маэльей и Рамоном. Должен тебе честно признаться: у Маэльи, как и у моего брата Рамона, больше прав на эту должность, чем у тебя. Ты талантливее их, но слишком дурно воспитан, слишком дерзок и самонадеян. Надеюсь, Господь простит меня за то, что ради сестры я остановил свой выбор на менее достойном человеке…

Он сделал паузу. Ему было трудно говорить и дышать. «Наивный болван, – подумал Гойя. – Я получил бы Академию и без тебя. Об этом позаботился бы дон Мануэль».

– Я знаю твое строптивое сердце, Франсиско Гойя, – продолжал Байеу, – и, может быть, это даже хорошо для тебя, что я не написал с тебя ни одного портрета. Но придет время, и ты пожалеешь, что не слушался моих докучливых советов. Заклинаю тебя в последний раз: следуй классической традиции. Читай каждый день хотя бы несколько страниц из книги Менгса. Я завещаю тебе свой собственный экземпляр с его дарственной надписью и со множеством моих пометок. Ты видишь, чего достигли мы – он и я. Смирись. Быть может, и ты сможешь достичь того же.

К жалости у Гойи примешался сарказм: этот бедолага в последний раз напрягает остатки сил, стараясь показать себе и другим, что он великий художник. Он неустанно стремился к «подлинному искусству» и то и дело справлялся в книгах, так ли он все делает. У него был верный глаз и ловкая рука, но его теории загубили в нем и то и другое. «Ты со своим Менгсом отбросил меня на много лет назад, – думал Гойя. – Косой взгляд и ядовитый язык моего Агустина мне дороже всех ваших правил и принципов. Ты сам отравлял себе жизнь, себе и другим. Все наконец вздохнут свободно, когда ты будешь лежать под землей».

Байеу, казалось, только этого и ждал – дать зятю последнее наставление. Едва он умолкнул, как началась агония.

С печальными лицами стояли у одра ближайшие друзья и родственники Байеу: Хосефа, Рамон, художник Маэлья. Гойя смотрел на умирающего недобрым взглядом. Этот нос был лишен чутья, эти горестные складки, прорезавшие щеки сверху вниз, к уголкам рта, говорили о бесплодных усилиях, эти губы не знали иного назначения, кроме начетничества. Даже прикосновение смерти не сделало это лицо более значительным.

Король Карлос очень ценил своего первого живописца и распорядился похоронить его как гранда. Франсиско Байеу был погребен в крипте церкви Сан-Хуан-Баутиста рядом с величайшим из всех испанских художников, доном Диего Веласкесом.

Родственники и немногие друзья покойного собрались в его мастерской, чтобы решить, что делать с его многочисленными картинами, завершенными и незавершенными. Больше всего привлекал внимание автопортрет Байеу, на котором он изобразил себя перед мольбертом. Несмотря на то что некоторые детали были выполнены с особой тщательностью – палитра, кисть, жилет, – картина была явно не закончена; добросовестный труженик не дописал лицо. Оно смотрело на зрителей пустыми, мертвыми, словно истлевшими еще до рождения глазами.

– Какая жалость, что нашему брату не суждено было закончить эту картину! – первым нарушил молчание Рамон.

– Я закончу ее, – откликнулся Гойя.

Все с удивлением и сомнением посмотрели на него. Но он уже решительно снял холст с мольберта.

Долго Гойя работал над портретом Байеу под строгим оком Агустина. Он уважительно отнесся к тому, что было сделано покойным шурином, и изменил в картине лишь немногое: чуть строже стали брови, чуть глубже и печальнее морщины у носа и рта, чуть своевольнее подбородок, чуть брезгливее опустились уголки губ. В груди его шевелились то ненависть, то жалость, но они не мешали холодному, смелому, неподкупному взгляду художника. То, что в конце концов вышло из-под его кисти, было портретом угрюмого, болезненного мужчины преклонных лет, который мучился всю свою жизнь и давно устал от своего достоинства и от нескончаемых трудов, но был слишком верен чувству долга, чтобы позволить себе отдохнуть.

Агустин стоял рядом с Гойей и придирчиво разглядывал законченный портрет. С мольберта на них почти торжественно взирал человек, который требовал от жизни больше, чем заслуживал, а от самого себя больше, чем мог дать. Но вся фигура была как будто объята неким радостным сиянием – это Гойя заколдовал его своим новым мерцающим, жемчужно-серебристым светом, и Агустин не без злорадства отметил про себя, что эта магическая, серебристая воздушность подчеркивает суровость лица и холодную назидательность жеста руки, держащей кисть. Насколько отталкивающим был облик изображенного, настолько привлекательным получился портрет.

– Это великолепно, Франчо! – с веселым восторгом воскликнул он наконец.

 
Долго на портрет смотрела
Пораженная Хосефа.
«Что ж, достойно ли почтил я
Память шурина и брата?» —
Произнес с улыбкой Гойя.
Закусив губу, Хосефа
Отвечать не торопилась.
«Что ты думаешь с портретом
Делать?» – наконец спросила.
Муж ответил ей: «Тебе я
Отдаю его». – «Спасибо», —
Тихо молвила Хосефа.
 
 
После долгих размышлений,
Где бы ей портрет повесить,
Отослать она решила
В дар его другому брату,
Мануэлю, в Сарагосу.
 
13

Гойя жил мучительным ожиданием вестей из Эскориала, но Каэтана молчала, и скука траурных дней и недель только усугубляла его подавленность и раздражительность.

И вдруг к нему явился неожиданный гость – его друг и земляк Мартин Сапатер.

При виде своего дорогого наперсника Гойя возликовал, возблагодарил всех святых за эту радость, принялся горячо обнимать его, целовать, тормошить, усадил в кресло, но тут же снова подхватил и потащил под руку по мастерской.

При всей своей гордости Гойя был человеком общительным. Он охотно делился своими мыслями и чувствами с Хосефой, с Агустином, с Мигелем. Но самые сокровенные заботы, самые тщеславные мечты и горькие печали он мог обсуждать лишь со своим единственным другом Мартином. И сейчас он засыпа́л его, статного, степенного, добродушного, исполненного достоинства мужчину, бесконечными вопросами, сам то и дело начинал что-то бурно и бессвязно рассказывать, не замечая завистливых и ревнивых взглядов Агустина.

Они подружились, когда шестилетний Франсиско приехал из родной деревни Фуэндетодос в Сарагосу. Оба учились грамоте в школе монаха Хоакина, но принадлежали к разным враждебным лагерям: Гойя был членом мальчишеской банды имени Девы Марии дель Пилар, а Сапатер – членом банды Святого Луиса. После того как маленький Гойя однажды нещадно отлупил Сапатера, тот проникся уважением к его банде и перешел на их сторону. С тех пор они стали неразлучными друзьями. Франсиско привлекал Мартина обаянием сильной, непредсказуемой личности, а у благоразумного Мартина всегда был наготове полезный совет, к тому же он отличался практической жилкой. Франсиско родился в бедной семье, его друг был отпрыском почтенного рода богатых горожан. Мартин с детства верил в художественное дарование Гойи. По ходатайству отца Сапатера сарагосский меценат граф Пиньятелли дал возможность маленькому Франсиско учиться рисунку и живописи.

– Ты совсем не изменился, малыш, – сказал Гойя Сапатеру, который был выше его ростом на целую голову. – Только твой огромный носище вырос еще больше. Ты стал таким солидным, важным – смотришь на тебя и сразу вспоминаешь все знатные сарагосские фамилии: Сальвадорес, Грасас, Аснарес…

– Надеюсь, и Кастель, и Лонха, и Пуэнте, – удалось наконец вставить Сапатеру.

– Все! – подтвердил сияющий Франсиско.

Он и в самом деле мысленно перенесся в город своей юности и ясно увидел Сарагосу, с ее поблекшим великолепием, с ее грязью и пылью, с ее мавританскими башнями над храмами, увидел древний мост над ленивыми серо-зелеными водами Эбро, пыльные бледные равнины за городскими стенами и далекие горы.

Встретившись, они снова превратились в мальчишек. Снова перед ними была вся жизнь, заманчивая, полная приключений; за каждым поворотом их ожидало что-то новое, что им предстояло обнаружить, покорить, завоевать. Франсиско нуждался в благоразумии друга, в его бескорыстной помощи; для Мартина унылый, тусклый мир становился цветным, когда Гойя делился с ним открытиями своего пытливого ока и своей неуемной души.

В следующие дни Гойя писал портрет друга, и это были счастливые дни. Гойе доставляло огромное удовольствие и радость создавать образ Мартина на холсте, такого, каким он был, – умного, достойного, милого, добросердечного, немножко обывателя, выписывать его проницательные глаза, светившиеся сдержанным весельем и безобидным лукавством, крупный нос, мясистые щеки.

– Вот, стало быть, какой я, – сказал Мартин и пощелкал языком.

Франсиско не знал, что для него приятнее – работа или долгие перерывы, заполняемые задушевными разговорами. Время от времени он под каким-нибудь предлогом отсылал Агустина из мастерской и с еще большей страстью изливал другу душу. Это был стремительный калейдоскоп воспоминаний: девушки, годы нужды, стычки с полицией, полное приключений бегство от инквизиции, дикие испытания мужества, опасные поединки на ножах и саблях, ссоры с заносчивой семьей Байеу. В приступе наивного бахвальства он расписывал разницу между его бедной юностью и сегодняшним блестящим положением. Теперь у него прекрасный дом в Мадриде, обставленный дорогой мебелью, украшенный картинами и статуями, ливрейные слуги, ему наносят визиты знатные друзья, которых он даже не всегда принимает, а еще у него роскошная карета – золоченая берлина в английском стиле, каких в Мадриде всего три. Эта карроса была его гордостью. Иметь собственный выезд в Мадриде – дорогое удовольствие, но он не жалеет на это денег, оно того стоит. И хотя во время траура это было неприлично, он повез друга кататься на Прадо.

Временами друзья пели и музицировали, разыгрывали сегидильи, тираны, болеро: оба страстно любили народную музыку. Часто они спорили о достоинствах каких-нибудь музыкальных произведений, и Гойя, как правило, убеждал Мартина в своей правоте и высмеивал друга за его отсталые вкусы. Однажды они заспорили о корриде. Мартин восхищался тореадором Костильяресом, Гойя же, будучи поклонником Рамиро, стал дразнить его, потом насыпал на стол песка и нарисовал обоих тореадоров – Рамиро, маленького, коренастого, с львиной головой, и высокого осанистого Костильяреса с огромным носом, и они разразились веселым хохотом.

Но Гойя вдруг умолк, резко оборвав смех, лицо его стало мрачнее тучи.

– Вот я смеюсь и хвастаюсь перед тобой своими достижениями… – с горечью произнес он. – Своими небывалыми достижениями. Я – pintor de cámara, а скоро буду президентом Академии, у меня самый верный глаз и самая искусная рука в Испании, мне все завидуют, а я тебе скажу, Мартин: все это – парадный фасад, а за ним – зловонная клоака…

Мартину были хорошо знакомы эти внезапные перемены настроения друга.

– Франчо, Франчо! – попытался он его успокоить. – Что за глупый и кощунственный вздор!

– Но это правда, chico[38]38
  Малыш (исп.).


[Закрыть]
, – ответил Франсиско и, взглянув на фигуру Богоматери Аточской, перекрестился. – Все мои блага имеют оборотную, темную сторону, за каждым из них прячутся демоны и корчат мне рожи. Вот мне, например, выпало такое счастье: мой шурин, этот зануда, этот протухший педант, наконец отправился на тот свет. Так теперь Хосефа бродит по дому как неприкаянная и горюет, нагоняя на меня тоску и днем и ночью. Или, например, со мной подружился дон Мануэль, самый могущественный человек в Испании и вроде неплохой малый, но при этом – мерзавец, и довольно опасный. К тому же мне делается тошно при мысли о том, как и зачем он стал моим другом. Я не могу без злости вспоминать, какую жертву меня заставили принести ради дона Гаспара, этого рыцаря добродетели, которого я терпеть не могу. И никто не сказал мне за это спасибо. Пепа смотрит на меня с насмешкой и корчит из себя великосветскую даму, как будто сама, без посторонней помощи достигла таких высот. Всем что-то от меня нужно, никто даже не пытается понять меня.

И, не стесняясь в выражениях, он принялся описывать бесстыдство, с которым Мигель и Агустин чуть не каждую неделю склоняли его к вмешательству в королевские и государственные дела. Он придворный художник, он бывает при дворе, и это хорошо, ему это нравится, он гордится этим. Своей живописью он приносит стране больше пользы, чем все эти спесивцы и реформаторы с их надменной болтовней.

– Художник должен писать! – решительно и сердито произнес он с мрачным как туча лицом. – Художник должен писать! Точка. Баста. – И о моих денежных делах мне тоже нужно поговорить, – продолжил он после небольшой паузы. – С кем-нибудь, кто в этом хоть что-то смыслит.

Это был неожиданный и обнадеживающий переход. Мартин думал, что Франсиско попросит у него совета, ведь у него был банк в Сарагосе и Франсиско считал его сведущим коммерсантом.

– Я буду рад помочь тебе советом, – ответил он приветливо и осторожно прибавил: – Насколько я могу судить о твоих финансовых делах, никаких оснований для беспокойства у тебя нет.

Гойя был с этим не согласен.

– Я не ипохондрик, – возразил он, – и не люблю ныть. Я равнодушен к деньгам, но без них мне не обойтись. Здесь, в Мадриде, люди и в самом деле живут по пословице: у бедняка всего три дороги – в тюрьму, в больницу или на кладбище. Только на платье и на этих мошенников-слуг у меня уходит чертова пропасть денег. Нужно заботиться о престиже, иначе мои гранды станут платить мне гроши. К тому же я работаю как лошадь, так должен же быть от этого хоть какой-нибудь толк? Тем более что за все удовольствия в этой жизни нужно платить. Женщины, правда, не требуют от меня денег, но знатным дамам нужно, чтобы их любовник имел замашки богатого кавалера.

Мартин знал, что Гойя любит роскошь, любит сорить деньгами, но время от времени его мучают угрызения совести и приступы крестьянской скупости. Его другу сейчас просто нужны были слова утешения и поддержки, и он утешал его. Придворный живописец Франсиско Гойя зарабатывал за один час столько, сколько какой-нибудь арагонский пастух за целый год. За один портрет, который он при желании может намалевать за два дня, ему платят четыре тысячи реалов. Такому «золотому ослу», как он, грех опасаться за будущее, увещевал он его.

– Твоя мастерская – куда более надежный источник доходов, чем мой банк в Сарагосе.

Но Гойе хотелось еще утешений.

– Все это хорошо, друг мой носатый, – жаловался он, – но ты забываешь о моих ненасытных сарагосских родственничках, особенно о моих братьях. Ты же знаешь, как это бывает: один с сошкой, семеро с ложкой… Матушка моя, конечно, ни в чем не должна терпеть нужду. Во-первых, я ее люблю, а во-вторых, мать придворного живописца должна жить в достатке. А вот мой братец Томас совсем обнаглел. Я устроил ему позолотную мастерскую на улице Морериа, позаботился о том, чтобы у него были заказы, я подарил ему на свадьбу тысячу реалов, а потом посылал по триста реалов при рождении каждого ребенка… А с Камило и того хуже. Я скорее откушу себе язык, чем попрошу что-нибудь для себя, а ради него пошел на унижение и выпросил для него место священника в Чинчоне. Но ему все мало. То он просит денег на церковь, то на дом священника. Каждый раз, когда я еду с ним на охоту, мне один заяц обходится дороже лошади.

Однако Мартин все это уже слышал не раз.

– Не болтай вздора, Франчо, – добродушно возразил он. – У тебя же доходы как у архиепископа. Давай проверим твой счет?

– Да у меня не наберется и тридцати тысяч реалов, вот увидишь.

Мартин ухмыльнулся. У его друга была привычка, в зависимости от настроения, преувеличивать или преуменьшать суммы.

Оказалось, что, не считая дома и утвари, у Гойи было около восьмидесяти тысяч.

– Все равно это жалкие крохи, – заявил он.

– Ну, на эти крохи можно себе кое-что позволить, – иронично заметил Мартин и, задумавшись на минуту, продолжил: – Может быть, Национальный банк продаст тебе несколько привилегированных акций? Граф Кабаррус снова возглавил банк, исключительно благодаря ходатайству сеньора Ховельяноса… – Он улыбнулся. – Который своим возвращением из ссылки не в последнюю очередь обязан тебе.

Гойя хотел возразить, но Мартин опередил его:

– Положись на меня, Франчо, я сделаю это красиво и тонко.

Искреннее внимание и деятельное участие Мартина были для Франсиско как бальзам на душу. Ему даже захотелось поделиться с другом своей самой сокровенной, самой заветной тайной – мечтами о Каэтане, но он не смог, не нашел подходящих слов. Подобно тому как он не знал, что такое цвет, пока не открыл свое «серебристое мерцание», до того памятного вечера у герцогини не знал он и что такое страсть. Это глупое слово не передавало и капли из переполнявших его чувств. Слова тут вообще оказались бессильны, и не было рядом с ним никого, кто смог бы понять его беспомощный лепет. Даже Мартину это было не под силу.

К радости Гойи, его назначали президентом Академии еще до отъезда Мартина. К нему домой явился придворный живописец дон Педро Маэлья в сопровождении двух других членов Академии, чтобы вручить ему грамоту о назначении на эту должность. Еще совсем недавно эти господа смотрели на него свысока, потому что, по их мнению, он был недостаточно верен классическому канону и писал не по правилам, и вот они стояли перед ним, развернув скрепленный гордой сургучной печатью пергаментный свиток и торжественно зачитывали подтверждения его признания и славы. Гойя слушал с чувством радостного удовлетворения.

Когда депутация удалилась, он никак не проявил своей радости перед Хосефой и своими друзьями Агустином и Мартином, только презрительно заметил:

– Двадцать пять дублонов в год – вот и вся выгода от этой Академии. Я столько получаю за одну-единственную картину. И вот ради этих двадцати пяти дублонов я теперь должен по меньшей мере раз в неделю надевать придворное платье и помирать от скуки на всяких заседаниях, выслушивая торжественную чушь этих бездарей, и сам молоть такую же торжественную чушь. Верно говорят: больше почет – больше хлопот…

Позже, когда они остались вдвоем с Мартином, тот сказал ему сердечным тоном:

– Да благословит тебя Господь, сеньор дон Франсиско де Гойя-и-Лусьентес, живописец короля и президент Академии Сан-Фернандо! И да поможет тебе Дева Мария дель Пилар!

– И Дева Мария Аточская, – торопливо прибавил Гойя и, взглянув на статую Богоматери Аточской, перекрестился.

В следующее мгновение оба весело расхохотались, принялись хлопать друг друга по плечу, потом запели сегидилью о крестьянине, получившем неожиданное наследство, где был такой припев:

 
А теперь давай станцуем!
Будем танцевать фанданго!
Коль звенят в мошне монеты,
Можешь танцевать фанданго.
Не умеешь, так учись!
 

И они пустились в пляс.

Когда, усталые, но довольные, они снова сидели за столом, Гойя обратился к другу с просьбой. У него много недоброжелателей, сказал он, всяких аббатов и прочих шутников, которые на утренних приемах знатных дам смеются над его сомнительным происхождением. А недавно даже его собственный слуга, наглец Андрес, с язвительной усмешкой похвалялся бумагой, подтверждающей, что он, Андрес, – идальго, чей-то там сын, дворянин. Мартин, конечно, знает, что чистота крови и древнехристианские корни семьи Гойя не подлежат сомнению и что его мать, донья Инграсия де Лусьентес, принадлежит к роду, корни которого уходят далеко в глубь веков, в темные времена господства готов. Но было бы неплохо, если бы у него в доме хранился документ, подтверждающий безупречность его происхождения. И Мартин сделал бы ему большое одолжение, если бы уговорил брата Херонимо составить на основе церковных книг Фуэндетодоса и Сарагосы родословную его матери, чтобы он мог сунуть ее под нос каждому, кто в ней сомневается.

В следующие дни в доме Гойи отбоя не было от визитеров, желавших поздравить хозяина. Явились даже Лусия Бермудес и Пепа Тудо в сопровождении аббата дона Диего. Гойя, смущенный и растерянный, чувствовал себя неловко, говорил, против обыкновения, мало. Зато Сапатер говорил за двоих, развлекая гостей чинной беседой. Агустин, раздираемый противоречивыми чувствами, мрачно смотрел на прекрасных дам.

Пепа улучила момент, чтобы поговорить с Гойей наедине. В своей томной манере, с легкой иронией в голосе она рассказала ему, что живет теперь в маленьком дворце на калье Анторча – Факельной улице; дон Мануэль выкупил его для нее у наследников покойной графини Бондад-Реаль. Дон Мануэль время от времени приезжает из Эскориала в Мадрид и навещает ее. Он пригласил ее и в манеж, чтобы показать свое искусство наездника. Гойя уже был наслышан о переменах в жизни сеньоры Тудо; обычно он старался пропускать эти известия мимо ушей, но теперь ему приходилось узнавать все это из первых уст.

Кстати, продолжала Пепа, дон Мануэль сообщил ей, что вскоре Гойю пригласят в Эскориал.

– Я горячо поддержала это намерение, – прибавила она вскользь и с радостью отметила, что Гойе стоило немалых усилий, чтобы подавить в себе желание ее ударить.

 
«Я сама уж побывала
При дворе, в Эскориале, —
Дружески-небрежным тоном
Сообщила она Гойе,
И, в глазах его читая
Гнев бессильный, продолжала: —
Да, мы с вами, дон Франсиско,
Оба делаем карьеру». —
«Hombre![39]39
  Здесь: междометие (исп.), выражающее удивление, сомнение, протест и т. п.


[Закрыть]
 – дон Мартин воскликнул,
Щелкнув языком невольно,
Вслед откланявшимся дамам. —
Hombre!» День спустя явился
В дом посланец красноногий
С приглашением для Гойи
Ко двору, в Эскориал.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации