Электронная библиотека » Литературно-художественный журнал » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 28 февраля 2023, 13:22


Автор книги: Литературно-художественный журнал


Жанр: Журналы, Периодические издания


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Не сплю. И дикий крик – скорее, выкрик, и скрип, и стук, и детка враз – о, от меня, и кто-то тыкать меня взялся, ручищей – раз! Ещё! Ещё! Ополоумел он, тыча! Полуумно я молчу – совсем, совсем неумно. И слёзы лью – в глазах Илья! Меня подняли, и с окошком летим мы в летние лучи! Пугаем псов, и птиц, и кошек, людей пугаем, как ключи – звеним стеклом! Несётся папа любимой детки! В кровь мне глаз! Какая же у папы лапа? Он мне задаст! Он мне задаст! Я отбывал когда на зоне совсем немного, но тогда учили нас на зоне оны законы – против никогда не отвечать на ту прописку, что прописали кулаки бывалых осуждённых, низко роняя многих, нелегки для новичков. Терпел однажды и автор ваш, да не упал!.. Вот и сейчас свалить-то дважды папаша бы не смог, болван. Но я молчу. Папаша дышит. Он, может, и не папа ей. Он на Струже-то Ваське пишет, как Васька пишет ночь и день! Он размахнулся. Опустился его кулак – да мне на глаз. Он размахнулся. Опустился его кулак.

А пыль – лабаз! Он размахнулся. Терпеливо я кровью судорожно льюсь! Он размахнулся. Да игриво, замедленно-то… Не боюсь. Он размахнулся. Как кадило летает Васьки голова. И плачет детка!

И громила меня мутузит! Трын-трава покрыта кровью. И коровьей слезою девушка поёт! Кулак я чувствую и бровью. Кулак безжалостный, койот! Кулак находит моё дышло! Кулак находчив! Злой кулак. Кулак уже натужно дышит, а я всё не решу никак – жить? Умереть? Чего не жалко? Такая хворь! Такая грусть! Такая радость! Словно жало! Такое счастье это! Русь! Я всё стою да истекаю! О, это было так давно! Я крышей ветхой протекаю! О, из меня течёт вино! Выходит хмель! Выходит! Трезво смотрю, кровавые глаза! Со мною поступают мерзко! И плачет детка-дереза! Терплю, терплю, терплю доколе! Терплю, терплю – терплю всю жизнь! Терплю, как смерть смиренный волен! Терплю, как вечность вечный жид! Терплю, как под пером бумага! Терплю, как под плевком лицо, когда неправо и отвагу стыдится встретить, беглецом! Терплю – ничто не понимаю! Перетерпел – перетерпел! Креплюсь и плаваю – икаю! И всюду кровь – крови напел! Терплю стоячим в вазе воском, растопленным, – куда бежать? Вокруг стекло! Кулак – не чёрствый, кулак размяк. Его б мне сжать! Терплю пощёчины. Рутина. Пощёчины же не терплю! Пощёчины – не жизнь, но тина, а я коль прошлый, то не сплю! Я прошлый – живчик, воз велений!

Я прошлый – шило, не сейчас! Я прошлый – сердце же вселенной! Вы помните? А тут, ручьясь, громила сыплет мне (обидно) пощёчины… И я встаю, хотя стоял, но так, что видно меня на небушке в раю! Встаю – и видит мои ноги в подполье дьявол! Я берусь и подвожу всему итоги – я личным кулаком женюсь!

Мама
1.1

Выходит, вижу, прав Шекспир, что правды нет и выше. Достоин дела чумный пир пред смертию на крыше. Достоин смерти наглый сап чернющего свинюги! Никак не умирая, так невинна мама, люди… Я думал рассказать, как в ночь, увидев проливное сражение дождя, как новь сегодняшней зимою, я кинусь к маме на бугор – сквозь землюшку сырую, открою крышку гроба, горд! И с мамой запирую! Я думал: в Путина войдём – в его усатый череп, где курит Сталин; и найдём Америку, что вверит нам орган, личное нутро, в котором – стоком вещи. Я б видел Пушкина. «Хитро» хотел я вспрыгнуть веще пером в лихие чудеса и, возвращаясь, бело ступать под чёрны небеса вороной светлой-светлой и клювом-палицею бить чернющие деревья – их обшибать! Они листить должны черно из чрева… Мол, всё, вернувшись, обелю!.. Но встретил утром маму. Она с шарманкою. Люблю. Она с шарманкой, странно. На остановке, где трамвай загруженный отходит, шарманку крутит, я давай подальше, кругом вроде… Что маме достаётся там?! Конечно, оправданье – мол, просит за живущих… Срам! Нет правды – есть страданье…

1.2

Я стар – как красно солнышко. Язычник – шед на крест. Верста, степной лишь колышек берёзонек-невест Не принимаю нового с отбрасыванием святого детства слова! Как новое не ем. Я мог пуститься к маме в могилу, в самый дождь, сквозь рыжу глину самым новейшим – века вождь! Представил бы сиамским котёнком маменьку, какого слушал с лаской в день смерти, каменный… И мама бы водила меня по всем умам, допустим, к крокодилам, в зубастый их бедлам. В мужскую черепину, где тройкою кружат извилины – конина, овса бы им да ржать! В башке бы президента я Сталина нашёл ребёнком дутым мелким… В Америку зашёл – к её железной почке, к железному лицу поднёс кулак бы очень! Мол, не перечь отцу! Носил бы красный лебедь мамусиной души, нас трепет – неба лепет, по уши любящих! Носил бы красный лебедь и котика – меня и мамоньку над хлебом голов и для огня… Носил бы красный лебедь фантазии, увы… Но я имею небо реальное! Любви! История и слово! Былое и сейчас! О, завтра! Это ново… Не выдумка подчас. Не выдумано слово! Кругом: «Какая грусть!» – сказал Серёга снова, взглянув на нову Русь.

1.3

Кайлом развенчивая тайну – спиною отрицая дождь, кричу надрывно: «Вира! Майна!» Господь гремит с небес: «Не трожь!», вгрызаясь в глину пятернями, в дождём разглаженную рожь, как будто преисподня тянет – в могилу – Господу негож! Прочь крышку гроба! Кости свата я в череп родины былой! Червится Сталин… Лебедь, где ты?! Червит-ся солнце под землёй!

Скелет – как мировой прожектор! Вселенная в его свету! Смешные, грязные – прожекты! – в американскую мечту! И тройки – тройки, черви – кони! И недоеденный овёс! Невидимое – где искомо…

В него руками, сердцем врос! Глаза закрыл – и кошка-мама.

И облака, и Васька-кот И наше солнышко кроваво. Рогат, подземен чёртов скот. Скользит в руках сырая глина прямоугольных вешних звёзд, зубастый – месяцем скобливым, словно парящий мегадрозд. Разбитые слезятся доски. Беззубый череп не родной. Собачий вой. Мяучат кошки. Отсель не видно ни одной… Кайлом развенчиваю тайну – пот червячку – по черепам. Ищу украденную маму! Кровь, стерва, тяжела вискам. Кайлом развенчиваю тайну – ушёл наверх пробитый гроб – врываюсь в огненную магму, в меня – ядро! В движенье тромб! Во все глаза, ладони, уши! – Я похоронену свищу! Неужто кругом гадки души?! Сгорая – искренне пищу кайлом развенчивая тайну! В рожь глины длани утопил! Я весь едино сердце крайне! Я маму, Родину любил! Я, мёртвый и живой, сверхплотно во смерти мамы растворён и вижу: космоса полотна, загробья и земли – не трёп! Я разнимаю чьи-то руки, и в них – расхристанный кинжал! И смерть, и жизнь – едины муки! Едина вечная скрижаль! Я развенчал вас безусловно! Развенчанная глубина – идёшь, качаешься неровно от истины – знать, от вина…

1.4

Обида, головные боли, зло, тройки, Сталин, мама Струж, отсутствие, присутство воли, макеевское: «Струж – где круж». Могила, желчно мокра глина, осколки гроба, проливной поток сознаний, дождь и било – в висок злокровно, Струж и Ной. Собачий скрежет, речи кошки, звезда, сиамские глаза, зарезал месяц тучу, бошки и органы живых, сказал, и повторяем – как пророки, перечисляем ни к чему, мешая радости и роки, приводим к хаосу сему во славу Бродского и Роба, во славу Беккета, Грие, во славу модернизма – робы как текста, восхваляя бред, вводя железны гусеницы разрозненных машинно букв браздами строчек и по лицам цветущих классиков без рук, вводя чужое многоточье, чужие точки и хвосты перечисления, и кочки рифм, ритма, строфности, четы – глагола чёрта, неглагола – от Пушкина до пустоты; не металлического мола листа и шарика – четы. Вводя наркотик, алкогольно окрасив классику – как глас, всей этой цепию безвольной дыша сквозь противого – аз, давить зело постмодернизмом, разрушить маму, Родину, погибнуть словушком с комизмом, остаться им уродливо, изнемогать, из стали боли извлечь заведомую ржу барокко кровяной любовью былого, танком – смерть ежу, и гомерические тройки, и мама, кошка, глины крест, и проливной, и главомойки, и вырванной страницы стресс.

1.5
Слава и Псапфа

И череп большой, и в большой руке – как со стороны себя вижу, не чувствую как руку, так и голову – свои. Большое желание моё – поместить богатство головы моей рукой на бумагу. Иду я в снежном жёлобе Коми, утеряв шапку. Вижу белых собак, на меня несущихся. Все собаки на морозе – белы. И не лаю на них, как советуют. Держусь я за голову и молча смотрю вдоль жёлоба дорожного. И восславили меня белые псы! Ехал с дочкой. Летал пред ней артистом бумажным. Глаголил ей радости бумагой исписанной. И сказала она: «Люблю тебя!» Теперь знаю, что – слава. Когда Пушкин убеждает не дорожить славой (любовью), понимаю: он знал, что слава. Не в этот момент, здесь он утверждал, поутверждал собственное воспоминание мига, не мига славы внутри себя – настоящей, по-моему, славы. Когда у него вырывается фраза, – точка после окончания «Б. Годунова», вырывается она (точка) сакрально, хрустальная из души. Но как её несут ученикам в школах – не то. Да и неважно как. Важно, что она подтвердила честно бывшее с Пушкиным! Славу Пушкин ощущал, раз не ценил любовь не могущих, не хотящих ли понять. Славный казак крест-накрест – в воротах Сечи! – держатель славы Гоголя, конечно, не потому, что весь в алкоголе, нет. Казак велик пред собой своим прошлым, невозможным для мышц смертного. Он славу ощущает (и казак, Гоголь). В разрывах меж войн он мешает славу свою с горилкой. И множится слава, и повторится её ощущение, трезвое ощущение! И Тарас позавидовал непьяному состоянию. Он прислонился к его славе, ибо сам выполнил свои подвиги и захотел пополнить славу новыми! А наш героический эпос Карамзина?! Как-то я взял с книжного лотка его «Историю» и утонул во славе русской всем сердцем. Карамзин проник в нашу великую, народную славу. И шёл с нею в ногу. И был участником всего славного. Да как! Что, будучи читателем, я тоже ощутил себя частичкою своего славного народа! Думая о своём, я шёл своей улицей. Витал в лучах своего света. И вдруг! Из проезжей машины, из окна в меня полетел пакет (открытый) кефира! Бац! Я пробубнил со злостью ответ себе под нос, весь арсенал крепких фраз, обиделся. А из удалившейся машины (окна) выскочила рука, не разглядел, но показала что-то обидное. Нетрудно догадаться. Но я остыл. Как просто всё в жизни. Только я летал. И уткнулся в обочину. Надо ли летать? Скромнее? Выбор наш. Славьтесь, родные. Не стесняйтесь. И вашу славу заметят. Хотя это и неважно для вас, если на самом деле ощутите в себе славу. Так же с любовью, наедине со сделанным, сотворённым кем-то, можно почувствовать славу, близкую своей и принадлежащую другому! Иногда она общепринята, что чаще ошибочно. А вот когда славу понимают увлёкшиеся одиночки, умеющие тонко проникать в неё, в чужую и ставшую родной! Когда они её утверждают в себе и держат как знамя: переиздавая, храня в музейной памяти, тогда это она (слава)! Мне кажется, я по-своему не ошибаюсь, чувствую величие творений, великие краски честно, не принимая утверждённой штамповки, обязательной для классных истязаний. Когда Тарас говорит сыну-предателю – помогли ли ляхи ему… когда Евгений Пушкина (Онегин) удивляется выбору Ленским меньшей сестры (неужто?), я не сомневаюсь и пою им славу. Выходя на подмостки пред всей страной, слава как-то мешается с придумкой её, принижается, усредняется, штампуется, тиражируется с криком! Наедине с немногими слава цветёт скромно, неповторима в узревшем её сердце. И чужая – своя слава всегда идёт из души создателя, её содержателя, единственных по-настоящему воспринимающих славу. В церкви знакомая (служка?) сказала мне, что часто видит меня шествующего улицей – высокомерно. Может, и так, не задумывался. Скорее – шёл задумчиво. За это и кефиром окрашен. Но это свобода – моя слава со стороны.

Псапфа

– Ты помнишь, Софьей назвалась? – А ты меня поправил – Псапфа. – Да, и пишу о ней, звалась в своих стихах Сапфо – как автор. – Послушай, белая Сапфо! – Ну не скажи – черна, но роза! Как чернозём, как ты. – Какой… – Не обижайся – баба с возу… – Кобыле легче, – знаю я. – Послушай, стань на время музой, моею Псапфой, по краям – девицы, любая обуза. И ты зовёшь родную мать – богиню, что тебя родила. Я ж буду образ принимать богини. – Я б не приходила, иди ко мне, и не хочу, и обними меня, не Псапфу – Такая будет по плечу! – Сейчас ты Псапфа, моя лапа! Читай, бери, вот этот стих. Ну прекрати, гуляй не больно. Реальный мир, представь, затих, и мы актёры – мы безвольны! – О, Псапфа, вновь грустна, чего ещё же боле – ты до сих пор стройна, творишь стихи и с болью. Ты любишь, есть дитя твоих усилий страстных! В тебе ещё огня! Ты огненно опасна! Ты прямо государь – ты дружишь с азиатом материка, удар готова сделать, рада и местному царьку, коль он чего посмеет против тебя. Зверьку подобна ты, смелее! – Всё вроде хорошо: я в вас души не чаю, могуча, что ещё… В событиях, не с краю. Но борются во мне великие светила: подобное весне; другое – тьмою ила! О, чёрная ведь кровь во мне от азиата. И светлая любовь Европы – против ада Востока, что родной, как я уже сказала! Как мне решить одной?

– О, ты бы предсказала! – Что я тебе скажу… Пусть будет так, как будет, от мира, я сужу, всё тщетно, не убудет. Он будет, как и есть.

– В нём всё, увы, возможно. Твои метанья здесь смешны, прости, немножко. Мир, милая, велик. В нём правящих немало, и это люди ль? Вы цепляетесь, бывало. А править есть кому. О, сколько ещё будет правителей всему, и это верь, не люди. Поэтому твори, ведь не творить не сможешь, со мною говори, с богами, с кем лишь можешь. Волнуйся и пиши свои витые гимны богам, греши, греши, как и грешишь интимно. – Да что такое грех?! Так, лёгкая забава – успех и неуспех у тела – я ведь баба. – О, лучше не спеши, ещё и не любила, окажешься в тени одна, себе не мила. Взмолишься, не приду замазать эти раны. Прости, но ты в бреду, что для богини странно! – Ах вот как, ну поди – живи ещё немного без огненной груди, но знай: любовь в дороге! У, ты меня сморил, да я ли не любила… Уйди, уж нету сил, актёрство уморило! – Понравилось? – Да так. Но что-то в этой сказке… – Сказала – не пустяк! Не сказка это, ясно! Сапфо всегда жива! В своих былых твореньях! Сегодня песен вал в честь Псапфы я навеял. – Я всё-таки пойду, устала я, устала. О, милый, это дурь: Сапфо давно пропала! – Нет, нет, ещё сейчас и завтра, послезавтра нам, как Сапфо, подчас решать, о мой соавтор. Одни и те дела, одни и те словечки. Ты тоже не бела. А я, родная, свечка. И нам с тобой творить комедии раздора в трагедиях, сгорим с тобою во сыр-боре. – Всё, всё, бегу, бегу. Учение, ученье… Ответ приберегу. Целую на прощенье. – Я, Господи, хотел бы взвесить все свои мысли и решить с тобою, сам с собою вместе – как мне раздумья завершить! Как мне прийти к единой выси, где солнце ясное одно! Где небосвод раздумий чистый! Всему б – единое зерно! Какие, кажется мне, беды, что мы различны на земле. Мы обоюдно надоеды друг другу, так же – веселей! Но если же дойдёт до крови, то те же, кто южней из нас, её пускают нам с любовью, со знаньем дела, весь Кавказ! Да и за ним – до Антарктиды – не хватит глаза – племена устроят с радостью корриду, набравшись солнца допьяна! А мы что сотворим такое: все поколения корим те поколения – за крови разлитые, что лишь и зрим! Я знаю. Господи, едины мы все единым праотцом! Но мы друг другом победимы.

О, сколько наций ниц лицом в забвенье пало, рассочилось. И это надо?! Нам дано переживать, Господь, случись лишь подобное, увы. Давно я говорю и сам с собою, и на бумаге, пред тобой: на нас пускай свои гурьбой прут азиаты, будет бой. Да и сдадимся, будет лихо чернявое нас хоронить! Пустынные завеют вихри в домах! Кого тогда винить?! О, ты молчишь, я знаю, скажешь, что всё – людская ерунда, веками кровушка всех вяжет, а землю не хватил удар! Всё разрастается довольно всё человечество в веках – не добровольно, добровольно – кто гибнет, кто живёт как Вакх. Удачно, менее удачно и неудачно – все цветут и ставленные им задачи с ошибками решают тут. Всё это ничего не значит, ты скажешь, дальше всё равно, когда и кто землёй поскачет, судом закончится – одно… Понятно, но зачем же сразу не вывести вперёд своих. Которых зрить – приятно глазу, каким отрадно вас троих, Господь, увидеть в общем небе, какие общие дела заканчивают общим хлебом, единым языком без зла? Ты скажешь: всех ужасно любишь. Бездельник, работяга ль, рвач, к тебе пришедший, признан будет тобой, гуманным, даже врач. А как решится до судилищ всеобщих в будущем – смешно и обсуждать, ты скажешь: сил ишь – возьми сверши всё! – не грешно. Но, кажется, нас всех порежут. О, будет трудно воспитать таких, как мы, из южных прежних. Тысячелетия – мечтать! – Ты что здесь стонешь, завываешь, на весь подъезд даёшь концерт, прохожих в мысли зазываешь? Здорово. Здорово. Процент всего услышанного понял, верней расслышал, а понял, пожалуй, всё и все, кто кроме меня на лестнице стоял… Да, кстати, там твои мадамы обнялись жутко так, грешно и слушали твои псоламы. Сбежали, только я вошёл. – Какие? – Софушка и кто же, не Лина ль? – Туточки была. – Ох, этой Софушке бы… Боже, вот черномазая юла. – Так ведь дойдут до совращенья. Ей-ей – останешься один. – Не говори… Столпотворенье как будто высказал – не сник! Опять полезли мысли, мысли. Спасибо, вновь разбередил… – Да я-то что, спускайся с высей, давай-ка в баню, посидим. – Пожалуй… – Уж давай – пожалуй! – Иди, иди, я соберусь и догоню тебя.

– С кинжалом?! Они ушли. Да ты же трус! Куда тебе неверных резать… Ты только что о том болтал, наверно, с Господом. И трезвый. Спускайся вниз, я побежал. – Я в детстве был довольно резкий, там было биться не впервой, и я общался с места с треском, с неравными кидался в бой! И был один позорный случай, в нём я сошёлся, как всегда, в кулачной драке с чёрной тучей – с соседским нерусем, беда! Я победил, но проигравший в последний миг меня настиг тяжёлым чем-то… День вчерашний. Но в нём я истинно постиг, что мы общаемся на разных, позволь судить мне, языках. И Софья с виду лишь проказна, на самом деле – дьявол, страх – Ты не пугай.

– Да ты ревнуешь… – Ревную – это всё равно. Но та, какую ты целуешь, тебя оставила давно, целуется в парной с Иваном, дурманит Ваньку, как меня и как тебя – всех караваном, ей всыпать бы под зад ремня. – Ты знаешь, мне с ней лучше, лучше, чем с замкнутым всегда тобой. Ты мне давно-давно наскучил. Ты ведь не дружишь с головой! Когда ты сам был на природе? Ты в голову свою, как в гроб, всё погружаешься, уродец! На миг ко мне являться чтоб.

– Я, миленькая, принимаю, что говоришь. Я не таю – я в голове своей бываю. Но я с тобой не расстаюсь! Я в кабинете там, в работе, я ведь писатель, я поэт! Тебе и нравилось ведь вроде, что я задумчив. – Как портрет! – Я изменюсь. Давай уедем, давай тебя я увезу, и вместе, вместе вечно будем! – Вот за язык тебя, за зуб и ухватить бы. Ты же прежде мне невозможно – говорил, – нам и жениться нет надежды. Что ты старик. Мол, не горим мы честным чувством, только дружно проводим времечко чуть-чуть, да и чего, мол, больше нужно, и в этом ли общений суть? – Я предлагаю тебе ехать! Да нет, я просто увожу тебя, не будем же и мешкать. И не суди… Я не сужу. – Ты знаешь, как меня увидеть и чаще видеть у себя. Я не хочу тебя обидеть. Но я подумаю, любя. – А, вот вы где! Не ждали Софью? Воркуете. Мечты-мечты… Беги, беги, родная. Кофе? – Ну ты черна! – Прости, а ты?! Зачем ты лезешь в наши чувства? – Но чувства, скажем, и мои. – Твои – хорошее искусство. – Ты в одну кучу не вали. Её люблю! – Скажите… – Точно. Ответа этого не ждал. А задышала как на кочках, с сочувствия б и зарыдал! – Не строй спектакль! Я полюбила, как твоя Псапфа. – В роль вошла. – Увидела, благодарила Всевышнего! – Ну, хороша… – Послушай, нас у тебя много, оставь нас с нею – и вперёд! Да одинокая дорога тебя одно ведь уведёт. – Тебе ль решать? Когда то было, чтоб за меня другой решал, ты предо мной или забыла? Я сам таким, как ты, мешал! Я россказни твои о чувствах обдумывать и не хочу. Мне и в начале притчи грустно. Гаси общения свечу. – А, вот вы где! Не ждали Ваню? – Одним и тем же языком общаетесь, хотя не странно – знаком я с этим как знаком. – Прости. Так получилось, Софья не виновата, это я… – Любитесь, милые. Где кофе мой чёрный, Софочка?! – Свинья. – Ты знаешь, он мне говорил, что брат Сапфо привёз с собою однажды Любу. Покорил той Любы образ их обоих. И чтоб Любовь отвоевать у Псапфы, брат увёз в Египет возлюбленную. Горевать пришлось сестре и брату. Влипли… Сам фараон забрал их клад и братика погнал взашею! Отбил он Любу, в общем, гад. От Псапфы ж брату нет прощенья! – Да он тебя заговорил… – И я его заговорила! – Ну хватит! Я держу пари, он не вернётся вновь в квартиру! – Его я знаю. Словно брат Сапфо, он Любу потеряет и принесётся умирать. Мы подтолкнём его до рая. – Вы словно роли исполнять, и ты, и он, взялись – куда же деваться мне? – Легко понять, ты правосудие, как я же. Хотя в его словах была одна пространная неточность… Рассказывал: не поплыла флотилия на битву. Точно! Тогда, я помню, азиат, завоевав юг Черноморья, и острова прибрать был рад. Но с Лесбоса прибыл – который ему сказал, что, так как он, флот строя, конницу мечтает чужую здесь увидеть, сон враги его другой мытарят. Они мечтают: азиат, построив флот, сам к ним припрётся. И азиат усвоил: врат на остров не открыть, придётся постройку флота прекратить, с завоеванием расстаться. Такой вот был неглупый тип. – Ну дорвалась – рада стараться, мне неприятно: ты о нём всё время, Софья, вспоминаешь. – Тебе на пользу – чтоб при нём не сдрейфил ты. – Ну ты же знаешь! – Договорились ведь – одно, а вот когда дойдёт до дела, не хочется душе на дно. Где тело в трусости потело. – Не передумаю. Но ты должна потом всегда со мною! И чтоб не слышал я мечты его, твои. Вот – вы мне двое! – А вот и думаю я, он… – Ну ты даёшь… крадётся мышью, так это же его ведь дом! – Молчи, не торопись, услышит. – Приветствую. Вы все вдвоём из бани как не выходили. – Ты что, один? – А ты о чём… Она ушла с богатым милым. – Подлец, ты от меня увёз… – Езжай за ней, нужна ей, может… – Сначала ты лишишься звёзд всей этой жизни. Век твой прожит. – Ну, не возись! Огня, огня. – Ах, как ты всё же запылаешь! Сюжет для пьесы, где меня не будет. Мы уходим, знаешь. – Какой огонь! Горю живьём. Спасибо, Господи, за дружбу. – О, как мы долго здесь живём. Спасибо Псафочке за службу. Самоубийство – плохо. Что ж, а на убийство что ты скажешь? Господь, не сам я лез на нож огня идущего, что важно! Жизнь надоедлива… Давно на смерть я в жизни натыкаюсь и выживаю всё равно. Желал смертей, за что и каюсь. Конечно, должен проявить я резвость силы во спасенье – рвануться, тело искривить, приблизить душу в воскресенье! Иначе, Боже, не простишь безвольное моё страданье. Того гляди – не приютишь на небе, бросишь на сгоранье. Ох, нелюди, моя рука… Опять никчёмная свободна! Я выпутался, в дураках! Квартира лишь сгорит безводно. Опять и рано умереть, и жить нисколько не охота. Придётся в мозге запереть себя надолго и работать. И если, Господи, тебя так забавляет моя слабость, в какой я, всё уж не любя, перебываю жизнь неладну, то наблюдай за молчуном, какому речь не пригодится, что прекратил быть драчуном однажды в детстве, чтоб не спиться… – Что я, родная, упустил? Что ты, родная, упустила? Что я конечно же забыл. Что ты, скорее, не забыла. Нам надо было оголить, как провода – Восток и Запад! Нам надо разной крови б лить! И сеять, сеять разный запах! А ты всё скомкала. Хорош и я. Вот с носом и остался. – И так сказала, будь здоров! – Не так! Зачем с тобой связался? Послушай, Запад мне родня, тебе Восток по цвету ближе.

И кровь тревожить бы меня должна. Обратное же вижу! – Фашизм шёл с Запада! – Война, которую землёй смакуют, по зверствам превознесена! Осуждена! Восток воюет кровавей, только среди них жестокость, в общем, незаметна. Восточный воин – просто псих.

В врагах баранов зрит заветных. Ему в загробье наплевать, вернее – нет таких загробий, где за барана отбывать придётся в личной жгучей крови. И это я хотел зажечь, чтоб это кое-кто увидел, задумался – спокойно слечь, не защищаясь; чтоб обидел обидчика клыком в ответ. Чтоб показал и Запад когти. А ты как выключила свет в моей башке, кусаю локти. – Ну вот, что хочешь и сказал. – Сказал – не сделал, надо б раньше!.. Уже конец. Пустой вокзал. Скажу, конечно. Позже. Дальше. – Кутите?

Да сиди. Я сам, такой же ране. И кутите. – Я б с виду это не сказал. Но знаю: так оно. Воитель ты, видно. Видно по всему… А Феликс спит – слабак, свалился. И не уткнёшься ни к кому поплакаться. – Ты будто спился, поплакаться – уже потом. Когда под властью алкоголя – ничто ты без чужих уж воль, твоя-то – умершая воля. – Как, ты не пьёшь? – Как не курю… Само всё вышло. Как-то с годик назад тому я сделал крюк. – И, быв у мамы, встретил вроде свою любовь! Но и не та уже любовь, признаться: толстой, обрюзгшей стала простота. Но главное – ведь без вопросов меня взялася провожать. И как мне было ни противно, я смог её поцеловать. Ведь и любил её-то мнимо. Она смеялась надо мной. Читала в голос мои письма подругам. Я писал – на кой… Но, в общем, проводила. Миссис. И я на севере с женой, да и с друзьями по работе не говорил денёк-другой. Я был в себе, в своей заботе. Тогда – забыл, что не курю! Не стал курить я в продолженье забывчивости. Говорю – само собой всё! Словно жженье меня встряхнуло – понял я, что в жизни многого добиться дано любому. Мне. Моя жизнь мне, я понял, пригодится! – Так, значит, прошлая любовь, уже когда и разлюбил ты, взаимностью ненужной вновь к тебе пришла – ты изменился. – Нет, я задумался, а мысль не дружит, Рыжий, с алкоголем. И я чуть позже двинул ввысь своих мечтаний вместе с волей. Я бросил пить – ну и жену. Детей же не было. Признаться, я б бросил их, да, по всему… И вот артистом начал зваться. – Вы все здесь! Други, мужики, купите водки работяге. Я в робе. Не дают, жуки… Не дайте хода передряге! – Помочь – за счастье. И себе, пожалуй, я оставлю сдачу… – Вот крохобор! Если б тебе любовь явилась? – Две в придачу. – Что ты тем хочешь мне сказать? Что я двоюсь в великом чувстве? – Какие чувства… Ты слезай. На облаках сидишь, где пусто. – Но я люблю! – Ты любишь всех, к кому идёт твоё вниманье и кто из жалости наспех тебя ласкает. – Против правил! – Что ты взъерошился? Люби. Но будет ли любовь, то позже поймёшь, когда уж разлюбил. – Как это на тебя похоже. Ты всё прожил и всё узнал, а я люблю её, родную. – Ты только-только мне сказал вчера всё то же про другую. Ну выходи. Иди к себе, я от тебя уже закроюсь. – Открой! – Убью! – Давай, убей! Но я тебя сейчас раскрою! Ты знаешь вовсе и не всё, ты всё придумал! – Ясно, ясно. – Ты, как и мы, такой осёл! – Ну, высказался – и прекрасно, гуляй к любимой и люби. Но по-мужски, тогда разлюбишь ещё быстрее. Поглядишь в произошедшее, убудешь, как чувствующий дебошир. – Открой, я выломаю дверку! – Я не советую. Души все чувства лестничною клеткой… – Держи, а сдачу, я сказал – возьму себе. Я не играю словами на деньгах, сам звал меня идти. Ступай! – Ступаю! – Ты что, скрывался от него? – Да пошутил, с обычной правдой к нему я вышел. – Что с того? – Да видишь – было-то не надо.

– Откройте! – Кто там, кто ещё? Ага, Лизок. А где же Ларчик? – Отстань, я не к тебе. Пошёл. – Ты всех моих девах, злой мальчик, от Рыжего отворотил. – А я и не была твоею. Я не люблю таких горилл. Лариса не была? Мы с нею здесь встретиться решили. – Нет… Но почему такая встреча – и у меня? – Твой кабинет использовать – от глаз далече, никто в общагах не живёт из наших. Рыжий лишь знакомый. А надоели все – и вот мы у тебя теперь, как дома. Давай нас, милый, весели! – Увеселительной программой встречает цирк, иди мели, Емеля, там. – Какой ты странный! Ты вечно был одним добром, и вдруг такие злые речи… – Валите все к себе добром, в свои дома на свои печи. – А, Феликс, ты не спал.

Встаёшь. – Ты супа хочешь? Угощайся. На подоконнике. – Даёшь! Ну, с удовольствием, товарищ! А что это?! Что за дерьмо здесь плавает? Что – злая шутка? – Не знаю. Помню не смурно, всё было вкусно. – Что за штука? Кто бросил гадость в этот суп? Ты сам его, скажи, готовил? – Конечно! – Оторвал свой круп от койки ты, пошёл. Под брови глаза не прячь! Смотри. Смотри! Вот ты сварил его на кухне, пришёл сюда, поел раз, три… И после гадость в него ухнул?! – Нет, гадостей в суп не бросал. – Тогда кто – Рыжий? – Нет, не Рыжий. Я видел всё, я ведь не спал и откровенье твоё слышал. – Так ты лежал, не выходил. И Рыжий ничего не бросил в паршивый суп. Кто ж приходил тогда его загадить, спросим?! Ведь больше – больше никого! – Но не скажи, уж так и нету… – Ах ты, гадёныш! На кого ты намекаешь, вшивый смертный? – Тук-тук. Пускаете меня? – Благодари свою зазнобу. – Что здесь случилось? – Да ремня хотел вот Феликсу, со злобы… Пусть сам расскажет, телефон! Привет, Ларис. Да, Феликс дома. Что-что? Вот это балабол… Я понял. Вот что просто слово. – Что там наврали про меня?! Лариса, милый мой, не врунья. А ты орёл вранья, змея. Скажи спасибо, не один сейчас ты, я потом с тобою… – Нет-нет, послушай, погоди – у нас секретов нет. Мы двое! – Тогда скажу. Ты что ж, подлец, слух распустил, павлин, в театре: сказал, что даму как отец тебе я приволок на завтрак. И сблизил вас. У вас дитё. А я, выходит, змей и крёстный. – О Господи! – Кому придёт вранье такое. Врать ты рослый. – Дай мне Ларисин телефон! – Не дам. – Я сам найду на вахте. – Понёсся Феликс… Пустозвон… Не плачь. – Он врёт. – Он врёт, представьте. – Да я с ним даже не спала! Я девушка! Ещё невинна! – О, это, боже мой, дела, да вы ведь ночи все лениво валялись здесь же напролёт, в одной полгода уж постели! – Что из того? – Ну, переплёт! – Я вообще к тебе хотела… А ты глядишь как на дитя. Во мне не видишь взрослой дамы, а я давно люблю тебя, ты волевой такой, упрямый. – Дурацкая, увы, страна. Дурацкие такие люди. И я дурак. Я сатана! А ты меня – себе на блюде! Живёшь вон с Феликсом – живи и не придумывай побаски. – Прости. Так кончилось, увы. – Не начиналось. Вытри глазки. О боже, Рыжий, снова ты. – Бог, выручай. Такое дело: мне завтра подвалило, встык сошлись два дела. – Обалденно! – Поедешь рыбок продавать! За рупь берёшь и два положишь себе в карман. Давай-давай, ведь век такой! И сможешь – сможешь! – Я не хочу, хоть и смогу. Я торговать совсем не буду, пока дорогою бегу совсем другою и безлюдной. – Ну ты болван. Ты крепок, но сейчас, в начале перестройки, упустишь время – под сукно всю жизнь запрячешь. Ты ведь стойкий, айда на рынок, на базар. Да что там даже эти рыбки – ты убедителен и сам!

А перестройщики все хлипки! Поэтому они тебя пропустят к деньгам, может, к славе. И будут ублажать, любя. Быть можешь баловнем державным. Ну, в общем, с рыбок и начнёшь, а я возьму деньгу другую. – Славней обычного поёшь. Отбрось-ка жизнь ты дорогую. Взгляни чуть в корень. Ты еврей – обычный дилер в государстве. Вас много было средь полей Руси огромной, да и в царстве. И время смуты – ваш конёк. Конёк сегодня – перестройка. Я не еврейский паренёк. Хоть окунусь в неё не стойко. Но только позже, не сейчас. Но я-то только погуляю. И выберусь без рук, без глаз, зато с душою, точно знаю. Дух человека на Руси гораздо глубже праздной смуты, крестьянский дух – не клавесин, рабочий дух – такой же лютый. И смуту мы ещё сметём. Сама и смута поустанет, и вам уздечек наплетём. И править вами снова станем. Ну а сейчас беги, торгуй. Идет твоё секундно время. – Да ты непрост. Бегу. Бегу. Как хорошо, что умер Ленин! – Дурак. И Ленин – сам никто. Он просто сгусток обстоятельств. Он проводник, рука, топор. И дьяволу он неприятен, как Сталин, и Иван, и Пётр, хотя и будут позаконней Ульянова. И Ленин стёрт. А на Руси одни законы! Правление – как кандалы, то золотые, то чугунны. То ощутимы, то вдали. То солнечны, а то безлунны. Но никуда Руси без них. И я их рву на самом деле, как все мужи Руси, как вихрь небес великих в русском теле! Такие в смуту поиграть недолго любят, не бо звери. Прости, не буду продавать… Сегодня. Временно. Созрею…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 8

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации