Текст книги "Русская книга о Марке Шагале. Том 1"
Автор книги: Людмила Хмельницкая
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
К. Вся Библия? Ветхий и Новый Заветы в равной мере?
Ш. Конечно, вся. Оба завета нераздельны. Но они не равнозначны. Новый Завет создан позднее, у него одна тематическая линия. У Ветхого Завета более древние краски и какое-то первозданное могущество фантазии. Кстати сказать, через несколько недель, 7 июля нынешнего года в Ницце открывается музей моих работ, целиком посвященных библейской тематике. Музей называется «Messages Bibliques Chagall» – «Библейские послания Шагала». Я подарил музею что-то около четырехсот моих произведений разных жанров на библейскую тематику.
Кроме того, я делал витражи для действующих церквей в разных странах. Это всегда поэтические фантазии, поиски духовных и нравственных истин. Подобными целями определяется все в этих произведениях, даже такие вещи, как декоративное решение, орнамент, цвет. Я не люблю сухих графических форм, я добиваюсь текучего, динамического колорита, психической духовной краски.
К. Ну а как же все-таки с сюрреализмом?
Ш. Но ведь я уже все сказал по этому поводу. Я слово это слышал десятки раз, но, признаться, не особенно задумывался над его значением. Оно мне просто безразлично. Если уж говорить об искусстве, то надо делать это конкретно, а не отвлеченными понятиями. Конечно, и я, и мои современники, хуже или лучше они работают, говорим на каком-то другом языке, чем в прошлые эпохи. И реальность нашего времени другая. Наверное, чтобы правильно ее увидеть, надо найти какие-то особые точки зрения и какие-то особые краски. Каждый решает такие проблемы по-своему. Я не считаю себя принадлежащим к какому-либо направлению. Мое дело – краска, чистота, любовь. Ничего иного мне не надо. Но это не направление, а убеждение.
К. Вы часто показываете алогичность многих событий или, точнее сказать, их отклонение от обычной, одномерной логики.
Ш. Может быть. Но причем тут направление? Художник так или иначе чувствует жизнь, воспринимает мир. Это художническая, поэтическая логика.
К. И время в ваших картинах чаще всего не обычно текущее, а условно-поэтическое.
Ш. В искусстве любого времени оно условно-поэтическое.
К. Но в прошлом веке чаще всего изображали то, что как бы на глазах происходит.
Ш. Во-первых, не всегда, а во-вторых были еще более ранние примеры.
К. Да, это так, ваши картины у меня порождали иногда очень далекие ассоциации. У вас есть полотно, которое называется «Разделанная туша»122 и имеет несколько вариантов. Там голова туши, висящей на крюке, как бы оживает и пьет воду из бочонка! Глядя на эту картину, я вдруг вспомнил диалог у Лукиана, где один собеседник говорит другому, что для него вовсе не удивительно, когда он слышит, как мычит мясо быков, наполовину уже изжаренное и вздетое на вертеле. Очень сходное ощущение динамики жизни!
Ш. Ну, это случайное совпадение. Хотя Лукиана я люблю и не раз его читал. И я мечтал бы достигать такого единства, такой естественности ощущения мира, которое было у античных авторов. Это же мечта многих современников, но, наверное, неосуществимая мечта. Видеть мир целостным и нераздельным, видеть его сразу, его разные качества, его начала и концы – это так захватывает, это такая чистота! Между прочим, она была в русской иконе. Я ее люблю и многим ей обязан. Иконописцы – поэты, у которых краска показывала сразу всю жизнь, всю вселенную. Их искусство было насквозь духовно, оно не знало пристрастия к приему, которое уничтожает чистоту.
Время. Я всегда хотел угадать тайну времени, уловить его магию. Еще довольно давно, когда я начал изображать человека и его воспоминания, его размышления как что-то одновременно существующее и видимое, мои картины иногда считали чудачеством. Но ведь это время человека, каков он есть на самом деле. Разве память – это не формы времени? А память всегда с человеком, его прошлое всегда с ним. И его мысли. Это как бы одно существо. И я его изображаю. Это помогает мне понять человека.
Циферблат поэтического времени жизни человека я впервые изобразил еще в начале 1910-х годов в картине «В честь Аполлинера»123. Аполлинер был моим другом. Так же, как и Блез Сандрар. Оба они в своих стихотворениях писали о моих картинах и помню, что сам я стал понимать самого себя с их помощью. А о времени, о поэтическом времени написал позже в связи с моими картинами Поль Элюар124 в трехчастном стихотворении, которое кончается словами «Notre naissance est perpétuelle» («Мы вечно рождаемся»). И верно, мы же постоянно обновляемся, каждый день в чем-то начинает новую жизнь.
Каждый день приносит и новые надежды. 7 июля мне исполнится 86 лет. Еще многое я хотел бы успеть.
К. В таком чувстве времени, о котором вы говорите, есть еще и условность зрелища, которое может как угодно уплотнять и расширять время. Мне вообще ваше искусство кажется очень зрелищным – в том смысле, что в каждой из ваших работ жизнь предстает как некая арена сценического действия, а нередко – как мистерия.
Ш. Может быть. Но я не хотел бы быть театральным. Я очень люблю театр, я работал в нем целые годы. Но одно дело театр, другое – театральность. Театральность – это искусственность, это утрата чистоты. Часто это можно было видеть в начале века. Да и сейчас тоже.
Да, но театр я очень люблю. И цирк. Цирк – это великое искусство. Быть хорошим клоуном – это страшно трудно. Для этого надо быть и артистом, и художником, и философом. Нигде так замечательно, так естественно не соединяются эксцентричность и наивная простота, как в цирке, вы говорите, что мои картины напоминают Вам театр. Но уж если так сравнивать, то, наверное, цирк они напоминают больше. Не всегда, конечно, и не в прямом смысле слова, но по приему, по поискам краски и чистоты.
К. Вы упомянули сейчас о своей работе в театре. Вам по душе работа и в других видах и жанрах нестанкового характера.
Ш. Да-да, конечно. Я делал витражи, мозаики, плафон в Гранд-опера, настенные росписи, керамику и другое.
К. Тем ценнее ваше мнение насчет того, что разные виды и формы художественной работы в ансамблях и прикладных жанрах постепенно вообще вытеснят станковое искусство, которое, якобы, обречено на вымирание.
Ш. Вздор. Станковая картина или рисунок – это как симфония, роман, сонет. Это вечные формы, которые отвечают самым глубоким интересам души. И зачем вообще противопоставлять картины или офорты другим формам работы художников? Для меня между полотном и, скажем, витражом или плафоном разница чисто техническая и пространственная. Но как художник я один и тот же всегда, над чем бы и с помощью каких бы материалов ни работал.
Впрочем, психическая разница тут есть. В плафоне или витраже больше декоративных моментов. Станковые вещи предназначены для глубокого созерцания и размышления. В этом смысле ничто не может их заменить. Вот почему они совсем не случайно появились на белый свет и ничто не может ни заменить, ни отменить их.
К. Но, может быть, как-то меняется их эстетическая и психологическая функция? Ведь нельзя же не признать, что с течением времени меняются и по-новому складываются цивилизация, окружение людей, материальная среда, все то, что как-то создает и определяет наше восприятие и видение мира?
Ш. Ну и что же? И раньше многое менялось. Разве перемены – это достояние только современности? Их всегда было много. Но великие мастера и великие жанры оставались душевно близкими людям после любых перемен. Если представить себе такие перемены, то Рембрандту не окажется места в получившейся обстановке, – так это отвратительные перемены и ужасная обстановка.
К. Вы очень любите Рембрандта?
Ш. Очень. Наверное, это мой самый любимый художник во всей истории искусства, хотя я люблю многих и очень разных мастеров, в том числе и русских.
К. Марк Захарович, но, возвращаясь к тому, о чем шла речь, ведь меняются не только дома и платья, облик городов и пластика улиц. Меняются и чувства. Вот и в вашем искусстве, Марк Захарович, так много любовных сюжетов – я говорю о любви не в широко философском смысле слова, а о самой обычной человеческой любви. Говорят, что сейчас и в ней многое меняется, что на нее как бы ложатся рефлексы от красок века. Как вы воспринимаете такие суждения?
Ш. Пусть любят как хотят. Нелепо тут устанавливать правила. Тем более человеку, которому вот-вот стукнет 86 лет. Я только об одном в этой связи думаю. Любой человек, даже если он в жизни не брал в руки кисть или карандаш, не написал ни одной стихотворной строчки, в любви – художник. Будет горько, если сникнет и ослабеет художественное начало в любви. Люди сами себя обворуют. Поблекнет и тонкость и сила любви. Все может огрубеть. Это было бы печально.
Искусство должно помочь любви. Они родственно связаны между собой. Искусство может противостоять грубости и бездуховности в любви. И той нарочитости, театральности, о которой я говорил – она бывает и у плохих художников, и у людей, не умеющих или разучившихся любить.
К. А искусство любить искусство? Оно не ослабевает, как вы думаете?
Ш. Оно не может ослабеть, ибо это коренная человеческая потребность. Но зрителя можно сбить с толку, привить ему дурные и глупые вкусы. Словом, восприятие искусства может быть извращено, и это, к сожалению, нередко приходится наблюдать в нашу эпоху. К слову сказать, критика в этом смысле может сыграть и полезную, и самую роковую роль.
К. А как, к слову сказать, помогали понять и оценить ваше искусство критики? Они помогали вам лично? Кого из критиков вы особенно цените?
Ш. Обо мне писали много. Были и хулители, и очень туманные авторы, но есть и серьезная критика. Я, правда, не все знаю, что обо мне писали. В библиографии, которая напечатана в книге Франца Мейера125 обо мне, насчитываются сотни названий разных книг, альбомов, статей. Я читал далеко не все, иных даже не видел. Мне давно уже гораздо интереснее читать о других, чем о самом себе.
Я ценю те книги и статьи, которые написали Тугендхольд, Эфрос, Бенуа, Лионелло Вентури126, Мейер.
К. Абрам Маркович Эфрос, кажется, был не только вашим биографом, но и помог в вашей деятельности.
Ш. Об Эфросе я вспоминаю с особым уважением и благодарностью. Он написал обо мне один из первых, очень ярко и художественно. И действительно он мне помог в трудные годы, когда я уехал из Витебска в Москву. Эфрос пригласил меня работать в Камерный Еврейский театр Грановского, где был заведующим литературной частью и вообще много значил.
Кстати, в Третьяковской галерее мне показали панно, висевшие когда-то в здании театра Грановского, который находился в Большом Чернышевском переулке. Панно сохранились. Если когда-нибудь будет возможность разместить их в отдельном зале, то это надо сделать в такой последовательности: я начертил план [показывает набросок возможной экспозиции].
К. Мне рассказывали, что до Третьяковской галереи вы побывали в Музее изобразительных искусств имени Пушкина. А его экспозиция Вам понравилась?
Ш. Очень. И экспозиция, и вообще весь музей. В Третьяковской галерее я любовался известными мне вещами, особенно на этот раз меня растрогал Левитан. А в музее Пушкина мне все было как-то внове. Великолепная коллекция, замечательные вещи Рембрандта, импрессионистов, Матисса. Все в превосходном состоянии. В этом музее очень хороший воздух.
К. Световая среда?
Ш. Не только. Освещение там действительно отличное, очень естественное. И в экспозиции все как-то просто, нет бьющих в глаза эффектов, которыми часто щеголяют в больших музеях и которые только мешают восприятию, душевному родству с художником, с его краской.
Но вообще там хороший воздух искусства, в этом музее.
К. Руководители музея имени Пушкина счастливы, что вы подарили ему цикл своих литографий, преимущественно многоцветных127. Я их внимательно рассматривал – на мой взгляд, они блистательны по форме и при этом очень сердечны, а не только виртуозно-артистичны. Насколько я знаю, этот музей хотел бы устроить большую выставку ваших работ, собрав их из коллекций разных стран мира.
Ш. Да, мне об этом сказали. Что же, это было бы великолепно, если бы такая идея осуществилась. Меня здесь очень хорошо, очень тепло встречают, но не скрою, у меня такое впечатление, что меня, мои работы здесь просто позабыли, мало и плохо их знают. Такая выставка исправила бы это128.
К. Кроме того, дирекция музея хотела бы, чтобы ваши произведения висели где-нибудь по соседству с Матиссом и другими прославленными мастерами. Но у музея нет ваших картин.
Ш. Это не простой вопрос. Какие именно произведения? Было бы странно, если бы картины, которые я написал в России, висели бы рядом с Матиссом или кем-нибудь еще из западных художников. Такие картины со всех точек зрения должны находиться в музеях русского искусства, искусства России начала XX века.
К. А более поздние ваши произведения? И вообще, нельзя же представить себе европейское искусство XX века, взятое в целом, без Шагала! Получилась бы нарочито обедненная картина, важное звено выпало бы из цепи исторического развития.
Ш. Вы рассуждаете как искусствовед и на такие темы, которые должны решать искусствоведы. Я только хочу сказать, что всегда чувствовал себя художником из России. Когда в 1922 году я оказался за рубежом, то почувствовал себя деревом с вырванными корнями, висящими в воздухе. Правда, я раньше, с 1910 по 1914 год жил в Париже129, но тогда у меня такого ощущения не возникало и не могло возникнуть, ибо я в любой день мог сесть в поезд и поехать на Родину, с которой был все время связан своими мыслями. В 1920-х годах я утратил возможность возвращения. Я испытывал тяжкие мучения. Я выжил и даже – если сравнивать меня с деревом – не переставал расти только потому, что никогда не порывал духовной связи с Родиной. Я очень многим обязан Франции, где прожил более полувека, французской культуре, с которой я связан тысячами нитей. Во Франции ко мне были добры, меня поддерживали и чествовали. Но моя душа всегда впитывала соки из русских воспоминаний, из русского воздуха. Я очень благодарен всем, кто помог мне в мои 86 лет побывать в России, увидеть Москву, свои работы в Третьяковской галерее. Я долгие годы мечтал об этом и счастлив, что моя мечта осуществилась.
Каменский А. «Краска, чистота, любовь…» [Публ. беседы с фр. художником М.З. Шагалом от 1973 г. / Записал А.А. Каменский] // Огонек (М.). 1987. № 27. С. 24–25 (в сокр.); Каменский 2005. С. 285–291.
Печат. по: Каменский 2005.
31. Н. Мар. Марк Шагал: «Мне здесь очень понравилось…»
По приглашению Министерства культуры СССР в Советском Союзе гостил известный современный художник Марк Шагал. Он родился в 1887 году в городе Витебске, а с 1923 года живет и работает во Франции.
В Москве в Третьяковской галерее была открыта выставка литографий Марка Шагала. В ее экспозиции демонстрировались работы, переданные художником в последние годы в дар Советскому Союзу.
Когда спустя полвека человек вновь встречается со своей юностью, и себе, и другим он кажется очень помолодевшим. Так, по-моему, случилось с Марком Шагалом, который только что гостил в Советском Союзе.
– Какие впечатления вы увозите с собой, Марк Захарович? – спрашиваю художника.
– Их много. Даже не знаю, с чего начать. Прежде всего – мне очень понравилось здесь, в Советском Союзе, меня порадовало, что после ужасов и разрушений страшной минувшей войны в Советском Союзе все восстановлено. Так энергично все отстроено, так много здесь строится вообще – это просто фантастика! Я вижу, что советские люди много, упорно работают и хорошо, с удовольствием живут… Да, да, все делают с размахом и живут, как надо.
– Где вы успели побывать за эту неделю?
– В Москве и в Ленинграде. Мы пробыли здесь мало времени, но многое увидели. Разумеется, мы были в Кремле и ощутили, как гордится народ своей историей. Мы были в Третьяковке и поняли, с какой громадной любовью здесь относятся к искусству, сколь щедро и в этом Советское государство. Мы были в Большом театре и здесь ощутили эту любовь. Люди, которые умеют так плодотворно трудиться, так интересно жить и так относиться к искусству, – признаться, все это было для меня открытием в Москве, в которой я не был более пятидесяти лет.
Марк Шагал на Красной площади. Москва, июнь 1973
Все здесь мне напоминает былое. Разве можно забыть Кремль, Большой театр, Третьяковку… А в Ленинграде я хотел разыскать здание Общества поощрения художеств. Было когда-то такое – до революции. Тогда в Академию художеств меня не приняли, наверное, за то, что я не мог хорошо рисовать коленки, а в это общество приняли130. И вот мы едем по Ленинграду, я прошу шофера подвезти меня на Морскую улицу. Приехали. Ищу, ищу, наконец, вижу знакомое здание, на дверях вывеска: «Союз художников». Открываю дверь и спрашиваю у пожилой консьержки: «Мадам, было ли здесь когда-то Общество поощрения художеств?» «Да, товарищ, конечно, было», – удивленно ответила она. Но я уже и сам вижу: вот она – моя лестница – здравствуй! Я встал на ступеньку и сфотографировался на память, ибо с этим зданием связано очень многое. Побывал я и в Академии художеств. И здесь меня окружили старые воспоминания. В академию, как я сказал, меня тогда не приняли, а сейчас нас пригласил директор, и я, немного поломавшись, расписался в почетной книге.
– А Эрмитаж, Русский музей…
– Неужели вы на минуту могли подумать, что я забыл о них? Сколько мне лет сейчас? А-а, лучше не вспоминать об этом… Так вот, три часа, как говорится, не глядя на возраст, я с наслаждением шагал по Эрмитажу и столько же по Русскому музею.
Взволнованно говорил художник о своем родном городе Витебске:
– Скоро он будет отмечать тысячелетие со дня основания131, и, если позволите, я хотел бы через вашу уважаемую «Литературную газету» передать сердечный привет, мою любовь и самые добрые пожелания Витебску и моим землякам. Там, на бывшей Второй Покровской, а ныне на улице имени Дзержинского, я имел удовольствие родиться. Мне недавно из Витебска прислали фотографию этой улицы… Я решил отказаться от поездки в Витебск только потому, что, как говорят, сильное эмоциональное волнение опасно для людей моего возраста. Но все равно я всегда помню о Витебске и очень люблю его: у меня нет ни одной картины, на которой вы не увидите фрагменты моей Покровской улицы. Это, может быть, и недостаток, но отнюдь не с моей точки зрения.
– В Советском Союзе, на моей родине, я побывал спустя полвека после разлуки, – продолжал Марк Шагал. – Полвека я живу и тружусь во Франции, где очень любят русских, советских людей, как и здесь, в Советском Союзе, сердечно относятся к французам. Мне приятно и радостно видеть, что сейчас, особенно в последние годы, узы дружбы двух великих народов – советского и французского – крепнут. Я очень рад и счастлив, что у этой дружбы большое будущее.
– Завтра вы, Марк Захарович, улетаете…
– Да, дела ждут… К тому же 7 июля в Ницце открывается мой музей132, и я, несчастный (шучу, конечно!), должен присутствовать на этом торжестве. А потом? Надо еще немного поработать… Мне хочется еще два-три раза приехать в Москву и сделать десяток хороших картин, вдохновленных родиной.
Мар Н. Марк Шагал: «Мне здесь очень понравилось…» // Литературная газета (М.). 1973. № 25. 20 июня. С. 8.
32. Марк Шагал: «Все это есть в моих картинах»
Сегодня мы знакомим читателей с небольшой частью литературного наследия Марка Шагала. Это отрывок из интервью, взятого у художника Жаком Шанселем для радио и опубликованного в 1971 году в «Сборнике радиопередач», а также два фрагмента из статей, собранных в 1979 году издательством «Дрегер» в книге «М. Шагал. Художник и писатель».
Неустанно работать
– Мало людей, к которым можно обратиться со словом «мэтр» без малейшего желания польстить, из уважения. Шагал, вы – один из таких людей. Ваше имя покрыто славой.
– Зачем говорить о славе в связи со мной? Да, правительство Франции осыпало меня почестями, власти очень любезны со мной. Однако я сам живу в постоянном сомнении, оно съедает меня. Если обо мне хорошо отзываются, я быстро забываю об этом, если хорошо пишут, я, к несчастью, не очень верю. Но если кто-то бранит меня, я принимаю его слова всерьез…
– Вы один из самых старых художников в мире…
– Не будем говорить о возрасте. Я знаю, что стар. Очень стар. Я помню об этом.
– Однако вы выглядите человеком, находящимся в полном здравии.
– Я не пью, не объедаюсь. Не ложусь слишком поздно спать. Раньше я любил работать по вечерам, но это было давно, очень давно. Сейчас я стараюсь не возвращаться из мастерской поздно, моя жена рада, когда я прихожу пораньше.
– Вы часто волнуетесь?
– Все время. Мать рассказала мне, что когда я появился на свет, город охватил огромный пожар и чтобы нас с матерью спасти, кровать, в которой мы оба лежали, переносили с места на место. Может быть, поэтому я постоянно взволнован.
Но в общем я человек веселый и часто улыбаюсь. Я люблю людей и стараюсь не жаловаться. Конечно, мне становится невесело, когда я, читая газеты, узнаю, что сегодня творится в мире. Но молодежь мне нравится.
– Какая она, по-вашему, сегодня?
– Я ей завидую. Правда, сегодня все молодые люди – спорщики, они готовы пререкаться по любому поводу. Но я тоже когда-то был спорщиком. Еще до войны 1914 года. Как и мои друзья Сандрар и Делоне. Мы даже носки носили разных цветов, один у меня был красным, другой, кажется, синим. Я надевал зеленую куртку и начинал спорить.
Молодым людям я готов простить все, даже то, что мне кажется странным: они теряют время. В самом деле, молодость всегда вызывает симпатию.
– Вам ближе люди, которые постоянно работают?
– Да. Нужно работать, неустанно работать. Нельзя достигнуть идеала без работы. Для того чтобы создать произведение искусства, необходимо отдавать себя работе на все 100 процентов, даже больше. Если вы выкладываетесь на 90 процентов, значит, вы не талантливы. В любой профессии работать нужно на пределе, отдаваясь ей целиком. Не ради денег – ради качества. Качество придает смысл жизни.
Насколько молодые люди были бы счастливее, если бы умели работать, работать по-настоящему. Думаю, что сегодня им не хватает именно этого.
– Что вы думаете о современной эпохе? Вы с ней в согласии?
– Я не люблю подобных вопросов. Мне нравится делать взбалмошные вещи, требующие фантазии, – писать картины, книги, поэмы. Сегодня же взбалмошность и фантазия выливаются в то, что один обливает другого грязью. Я не вижу в этом ничего интересного.
Из книг, газет, по радио – отовсюду узнаешь, что убивают, убивают и снова убивают. Крайне редко по радио можно услышать, что кто-то написал гениальную поэму…
Снова и снова войны. Почему бы людям не читать Шекспира, не смотреть Рембрандта. Почему бы им не ходить в музеи, не увидеть своими глазами, что и как было сделано.
На концертах слушают Моцарта, затем выходят из зала и оказываются на войне. Бесконечная глупость, одно и то же…
– Вы только что вспомнили о своей молодости. Наверное, это было прекрасное время?
– Конечно. Когда мне было двадцать, я тоже выкидывал номера. Я был крайне влюбчив и терял массу времени. Я влюблялся и забрасывал свои картины. Вероятно, не стоит об этом говорить.
Я был не просто романтиком, я был романтиком с головы до пят, правда, у себя в мастерской я работал…
По тем временам я был очень богат – в моем распоряжении было 125 франков в месяц. Помню, как однажды я пришел за ними в банк и меня спросили, в каком виде я хочу их получить, в золоте или в бумагах? Я попросил дать мне их в бумагах, потому что иначе я их потеряю. В золоте это было пять маленьких монет величиной с мой ноготок. Я боялся их посеять.
Тогда в квартале Рюш жили Модильяни, Сутин и многие другие. Так как среди нас всех я был самым богатым, часто ко мне стучали в дверь и говорили: «Шагал, дай мне на маленький бифштекс». Затем шли и покупали телячью печень. Единственная вещь, которую я умел хорошо готовить, была телячья печень. Часто приходил Сандрар. Я предлагал ему завтрак. За один франк в те времена можно было позавтракать.
Ночь напролет я работал, днем вышагивал по улицам, ходил на выставки, в музеи и возвращался, чтобы ночь работать.
– Вы очень рано увлеклись живописью?
– В школе я неплохо учился, но заикался. Когда-то меня укусила собака. Я заикался и не знал, как мне быть. Однажды один из учеников показал мне черно-белый рисунок. Я спросил его: «Что это такое»? Он ответил: «Ты можешь пойти в библиотеку, взять картинку и перерисовать ее». Тогда я понял, что тоже могу худо-бедно рисовать и это мне подходит.
– Вы довольны сегодня собой?
– Если моя жена счастлива, я тоже счастлив, я улыбаюсь.
– Вы говорили: «Мои дни проходили на площади Согласия и в Люксембургском саду, я видел Дантона и Ватто. Париж, ты мой второй Витебск».
– Так что же вы все-таки хотите узнать от меня? Я пишу картины, и на моих картинах, если вы чувствуете их, есть все. Мне нечего добавить. Нужно только продолжать работать…
Если в произведении искусства нет чего-то ирреального, оно нереально. Я сказал это мальчишкой, в 20 лет, когда меня спросили: «Но как это понять? Почему мертвые у вас лежат на улице, а на крыше у вас музыкант?» Что я должен объяснить? Я так чувствовал. Чувствовал, что мир стоит вверх дном.
Ребенком я чувствовал, что во всех нас есть некая тревожащая сила. Вот почему мои персонажи оказались в небе раньше космонавтов.
Как в жизни, так и в искусстве нам нужны взбалмошные и фантастические вещи. Только не надо им специально выучиваться, не надо их насаждать.
Я не заканчивал никаких специальных курсов. Знания входят в нас с рождением, вместе с кровью. Для того, чтобы научиться чему-либо, необязательно ходить в университет. Учатся прежде всего у своих родителей. Отец и мать были моей школой. Я учился, когда смотрел на своего отца и видел, как тяжело он работает, как пьет чай, курит, как он устает. Учился, когда видел свою мать, стряпавшую на кухне для восьмерых детей. Затем я вырос и увидел небо, его ночь, увидел молоденьких девушек, настолько прелестных, что я ни за что не решился бы до них дотронуться. Все это – моя школа. И все это есть на моих картинах.
– Вы, должно быть, умеете необыкновенно видеть?
– Нет, я не Эйнштейн. Недавно по телевизору показывали Эйнштейна. Он действительно необыкновенный человек! Я же просто человек. Я не умею ни воровать, ни убивать. Я люблю людей, работаю почти бесплатно, ничего не требую.
– Однажды вы сказали: «Я приехал в Париж за синим цветом». Есть цвета, которые принадлежат определенным странам?
– Да, конечно. Определенным странам и определенным людям. Не знаю почему, синий – мой цвет. Быть может, человеку с рождения соответствует какой-то цвет.
– Вы сказали, что ничего не кончали. Все, что вы умеете, вы узнали на улице, глядя на людей?
– Да. Сначала – дома, у родителей, затем – во Франции. Примерно в 1910–1911 годах я увидел художников, работающих на рынке. Мне очень нравится их метод. Достаточно взглянуть на картины Шардена, Пуссена или Моне. В этом – Франция!
– Вам приходилось завидовать?
– Я завистлив. Это так. Я завидую Моцарту, Рембрандту, Гойе – из-за некоторых его картин. Я завидую Тициану в старости. Я завидую вам, вашей молодости…
Цирк
Цирк – магическое слово, тысячелетняя игра, танец со слезами и смехом, игра рук и ног, превращенная в высокое искусство.
Что получают большинство людей цирка? Кусок хлеба. Ночь приносит им одиночество, тоску. До следующего дня, пока вечер, залитый электрическим светом, не объявит им о новом празднике старухи жизни.
Цирк – представление, которое мне кажется наиболее трагичным.
Во все времена это пронзительный крик человека, ищущего беспечность и радость. Часто цирк становится высокой поэзией. Мне кажется, он похож на Дон Кихота. Дон Кихота, ищущего свой идеал, словно гениальный клоун, который выплакался и грезит о человеческой любви.
Где-то во мне или вне меня кружат странные мысли при виде огромной клетки со львами и тиграми. Она передо мной как Ноев ковчег. За решеткой сидят те, кого Ной выбрал, чтобы спасти от потопа. Вместо Ноя – молодой укротитель с хлыстом в руке. Он распоряжается. Я не вижу здесь белой птицы, которая могла бы взлететь, чтобы возвестить людям о мире на земле.
Играют чью-то музыку. Я сижу, словно голый, и жду, когда эти звери бросятся на нас и начнут мстить за себя, за то, что они не родились людьми. Может быть, поэтому они ревут и скалятся, взбешенные и раздраженные людьми, их миром?
Я слышу, как из их широко открытых глоток доносится иная правда, звериная, нам неизвестная. Они рычат, презирая нас и свою тюрьму, их рев полон загадок, для нас недоступных. Сейчас они готовы съесть нас всех заживо.
Где найти клоуна, у которого был бы столь выразительный рот и который мог бы показать белые зубы в красном, острые, как молнии?
Я однажды нарисовал этих львов: на троне царя Соломона, в ногах у царя Давида, на арке в храме. Я видел их изображение на одеждах верховных жрецов, на коврах во дворцах.
Музыка смолкает. Цирковые звери покидают нас. Укротитель открывает дверцу, звери, прошедшие через унижение, заходят в свои пропахшие клетки, а мы расходимся по своим спальням, к своим обыкновенным снам.
Всю жизнь я рисовал лошадей, которые скорее походили на ослов или коров. Я видел их в Лиозно, у своего деда, которого часто упрашивал взять меня с собой в близлежащие деревни, куда он ездил закупать скот для своей мясной лавки. Он убивал его под навесом во дворе.
Так как все лошади, которых я видел, находились в восторженном состоянии, я подумал: быть может, они счастливее нас? Можно совершенно спокойно встать на колени перед лошадью и читать молитву. Из-за величайшей скромности эти животные все время опускают глаза. Я чувствую, как у меня внутри резонирует лошадиный топот. Я мог бы, вскочив на лошадь, ринуться, закрыв глаза, на сверкающую арену жизни. Я хотел бы превзойти свою природу и более не чувствовать себя чужим среди этих молчаливых существ, мысли которых одному богу известны.
В зверях, лошадях, коровах, пастухах, среди деревьев и холмов – во всем тишина. Мы же болтаем, поем, пишем поэмы, делаем рисунки, которых они не читают, не видят и не слышат.
Я хотел бы, улыбаясь, подойти к той наезднице, о которой только что говорил, с букетом цветов. Я окружил бы ее своими цветущими и отцветшими годами. Я рассказал бы ей, стоя на коленях, о сновидениях и мечтах, совершенно неземных.
Я бежал бы за ее лошадью, чтобы спросить, как жить, как убежать от самого себя, от мира, к кому бежать, куда идти.
Так в меня вошел иной мир. В нем ничего общего с человеческой комедией. У него иные горизонты…
Единственный цвет
Наперекор всем трудностям нашего мира во мне сохранились часть той одухотворенной любви, в которой я был воспитан, и вера в человека, познавшего Любовь. В нашей жизни, как и в палитре художника, есть только один цвет, способный дать смысл жизни и Искусству. Цвет Любви.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?