Текст книги "Русская книга о Марке Шагале. Том 1"
Автор книги: Людмила Хмельницкая
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
19. Речь, произнесенная на всемирной конференции, созванной по инициативе еврейского исследовательского института (YIVO)
К десятой годовщине института, Вильно, 14 августа 1935 года65
На самом деле вы можете подумать, что мне здесь не место. Потому что я художник, а вы – ученые. Но я приехал сюда для того же, для чего и вы, ибо у нас с вами одна слабость, одна страсть: евреи.
Именно сейчас, в это страшное и странное время, когда вновь поднимается волна антисемитизма, я хотел бы еще раз подчеркнуть, что я – еврей. И именно благодаря этому факту я в душе даже больший интернационалист – не как те профессиональные революционеры, которые с презрением отказываются от своего еврейства.
Тому, что я здесь, есть несколько причин. Мне хорошо знакомы все эти окрестные домишки с заборами, они врезались мне в память с самого детства. Но ваш дом, здание института, хоть и кажется со стороны бедным, как избушка на какой-нибудь из моих картин66, при всем том роскошен, как дворец царя Соломона. И я от души приветствую его – и приветствую вас, его создателей. Чувство щемящей радости переполняет меня при мысли о том, что, почти не имея средств, без государственной поддержки, на чистом энтузиазме и любви, вы своими руками возвели это здание. В будущем, когда для нас настанут лучшие времена, этот дом послужит примером того, с каким завидным упорством евреи отстаивают идеи искусства.
Для моего приезда сюда была еще одна причина, глубоко личная. В нескольких километрах от вас есть место, точнее говоря, один городок67, в котором я не был уже очень давно, но постоянно о нем вспоминаю. Так что я воспользовался вашим приглашением, чтобы побродить тут немного. Признаюсь: с возрастом я стал ленивее и не двинулся бы с места, если бы меня не позвали.
Не знаю почему, но между мной и моей родиной любовь без взаимности, и тем не менее страна таких гениев, причем революционных гениев, могла бы почувствовать, что творится в сердце одного из своих сыновей, а не прислушиваться к наветам авторов покаянных писем… Однако главное, ради чего я сюда приехал: чтобы еще раз напомнить вам, и не только вам, виленским евреям (потому что вы и так делаете все, что в ваших силах), но и евреям всего мира, что Еврейский исследовательский институт – это, конечно, замечательно, но Еврейский художественный музей не менее замечателен и не менее важен.
И в самом деле, с конца девятнадцатого века евреи, освободившись от пут, устремились во внешний мир со своим искусством, и, на мой взгляд, этот культурный вклад – пожалуй, самый важный их вклад в последнее время. Но большая часть человечества даже и не подозревает об этом. Народные массы и интеллигенция не видят этого, все так разбросано, разъединено, и мне даже неловко говорить об этом, потому что я сам – заинтересованная сторона.
Но что мы можем сделать? У нас, евреев, нет своего Бодлера, Теофиля Готье, Аполлинера, которые властно выковали, сформировали художественный вкус и эстетические концепции своей эпохи. Чем же мы можем помочь? В нашем еврейском сообществе нет своего Дягилева, Морозова, Щукина, чутких ценителей и страстных собирателей произведений искусства, организаторов культурного пространства.
Уже одно то, что интеллигенция вообще и еврейские писатели в частности не проявляют интереса к пластическому искусству, доказывает, что изобразительное искусство совершенно не нужно им ни для жизни, ни для работы – и все держится пока на одной лишь литературе.
Если бы еврейская поэзия, еврейская литература заинтересовались другими областями искусства, и в частности пластическим искусством, они бы сами обогатились идейно и стилистически, сделали бы заметный, мощный рывок вперед. Возьмем, к примеру, русскую литературу – Пушкин и псевдоклассицисты, Гоголь и Александр Иванов, Толстой и передвижники, Чехов и Левитан – между писателями и художниками была несомненная связь, а если взять нашу литературу, то Перец был очень чуток к модернистским веяниям в живописи, – так вот, при ближайшем рассмотрении мы наверняка обнаружим, что эта связь обогатила их литературные творения новой пластикой образов, новыми стилистическими приемами, влила в их произведения мощную свежую струю. И потому их язык не этнографичен, но универсален в высоком эстетическом смысле. Но это уже другая проблема, и она гораздо важнее, чем может показаться, и может быть, даже требует научного подхода, так что я бы переадресовал ее тем, кто и должен ею заниматься, а именно вам, дорогие ученые. <…>
Вильно. Еврейский квартал. 1935
Я заканчиваю свое выступление с чувством, что все сказанное мной и даже не сказанное должно прозвучать на конференции писателей и художников. Но художников как социальной группы практически не существует, они почти не общаются друг с другом. Следовательно, другие, все вы, здесь присутствующие, должны приглядеться к нам со стороны и попытаться руководить нами – чутко, ненавязчиво, с сочувствием и глубокой симпатией.
Еврейский исследовательский институт (YIVO). Главный фасад и парадный вестибюль. Вильно, начало 1930-х
Долгое время я хотел сказать эти несколько слов о нашей роли, о вашей роли, о роли всех нас, и художников и ученых, да и вообще всех евреев – о том, что мы можем сделать на благо человечества. Сейчас, когда весь мир переживает кризис, и не только материальный, но и духовный, когда социальные потрясения, войны, революции вспыхивают буквально из-за куска хлеба, а евреи еле сводят концы с концами и порой им даже негде жить, я не вижу более достойной миссии, чем потрудиться и пострадать ради нашей высокой цели, потому что дух нации, а он живет в нашей Библии, в наших мечтах об искусстве, поможет нам вывести еврейский народ на истинный верный путь – и мы добьемся того, ради чего другие народы только проливают кровь – свою и чужую68.
Шагал М. Речь, произнесенная на Всемирной конференции, созванной по инициативе Еврейского исследовательского института (YIVO), 14 августа 1935 года // Всемирная конференция Еврейского исследовательского института (YIVO). К 10-летней годовщине YIVO. Вильно, 1936 (идиш).
Перепечат.: Марк Шагал: Что мы должны сделать для еврейского искусства. // Ангел над крышами 1989. С. 127–132 (в сокр.); Harschav 2003. P. 56–60 (пер. на англ.); Шагал об искусстве и культуре 2009. С. 103–111.
Печат. по: Шагал об искусстве и культуре 2009 (в сокр.).
20. Письмо художника М. Шагала
Известный русский живописец и график, уроженец города Витебска, который живет в Париже с 1910 г., Марк Шагал прислал в редакцию минской еврейской газеты «Октябрь» письмо по поводу смерти старейшего художника Беларуси Ю.М. Пэна.
В этом письме Марк Шагал пишет: «Не могу успокоиться и не знаю, как выразить глубокую скорбь по случаю неожиданной жестокой смерти Ю.М. Пэна69. Как я завидую всем вам. Вы могли быть на его похоронах, идти по нашей земле за его гробом, и воздух неба, того самого неба, которое я так часто старался передать на своих картинах, обволакивал вас. Почему этот воздух не доходит ко мне – сюда в безвоздушное пространство? Почему судьба разделила меня на две части – тело здесь – душа там?
Витебск. Похороны Ю.М. Пэна. Фото из газеты «Звязда» (Минск, 1937. 5 марта)
А я тешил себя надеждой еще увидеться с Пэном, быть в своем городе, ходить с Пэном вновь на этюды, как раньше, и вновь и вновь писать наш уже возрожденный город.
Понятно, революция возродила других, новых незнакомых «родственников», но я хочу передать для Пэна эти несколько слов. Пэн же меня любил. Эта любовь его продолжалась вот уже 30 лет с момента, когда я стал самим собой, несмотря на различие наших художественных путей. Он был моим первым, хотя и кратковременным учителем. Я был из его первых учеников, и он знал, что, хотя я и живу в Париже уже с 1910 года 70 с небольшими перерывами, я все же душевно остался преданным моей родине, что показал, как мог, в своем искусстве.
Нет столько красок и грустных оттенков, в которые я хотел бы завернуть свой последний привет Пэну».
Опубл. на идише в газете «Актабер» [ «Октябрь»] (Минск) в марте 1937; в переводе на белорусский – в газете «Звязда» (Минск). 1937. № 79. 8 апреля. С. 4.
Перепечат. в переводе на русский: Шагаловские дни в Витебске (специальный выпуск газеты «Витьбичи»). 1992. 3–5 июля. С. 5 (публ. А. Подлипского); Рывкин, Шульман 1994. С. 53 (фрагмент); Шагаловский сборник 1996. С. 198 (публ. А.М. Подлипского).
Печатается по публикации в газете «Звязда» (пер. Л.В. Хмельницкой).
21. Памяти моего друга Баал-Махшовеса
Доктор Эльяшев был моим другом71. И конечно, не я один – многие могли бы сказать то же самое.
Ибо он был человеком, буквально лучившимся доброжелательством. Его глаза сразу же привлекали вас. Не думаю, впрочем, что среди его друзей было много художников. Его личность была магнетической; вы еще только пытались вникнуть в смысл высказанных им суждений, а он уже глядел на вас так, словно вы были самым важным человеком в его жизни. Разве не это умение забывать о себе отличает настоящего друга? Не знаю, какие именно дефекты ментальности человека диаспоры мешают мне сближаться с людьми, но почему-то для меня это всегда было проблемой. Однако доктор Эльяшев сразу заговорил со мной как старый знакомый, словно мы просто вернулись к давно начатому разговору.
Моя встреча с Эльяшевым произошла в тот день, когда я уехал из Витебска в большой мир, чтобы собственными глазами увидеть свою выставку в Москве72. Мне повезло: евреи полагали, что я смогу стать «вторым Антокольским».
Не помню, кто именно представил меня Баал-Махшовесу.
«Знаете, – тут же сообщил он мне, – на встрече Еврейского общества поощрения художеств я посоветовал Каган-Шабшаю73 приобрести как можно больше ваших работ для будущего Еврейского музея».
Каган-Шабшай был беспорядочным гением, инженером без средств, но с большими планами. Он мечтал основать собственный Еврейский музей в Москве.
Личность самого Эльяшева притягивала меня не меньше, чем то, о чем он говорил. Мы гуляли сутки напролет. Несколько раз он провожал до дому меня, а потом я – его. Мы разговаривали обо всем, особенно часто – о живописи и литературе. Мне казалось, что во время наших разговоров Эльяшев прояснял для себя многие собственные позиции по вопросам искусства.
Это было «счастливо-спокойное» военное время.
Иногда Баал-Махшовес смотрел на часы и говорил: «Я ведь врач, так? Надо проверить, не ждет ли меня пациент».
Он был невропатологом психоаналитической школы доктора Фрейда, Штекеля и других ученых, тогда еще не вошедших в моду. Мы долго ждали, сидя в его кабинете, но в тот день никто так и не появился. Порой у меня возникало впечатление, что доктору Эльяшеву хочется исследовать и меня – он расспрашивал меня об отце, матери, бабушке. И чем больше он расспрашивал, тем разговорчивее и возбужденнее становился сам. «Ну что ж, уже поздно. По всей видимости, никто не придет. Давайте зайдем в кафе. Там мы, скорее всего, встретим Фришмана. Вы знаете Фришмана?»
Честно говоря, я совсем не стремился познакомиться с Фришманом. Эльяшев как критик идишской литературы был мне значительно ближе. Хотя в те времена меня совершенно не интересовали «кошерные» направления еврейской общественно-культурной жизни. Я был слишком занят ниспровержением разных художественных «методов». С Эльяшевым, впрочем, я редко об этом говорил. Его взгляд обволакивал вас, его глаза темнели и часто пугали меня в вечерних сумерках, а иногда и при свете дня. Не обсуждал я с Эльяшевым и общественно-политических вопросов. Если бы такой человек, как он, оставался исключительно в области литературной критики, у него, конечно, не было бы врагов. Когда сегодня читаешь его статьи на социальные темы, увы, видишь, что он ошибался. Впрочем, обсуждаемые им вопросы были настолько сложны, что в них ошибались и более профессиональные политики. В целом, однако, его обаяние и искренность производили очень сильное впечатление, а его пристальный и глубокий взгляд на свободный мир, когда-то называвшийся «европейским», был, в сущности, свободен от «еврейского» аспекта…
И.З. Эльяшев. 1900-е
Я.Ф. Каган-Шабшай. Начало 1900-х
И тем не менее его справедливо считали ведущим еврейским литературным критиком. Многие молодые писатели и критики, которыми мы можем гордиться сегодня, испытали на себе его благотворное воздействие.
* * *
Позднее, в революционные годы (1917–1918), в Петрограде мы часто жили под одной крышей. Обычно мы сидели в единственно теплой комнате: на кухне. Служанка в углу стирала белье, а мы пили неизменный чай с одним кусочком сахара. Его маленький сын Аля74, в коротких штанишках, с вылезшей из них рубашкой, понуро стоял рядом, всегда мрачный и голодный…
Отец спрашивал сына: «Ты приготовил уроки?», а потом обращался ко мне: «Вы только посмотрите на него, весь день играет в театр. Хочет быть театральным режиссером. Кто знает?..»
Александр Быховский. Портрет Баал-Махшовеса. 1916
Я сидел и рисовал его, врача с редкими пациентами, слабеющего, точно Дон Кихот, под бременем разнообразных несчастий.
Приходила его разведенная жена. Белая, как статуя, и холодная, как лед. Ни единого ласкового или хотя бы заботливого взгляда. Но Эльяшев шептал мне возбужденной скороговоркой: «Вы взгляните на нее как художник, обратите внимание на ее жесты, присмотритесь к ее профилю, ее черным волосам, ее глазам…».
Но я был равнодушен. И думал только о моем полупарализованном друге, у которого было очень мало радости в жизни. С рукой, висящей как плеть, подволакивая правую ногу, он бродил туда-сюда по квартире в своей грязноватой выцветшей куртке. А когда на столе появлялся кусок конины – это был праздник.
В конце концов он уехал в Ковно, из Ковно – в Берлин, а из Берлина вновь попал в Ковно, и на этот раз – навсегда75. В Берлине в 1922 году я увидел уже другого Эльяшева, с другой улыбкой, в которой не было ни капли бодрости. Мы встретились дважды: в румынском кафе и у меня дома.
Последние годы свободы в Германии и последние годы жизни Эльяшева.
Но ему еще повезло не быть похороненным заживо и не видеть самого большого позора в мировой истории, когда евреи, чьи тревоги и тяготы Эльяшев принимал так близко к сердцу, не могли получить даже горстки земли в могилу.
Эльяшеву выпала честь быть похороненным в своем родном городе. Все евреи закрыли дома и лавки и пошли проводить его туда, где под травой и камнями лежат праведники.
Я бы мечтал увидеть еврейский Ковно и его могилу и сообщить ему хорошую новость: он может покоиться с миром – его ценят и всегда будут ценить как классика идишской литературной критики.
Шагал М. Памяти моего друга Баал-Махшовеса // Литерарише блетер [Литературные страницы] (Варшава). 1939. № 16. 9 июня (идиш).
Перепечат.: Harshav 2004. С. 232–235 (пер. на англ.); Шагал. Мой мир 2009. С. 138–141.
Печатается по: Шагал. Мой мир 2009.
22. Письмо в редакцию
Уважаемые друзья!
Благодарю вас за отклик на мою картину «Революция», которую я написал почти точно к дате 25-летия Советской революции.
Я не был отрезан от моей родины никогда. Потому, что моя живопись не способна существовать без нее и ни в какой другой стране не может ассимилироваться. И теперь – когда Париж, столица пластического искусства, куда все художники мира имели обыкновение ездить, мертв – я часто спрашиваю себя: где я?
Я шлю своим большим советским друзьям и коллегам – писателям и художникам, и еще бóльшим художникам – героям-красноармейцам всех фронтов – мой сердечный привет и пожелания. Я надеюсь и я уверен, что кровью своей они напишут самую прекрасную и замечательную картину жизни и Революции, произведение, на которое мы, просто люди и просто художники, будем взирать с восхищением и жить в его ярком сиянии.
Шагал М. Письмо в редакцию // Моргн фрайхайт [Утренняя свобода] (Нью-Йорк). 1944 (идиш).
Печат. по: Ангел над крышами 1989. С. 175.
23. К моему городу Витебску
Давно уже, мой любимый город, я тебя не видел, не слышал, не разговаривал с твоими облаками и не опирался на твои заборы.
Как грустный странник – я только нес все годы твое дыхание на моих картинах. И так с тобой беседовал и, как во сне, тебя видел.
Мой дорогой, ты не спросил с болью, почему, ради чего я ушел от тебя много лет назад.
Юноша, думал ты, что-то ищет, какую-то особую краску, которая рассыпается, как звезды с неба, и оседает светло и прозрачно, как снег на наши крыши. Откуда он это берет, как это приходит к нему? Почему он не может найти все это рядом, тут в городе, в стране, где родился? Может, этот парень вообще «сумасшедший»? Но «сойти с ума» от искусства?..
Ты думал: «Вижу – я этому мальчугану в сердце запал, но он все “летает”, он срывается с места, у него в голове какой-то “ветерок”».
Я оставил на твоей земле – моя родина, моя душа – гору, в которой под рассыпанными камнями спят вечным сном мои родители.
Почему же я ушел так давно от тебя, если сердцем я всегда с тобой, с твоим новым миром, который являет светлый пример в истории?
Я не жил с тобой, но не было моей картины, которая не дышала бы твоим духом и отражением.
Иногда бываю я печален, когда слышу, что люди говорят обо мне на языках, которых не знаю и не могу понять, – они говорят о моем отношении к тебе, будто я забыл тебя. Что говорят они?
Мало мне моих художнических терзаний, должен я еще выстоять как человек.
Не зря я издавна мечтал, чтобы человек во мне не был виден – только художник.
Витебск. Бой в районе Ильинской и Покровской церквей. 1941
Витебск. Руины в районе костела Св. Варвары. 1941
Витебск. Колонна евреев под охраной солдат вермахта. Июль 1941
Немецкие офицеры в Витебске. 1943
Еще в моей юности я ушел от тебя – постигать язык искусства… Я не могу сам сказать, выучился ли я чему-либо в Париже, обогатился ли мой язык искусства, привели ли мои детские сны к чему-то хорошему.
Но все же, если специалисты говорили и писали, что я достиг чего-то в искусстве, то я этим принес пользу и тебе.
И все же я все годы не переставал сомневаться: понимаешь ли ты меня, мой город, понимаем ли мы друг друга?
Но сегодня, как всегда, хочу я говорить о тебе.
Что ты только не вытерпел, мой город: страдания, голод, разрушения, как тысячи других братьев-городов моей родины.
Я счастлив и горжусь тобой, твоим героизмом, что ты явил и являешь страшнейшему врагу мира, я горжусь твоими людьми, их творчеством и великим смыслом жизни, которую ты построил. Ты это даешь не только мне, но и всему миру.
Еще более счастлив был бы я бродить по твоим полям, собирать камни твоих руин, подставлять мои старые плечи, помогая отстраивать твои улицы.
Лучшее, что я могу пожелать себе – чтобы ты сказал, что я был и остался верен тебе навсегда.
А иначе бы я не был художником!
Ты не скажешь мне, что я слишком фантазирую и непонятен тебе. Ты же сам в глубине души своей – такой. Это же твои сны, я их только вывел на полотно, как невесту к венцу. Я тебя целовал всеми красками и штрихами – и не говори теперь, что ты не узнаешь себя.
Я знаю, что уже не найду памятники на могилах моих родителей, но, мой город, ты станешь для меня большим живым памятником, и все твои новорожденные голоса будут звучать, как прекрасная музыка, будут звать к новым жизненным свершениям.
Когда я услышал, что враг у твоих ворот, что теснит он твоих героических защитников, я словно сам воспламенился желанием создать большую картину и показать на ней, как враг ползет в мой отчий дом на Покровской улице, и из моих окон бьется он с вами.
Но вы несете навстречу ему смерть, которую он заслужил, потому что через смерть и кару, возможно, много лет спустя, обретет он человеческий облик.
И если бывало, что какая-то страна объявляла святым человека, то сегодня все человечество должно было бы тебя обожествить, мой город, вместе с твоими старшими братьями Сталинградом, Ленинградом, Москвой, Харьковом, Киевом, и еще, и еще, – и всех вас назвать святыми.
Мы, люди, не можем и не имеем права спокойно жить, честно творить и оставить этот свет, пока грешный мир не будет очищен через кару святую.
Я смотрю, мой город, на тебя издалека, как моя мать на меня смотрела когда-то из дверей, когда я уходил. На твоих улицах еще враг. Мало ему было твоих изображений на моих картинах, которые он громил везде. Он пришел сжечь мой настоящий дом и мой настоящий город. Я бросаю ему обратно в лицо его признание и славу, которые он когда-то дал мне в своей стране.
Его «доктора от философии», которые обо мне писали «глубокие» слова, сейчас пришли к тебе, мой город, чтобы сбросить моих братьев с высокого моста в воду, похоронить их живьем, стрелять, жечь, грабить и все это наблюдать с кривыми улыбками в монокли.
Мне не нужен больше мой собственный дом, если вы даже его спасете, во всех ваших сердцах – мое жилище. Ваше дыхание мне дорого, как бальзам.
И счастлив был бы я принести тебе новую весть, как сам ты, мой город, принесешь ее миру.
Шагал М. К моему городу Витебску // Эйникайт [Единство] (Нью-Йорк). 1944. 15 февраля (идиш).
Перепечат.: Марк Шагал: Моему родному Витебску (пер. Д.С. Симановича) // Литературная газета (М.). 1987. № 36. 2 сентября. С. 14; Ангел над крышами 1989. С. 72–75; Марк Шагал. Паэзія. Мінск, 1989. С. 68–71 (пер. Д.С. Симановича; пер. на белор. Р. Бородулина); Шагаловский сборник 1996. С. 292–295 (пер. Д.Г. Симановича, новая ред.); Симанович 2001. С. 21–23; Марк Шагал: К моему городу Витебску (пер. Д.С. Симановича) / Музей Марка Шагала. Витебск, 2004; Шагал об искусстве и культуре 2009. С. 166–171; Симанович Д. Скрипка Шагала, или Здесь осталась его душа. Минск, 2010. С. 17–23.
Печатается по: Симанович 2001.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?