Текст книги "Жизнь наградила меня"
Автор книги: Людмила Штерн
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 36 страниц)
Жорж прибыл в Советский Союз с телевизионной группой Эй-би-си для съемок советско-американского документального фильма «Звезды советского спорта». Агентство печати «Новости» два года готовилось к съемкам, и «товарищи» из АПН обхаживали Жоржа в Нью-Йорке, обсуждая, кого, где и как снимать. Не желая искушать судьбу, Жорж во время этих переговоров ни разу не обмолвился, что где-то в Союзе (дай Бог, если жива) осталась его единственная сестра. Но прибыв в Москву, он поставил чемоданы в холле «Украины» и заявил, что не начнет съемок, пока не разыщет сестру, проживавшую в 1918 году в Петрограде.
Нас разыскали. Я вспомнила, что дня за три до дядиного звонка к нам в квартиру приходили люди, визиту которых мы не придали никакого значения. Явился телефонный мастер сменить шнур. Угнетающе трезвый водопроводчик исправил в уборной текущий бачок. И даже наведался управдом. Без объяснения причин он осмотрел квартиру, похвально отозвался о кухонном гарнитуре, справился о мамином здоровье и, храня таинственную полуулыбку Джоконды, удалился. Очевидно, наш быт удовлетворил высокие инстанции, потому что Жоржу был вручен адрес и телефон.
Дядя оказался пятидесятисемилетним моложавым господином с курчавой серебристой шевелюрой и смеющимися глазами. Одет он был с головы до ног в замшу, курил крепкие сигареты «Кент» и от избытка сил казался наэлектризованным. Нас с Витей немало забавляло сходство брата и сестры. И не только внешнее. Оба обожали рубленую селедку, сыр «Рокфор» и печеночный паштет.
Оба не расставались с сигаретой. Оба были равнодушны к классической музыке и замечательно танцевали чарльстон. Оба были убеждены, что высшей формой человеческой деятельности является кино. Но самым поразительным было то, что дядя, которого увезли из страны в семилетием возрасте, прекрасно говорил по-русски, схватывая на лету и юмор, и незнакомые ему доселе нюансы городского сленга.
В личном плане Жорж оказался вдовцом и отцом семнадцатилетнего сына Франсиса. Семейная дядина жизнь сложилась драматично. После войны, оставив старенькую маму в Нью-Йорке (отец, Филипп Романович, уже умер), он уехал работать в Париж и женился там на очень красивой, но не очень талантливой французской актрисе Лиз Дюпре. Она пребывала в постоянной обиде на Жоржа за то, что он, «несмотря на свои связи», не может обеспечить ее главными ролями. Кстати, у Жоржа были, действительно, могучие друзья, включая Эдит Пиаф и Анук Эмэ.
В один прекрасный день Лиза объявила, что полюбила режиссера Б.Н. (который, очевидно, обещал ей роль первого плана в своем новом шедевре) и покидает Жоржа.
«А как же Франсис?»
«Не беспокойся, у него будет новый папа».
Жорж помчался к юристу, который сказал, что отсудить сына, родившегося во Франции, еврею-эмигранту с американским гражданством не удастся. И посоветовал ему тайно увезти мальчика в Америку, пусть Лиза, неверная жена, приезжает за ним в Нью-Йорк. На следующую ночь Жорж с Франсисом улетели в Штаты… Посыпались телеграммы, звонки и угрозы. Вскоре, соскучившись по сыну, Лиза прибыла в Америку. Ей всё понравилось: квартира, французский лицей, куда Жорж определил Франсиса, бабушка, няня и… сам Жорж. Она решила остаться с ними и только ненадолго вернуться в Париж – объясниться с любовником и разделаться с квартирой. Через две недели пришла телеграмма от Лизиных родителей, что дочь смертельно больна. Жорж с мальчиком прилетели в Париж и… успели на похороны.
Лиза умерла в возрасте тридцати шести лет от скоротечного рака горла.
После смерти жены Жорж с Франсисом обосновались в Нью-Йорке, и Франсис, по словам Жоржа, вырос абсолютно двуязычным.
Легко войдя в роль старшей сестры, моя мама допытывалась, почему Жорж не женится снова, и красочно описывала ужас одинокого старения. Жорж заверил нас, что одиночество ему не грозит. У него есть близкий друг, шведка Ула (читатель, запомни это имя!), и они подумывают съехаться. Пока что она живет в Стокгольме, работает гидом-переводчиком и даже собирается привезти в Советский Союз группу туристов. Дядя извлек из кармана фотографии, и мы повосхищались высокой блондинкой с чувственным ртом.
Вскоре в доме появилась вся съемочная группа в окружении «консультантов». Телефон трещал не замолкая. Лепились пельмени, дымился украинский борщ, на полу блестела поросль заграничных бутылок, повсюду валялись пачки американских сигарет и дядины замшевые куртки. Днем Жорж снимал свой фильм, вечера проводил у нас, и в гостиницу «Астория» возвращался далеко за полночь. На пятые сутки Жорж проснулся от тихого бормотанья и, открыв глаза, увидел в своем номере двух «консультантов» из АПН. Было три часа ночи, в номере ярко горел свет.
– Не спится нам что-то, – доверительно объяснил тов. Волков. – Видим, дверь вашего номера не заперта. И решили мы, что вам тоже не спится, Георгий Филиппович.
Очевидно, русская версия дядиного имени придавала интимность международному сотрудничеству.
– Теперь мне определенно не спится, – сказал изумленный дядя.
– Ну и чудненько, – обрадовались консультанты. – Раз никому не спится, давайте выпьем за вашу прекрасную родню.
На столе возникла бутылка «Столичной» и баночка черной икры. Растроганный Жорж хватил полстакана водки и, подражая новым друзьям, понюхал пижамный рукав.
– Подумать только, – мечтательно сказал тов. Зайцев, – вы вновь обрели семью. И какую! Сестра все еще красавица… Небось не верили, что жива. А племянница? Огонь-девка, и к тому же научная сила. А возьмите ее мужа Виктора. Кандидат наук! Это вам не собачий хвост. В какой еще стране такого добьешься? А дочка их, ваша двоюродная внучка в некотором роде, – в английской школе! Не семья, а отпад!
Образность русской речи так поразила Жоржа, что он поперхнулся, и Зайцев с Волковым долго колотили его по спине.
– Я счастлив и очень горжусь ими, – наконец выдавил дядя.
– И мы, и мы! – подхватил греческий хор АПН. – Но… – И тут тов. Волков опечалился: – Не ужасно ли, что судьба вас так разбросала? Соединиться бы вам, вот мой совет.
– What do you mean? In the US? – ввиду щекотливости вопроса Жорж перешел на привычный язык.
– При чем тут US? Почему бы вам не остаться тут с нами? То есть с ними? – Тов. Зайцев обнял дядю, глаза его увлажнились.
– И сынишку в два счета выпишем. Сколько парню, семнадцать?
– That’s right, – подтвердил дядя.
За окном «Астории» стояла весенняя ночь, колоннада Исаакия источала покой и прохладу. Тов. Зайцев уселся на подоконник, закрыв собою бледно-сиреневое небо.
– Это ж надо, остаться вдовцом в сорок шесть лет, – сказал он, проявляя редкую осведомленность. – Ужас, как в наше время люди сгорают от рака.
Настала дядина очередь расстроиться. Он достал фотографии покойной жены.
– Писаная красавица! – наперебой зажурчали Волков с Зайцевым.
– А вот и мой мальчик. – С фотографии улыбалось лукавое лицо с круглыми глазами.
– Похож, как влитый, – заверили Жоржа товарищи. (Они имели в виду – «вылитый».)
– Да, весь в меня… И тоже увлечен кинематографом.
– А ВГИК? У нас же ВГИК! – с ошеломляющей скоростью отреагировал Волков. – Лучший киноинститут в мире. Спросите хоть у Феллини! И с поступлением никаких хлопот. Уж это мы берем на себя. И перед вами, дорогой Георгий Филиппович, в нашей стране все двери открыты настежь.
Водка ощутимо бурлила в дядиной голове, но он осторожно плыл вперед, минуя политические рифы.
– Спасибо вам, дорогие друзья. Ваша идея хоть и неожиданна, но очень лестна. Конечно, я должен много думать, прежде чем принять такое важное решение.
– Думайте, думайте позитивно и постарайтесь ответить через пару деньков… А теперь не мешало бы и поспать.
Зайцев с Волковым церемонно раскланялись и покинули дядин номер.
Прошла неделя, а Жорж так и не принял «позитивного» решения. Ночной визит направил его мысли по другому руслу.
– И в самом деле, прекрасная идея. Почему бы вам не эмигрировать?
– Жорж! – вспыхнула мама. – Не мути им мозги.
– Хотите мое мнение? – спросил Витя. – Мое мнение таково, что это бред сивой кобылы. – Он показал пальцем на телефон. Мама вставила в телефонный диск карандаш и накрыла аппарат подушкой.
– Не для того я убежала от семьи и полвека мыкалась, чтобы…
– Неужели ты недостаточно пожала плоды своей революционной деятельности? – перебил сестру бесцеремонный брат. – Я слушаю ваши рассказы и не сплю по ночам. Вспомни, за что посадили твоего мужа.
– Времена изменились, Жорж.
– Приятно слышать… И все же я постоянно чувствую какой-то пресс на плечах. Мне кажется, я боюсь собственной тени.
– Представляешь, дядя Жоржик, – вмешалась наша десятилетняя Катя, – когда вы с бабушкой заходили за мной в школу, ребята из нашего класса сразу догадались, что ты – иностранец.
– Небось сама расхвасталась.
– А вот и нет, честное пионерское. Я говорю, с чего вы взяли? А они говорят, у него такой вид, будто он ничего не боится.
– Как лестно. А ты, Надюша, живешь в какой-то консервной банке и знать не хочешь, что творится вокруг. Ваши «консультанты» следуют за мной по пятам, по ночам имеют наглость входить в мой номер, без конца вмешиваются и контролируют съемки моего собственного фильма. В перерыве между съемками я люблю снимать своим личным аппаратом всякие «случайности». И вчера аппарат и все пленки из моего номера исчезли.
– Почему ты нам ничего не рассказываешь?
– Это как раз то, что я делаю. Я учинил скандал, и администрация «Астории» должна была вызвать… как его… оперативника. Ну и фарс! Он перерыл мои чемоданы, лазил под матрас и за батареи и даже проверил палкой унитаз. И знаете, что он сказал? «Ваш аппарат украден финнами. Наши тут давно не воруют. Но если в краже замешан советский человек, мы его из-под земли достанем, будьте спокойны».
– Знаешь, Жоржик… – Витя заметно нервничал. – Уже поздно, давай мы проводим тебя. – И он покосился на телефон.
– Карандаш и подушка не очень надежны, – грустно усмехнулся дядя.
Мы вышли из дома. Город спал. Влажные после дождя улицы были пустынны, только в сквере напротив «Астории» кто-то наигрывал на гитаре.
– Я вас не уговариваю, дети мои. Америка не намазана мёдом, и жизнь в ней вовсе не легка. У нас в стране масса проблем, но это проблемы живого, нормального общества, а не концлагеря параноиков, где заключенные и стража боятся друг друга. Я не силен в русском языке, но даже меня поражает, что синонимом слова «правительство» является слово «власть». Я только и слышу: «советская власть не допустит, советская власть не советует, советская власть не одобряет». Не могу себе представить, чтобы кто-нибудь в Америке вместо слова «government» или «administration» употребил слово «power».
Мы подошли к «Астории». Жорж указал пальцем на окно второго этажа.
– Видите мое окно? Оно темное, меня еще нет дома. А соседнее светится. Это значит, меня ждут «друзья».
Ждут, чтобы я попросил политического убежища. Боже мой! Пятьдесят лет я страдал от ностальгии, а вылечился за неделю. Как просто это оказалось… и как грустно.
Прошли годы, а мы так и не увидели дядин фильм в прокате. Оказалось, что Жорж, снимая футбольный матч в Лужниках, позволил себе «тенденциозный» показ пьяной публики на трибунах.
Он также что-то «извратил» при съемках грузинских джигитов в Тбилиси, «оклеветал» Балтийскую регату, «опорочил» квартиру Валерия Брумеля и сделал «двусмысленные намеки» по поводу Тамары и Ирины Пресс. И зловредный фильм о звездах советского спорта был запрещен на родине звезд.
Мама
Моя мама – Надежда Филипповна Фридланд – известна в литературе как Надежда Крамова. Она была актрисой, литературной переводчицей, писателем и драматургом, прожила долгую, яркую жизнь и умерла в 2002 году в возрасте 102 лет.
Родилась мама в Петербурге 15 декабря 1899 года, то есть за две недели до XX века. В 1917 году она окончила Стоюнинскую гимназию, престижное и уважаемое в Петербурге учебное заведение для девочек. Особенностью политики этой гимназии являлось необычно либеральное отношение к евреям. Например, в мамином классе из 36 девочек 16 были еврейками. В Стоюнинке также учились сестра Набокова Елена, дочь В.В.Розанова Надя, Алиса Розенбаум (будущая знаменитая американская писательница Айн Рэнд). После национализации, когда в нее стали принимать мальчиков, там учился Д.Д.Шостакович.
Преподавали в гимназии выдающиеся учителя. Н.О.Лосский (религиозный философ, высланный в 1922 году из СССР на «корабле философов» вместе с другими выдающимися интеллектуалами) преподавал философию. Историк русского права профессор М.А.Дьяконов преподавал юриспруденцию. Маминым любимым предметом была литература, а любимым учителем – знаток русской поэзии Владимир Гиппиус. Кстати, он же преподавал и в Тени-шевском училище, где учились Владимир Набоков и Осип Мандельштам.
Вот что писал Мандельштам о Владимире Гиппиусе в «Шуме времени»:
«Спутник мой, выйдя из литературной квартиры-берлоги, из квартиры-пещеры с зеленой близорукой лампой и тахтой-колодой, с кабинетом, где скупо накопленные книги угрожают оползнем, как сыпучие стенки оврага, выйдя из квартирки, где табачный дым кажется запахом уязвленного самолюбия, – спутник мой развеселился не на шутку и, запахнувшись в не по чину барственную шубу, повернул ко мне румяное, колючее русско-монгольское лицо.
Это был В.В.Гиппиус, учитель словесности, преподававший детям вместо литературы гораздо более интересную науку – литературную злость… Казалось, этот человек находился постоянно в состоянии воинственной и пламенной агонии. Как хорошо, что я успел полюбить рыжий огонек литературной злости».
А мама в своей книге «Пока нас помнят» пишет о Гиппиусе:
«Я благодарна этому удивительному человеку за то, что он научил меня любить литературу, в особенности поэзию, научил придирчиво и нежно относиться к языку как к живому другу и ненавидеть небрежность, неряшливость, неуважение к нему и глумлению над ним…» И дальше: «Окончив гимназию, я не порвала с ней связи. Впоследствии она превратилась в 320-ю школу Фрунзенского района, и после войны в нее поступила моя дочь Людмила Штерн. Ее буйный нрав и далеко не похвальное поведение вынуждало дирекцию школы частенько вызывать родителей для объяснений. Муж наотрез отказывался от этой неприятной обязанности, а я так и ходила туда много лет подряд, отстаивая и выгораживая мое непредсказуемое чадо».
Мама была больна Серебряным веком, а стихи Анненского, Брюсова, Блока, Гумилева и восходящей звезды Анны Ахматовой знала наизусть. Однажды, когда ей было лет четырнадцать, она увидела на набережной Невы идущую навстречу Ахматову, высокую, красивую, в длинном черном пальто нараспашку, с тяжелой ниткой крупных бус на шее. Мама задохнулась от волнения, перебежала на другую сторону, вернулась и снова пошла ей навстречу. И так четыре раза. Наконец Анна Андреевна остановилась:
– Девочка, если у меня не галлюцинация, ты попадаешься мне навстречу пятый раз.
Мама вспыхнула и извинилась.
– Ты, наверно, тоже пишешь стихи? – спросила Ахматова.
От этого «тоже» у мамы, по ее словам, остановилось сердце.
– Если ты не очень спешишь, проводи меня, – сказала Ахматова, – и прочти какое-нибудь свое стихотворение.
Мама от счастья не могла вымолвить ни слова, но проводила Анну Андреевну, а будучи уже взрослой, много раз встречалась с Ахматовой у общих друзей.
В 1920 году мама посещала поэтические семинары Гумилева, которые проводились на Литейном, в доме Мурузи. (В этом доме с 1890 по 1912 год жили Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, а более полувека спустя – с 1955-го по 1972-й – Иосиф Бродский.)
Как-то на одном из занятий мама спросила Гумилева: «Николай Степанович, а можно научиться писать стихи, как Ахматова?»
«Как Ахматова вряд ли, – ответил Гумилев, – но вообще научиться писать стихи очень просто. Надо придумать две приличные рифмы и пространство между ними заполнить, по возможности, не очень глупым содержанием».
На одно из занятий пришел молодой человек в длинной, почти до полу, шинели. В одной руке он держал фуражку, в другой – рукопись. Невысокого роста, смуглый, матовые карие глаза, сурово сжатый рот – весь его облик выражал смущение и застенчивость.
– Вы пришли заниматься? – спросил Гумилев.
Молодой человек кивнул и молча положил на стол рукопись. Николай Степанович взглянул и пожал плечами:
– Но это проза, я ничего в ней не понимаю.
– Неважно, – махнул рукой молодой человек. – Моя фамилия Зощенко, можно мне остаться?
Гумилев разрешил. Зощенко сел за стол рядом с мамой, и они подружились. Четверть века спустя… Впрочем, об этом лучше рассказала мама в своих мемуарах. Вот из них отрывок.
Отступление: об Ахматовой и Зощенко
…Это был сентябрьский день 1946 года. Утром я пришла в Союз писателей. Уже несколько дней ходили слухи, что предстоит какое-то важное собрание, и не в стенах Дома писателей, а в Смольном. Это историческое место действия указывало на значительность мероприятия.
Накануне всем членам Союза писателей выдали именные билеты, точнее пропуска. Секретарша, с которой я была на дружеской ноге, оглянувшись на закрытую дверь, доверительно прошептала: «Понимаешь, всем выдали пропуска, кроме Ахматовой и Зощенко. Их вычеркнули из списка, правда странно?» Это было действительно странно. Все знали, что Ахматова и Зощенко впали в немилость, и, вероятно, их собираются «прорабатывать». Но почему в их отсутствие?
Проработчики того времени не очень церемонились с намеченными жертвами. Уважение к личности, к человеческому достоинству было не в моде, и деликатничать они не привыкли. Пропуска в Смольный проверяли с предъявлением паспорта и оба документа тщательно и долго изучали. Через десять шагов снова – пропуск и паспорт. И так раза четыре. В зал вводили чуть ли не под конвоем. Все были встревожены и озадачены – уж слишком зловеще выглядела обстановка.
Жданова встретили аплодисментами, и он начал свой «исторический» доклад. Сперва это были набившие оскомину прописные истины, и в зале кашляли и перешептывались. Но вот он заговорил об Ахматовой. Зал смолк, замер. Оратор называл Анну Андреевну такими словами, которые нельзя повторить. Они не имеют права оставаться в памяти. Казалось, что в официальном тексте такого быть не могло. Зал перестал дышать. Никто не смел поднять глаз и переглянуться с соседом. Все сидели, опустив головы от чувства гадливости и стыда, раздавленные, как под глыбами рухнувшего здания.
Потом оратор перешел к Зощенко. Он поливал его помоями, восторгаясь собственным красноречием, но не всё, сказанное им, попало в Постановление, опубликованное в печати.
«Какое счастье, что их здесь нет», – подумала я.
После перерыва начались прения по докладу. Все насторожились: кто будет выступать? Что будут говорить? Сперва выступали незнакомые личности: наверно из обкома, горкома или других партийных сфер. Когда же на кафедре показался Коля Никитин, зал чуть не ахнул. Никитин вышел из «Серапионовых братьев», написал несколько неплохих книг, дружил со многими достойными людьми. В молодости мы приятельствовали, я даже
была у него в гостях… Он стоял белый как стена и что-то мямлил. С ума сошел, что ли? Ну а как отказаться, если тебя вызвали и предложили? А ты не успел удрать в командировку или лечь в больницу. Как ты ответишь «не могу, не хочу, не согласен»? В тот же день кончится налаженная жизнь, работа, ты вылетишь за борт, а то случится нечто и похуже. И вот он бормочет какую-то невнятицу, боясь поднять глаза и уткнувшись в исписанные листочки…
…После позорного августовского Постановления Зощенко нигде не показывался. Очень многие боялись встречаться с ним, да и он не хотел ни с кем общаться, кроме двух-трех близких друзей. Жил он трудно и горько, материально ему помогали Юрий Герман и Ольга Берггольц. Однажды я встретила Михаила Михайловича на канале Грибоедова, недалеко от дома, где он жил. Он шел, не глядя по сторонам, почти вплотную прижимаясь к стенам домов. Я остановилась.
– Не подходите ко мне, Надя, – сказал он с каким-то глухим вызовом, – вас могут увидеть, я ведь зачумленный.
– Что за вздор, Миша, можно я вас провожу?
– Ни в коем случае… Ну, разве что до ворот.
– Я много раз звонила вам, но не заставала.
– Я теперь не подхожу к телефону.
– Миша, только не сердитесь, – может, я могу быть вам полезной?
– Спасибо… Ничего не надо. Всё в порядке… Как и должно быть…
…Потом состоялась его встреча с иностранными корреспондентами. На вопрос, как он относится к Постановлению, Зощенко ответил, что не согласен и считает его несправедливым. И тут началась настоящая травля: его принудили публично каяться на общем собрании писателей. Почему он согласился на это? Неужели наивно предполагал, что его объяснения смогут что-нибудь изменить?
Зал был набит битком. Зощенко вышел и встал, беззащитный, перед огромным залом. Его трудно было узнать: маленький, ссохшийся, с почерневшим лицом. Руки его дрожали, он не мог начать говорить.
– Ну же, – хамским тоном рявкнул председательствующий Луговцов, – мы вас слушаем!
Еле слышным голосом Михаил Михайлович сказал несколько фраз, пытаясь разъяснить смысл своего несчастного рассказа «Обезьяна».
– Громче! – резко перебил его председатель.
И тут Зощенко прорвало.
– Что вы хотите от меня? – закричал он. – За что меня травите? В чем я перед вами виноват?
И вдруг заплакал. Заплакал по-детски, громко всхлипывая. Закрыв лицо руками, он сбежал со сцены и выскочил в боковую дверь. Зал обмер. Меня огрело такое отчаяние и бешенство, что я сорвалась со своего места, кинулась следом и нагнала его на лестнице. Зощенко стоял, повернувшись лицом к стене, и рыдал.
– Мишенька, родненький, не надо… Это же сволочи, подонки… – бормотала я, гладя его по плечу.
В эту минуту я увидела бегущих по лестнице Юрия Германа и Ольгу Берггольц.
– Молодец, – бросил мне Герман на ходу. Я не поняла, за что он меня похвалил. Позже Герман сказал, что шок был настолько велик, что кому-то надо было нарушить это оцепенение. И моя «демонстративная выходка» всколыхнула зал: начался шум, назревал скандал, собрание было сорвано.
Я не вернулась в зал и не знаю, что там происходило. С меня было довольно…
* * *
Возвращаясь в двадцатые годы…
Мама была настоящей роковой красавицей, этакой femme fatale, и жизнь ее была феерически разнообразной.
Она училась в Школе Русской Драмы и бросила ее, не доучившись. Ее пригласили играть в театр «Вольная комедия», а совмещать работу и учебу она не смогла. «Вольную комедию» сменил «Балаганчик», театр малых форм, один из самых любимых и популярных в Ленинграде. В «Балаганчике» она играла в паре с Риной Зелёной. Театральным художником-оформителем был Николай Павлович Акимов, режиссером – Семен Алексеевич Тимошенко. После закрытия театра Тимошенко ушел в кинематограф и увлек маму за собой. Он снимал фильмы по своим же сценариям, такие как «Три товарища», «Наполеон-газ», «Вратарь республики», «Небесный тихоход», песенку из которого с припевом
Первым делом, первым делом – самолеты!
Ну, а девушки?
А девушки – потом… —
распевала вся страна.
Мама снималась у Тимошенко в главных ролях в фильмах «Гранд-отель», «Минарет смерти» и «Наполеон-газ». В «Наполеоне» мама играла американскую шпионку, самолет которой сбили над Ленинградом. Место было выбрано без промаха: у памятника Петру Первому. Раздобыли старый, списанный самолет, накидали вокруг щебень и мусор, обложили несложной пиротехникой. Две шпионки, сестры Грант – мама и актриса Ольга Спирова, – лежат под «обломками» с револьверами в руках, собираясь дорого продать свою жизнь.
– Приготовились, – кричит Тимошенко. – Давай пиротехнику, дымовые шашки! Начали!
Зашипели, зажглись по бокам пиротехнические кубики и вдруг… самолет загорелся весь с четырех сторон. Огонь полыхнул в лицо, опалил волосы на затылке…
– Девочки! – орал Тимошенко. – Лежите! Девочки, горите! Господи, какой кадр! Слава, крути!!!
– Семен Алексеевич, – отшатнулся оператор, – они же…
– Умоляю! – вопил Тимошенко. – Девочки, терпите! Девочки, горите! Такого кадра не придумаешь! Еще одну минуту!
Оля Спирова попала в больницу, везучая мама отделалась ожогами рук. Оказывается, в капиллярных трубочках старой развалюхи сохранился бензин, и никому не пришло в голову это проверить.
«Наполеон-газ» критики приняли прохладно. Были упомянуты и подражание западным фильмам, и сумбур, и убогая штамповка. Вот абзац из одной рецензии:
«Артистки по своим типическим данным подобраны неплохо, но они слишком условны… Блистательно снята одна сцена, ради которой стоит смотреть этот фильм. Это сцена пожара самолета. Игра сестер-шпионок поражает своей экспрессией и выразительностью. Кадры этого эпизода создают редкое в кино ощущение подлинности…»
В процессе творческого содружества мама вышла за Тимошенко замуж, впрочем, ненадолго. Он много пил и был бессмысленно и нелепо ревнив. Финал их брака был скорым и внезапным. Мама играла Марию Стюарт. Утром, в день премьеры, из театральных мастерских приехала портниха с платьем для первого выхода. «Не платье, а пенное чудо», – вспоминала мама. Она примеряла его в спальне, перед высоким трюмо, а портниха на коленях, с булавками во рту, выполняла «последние указания». Вошел нетрезвый Тимошенко в очевидно скандальном настроении и разразился таким примерно текстом: «Конечно, тебе важнее вертеться перед зеркалом в этом идиотском платье, чем обсуждать со мной новый сценарий». Мама, как она утверждает, «мирно и доброжелательно» попросила оставить ее в покое. Но режиссер не на шутку раздухарился, схватил с бюро чернильницу и выплеснул чернила на пенное чудо. Мамина реакция была молниеносной. Она подняла стул и разбила его о тимошенковскую голову. (К сожалению, я не знаю, в каком платье мама играла на премьере, а придумывать не хочется; пусть в мемуарах будет толика тайны.) Много лет спустя подвыпивший Тимошенко звонил нам раз в месяц и жаловался на свою жизнь. Но поскольку мама беседовать с ним отказывалась, он разговаривал со мной. Текст был примерно такой: «Вчера в Елисеевском встретил Наденьку с твоим отцом. Оба подтянутые, красивые, не мне чета. У меня радикулит, весь скрюченный, хожу с палкой и пью как сапожник. Какая она умница, что бросила меня к чертям собачьим».
Круг маминых друзей, поклонников и приятелей был необъятен. Мама дружила с Виктором Шкловским, Романом Якобсоном, Борисом Эйхенбаумом, Алексеем (Люсей) Каплером, Ольгой Берггольц, Михаилом Слонимским, Вениамином Кавериным и другими, теперь уже ставшими легендарными людьми.
О встречах с некоторыми из них мама, в возрасте 90 лет, написала книгу «Пока нас помнят». Вот некоторые из ее удивительных знакомств.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.