Текст книги "Жизнь наградила меня"
Автор книги: Людмила Штерн
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
– Зачем ты читаешь всякую устарелую муть? Ты совершенно не интересуешься современной литературой.
– Например? – спрашивал папа, не отрываясь от книги.
– Уверена, что ты не знаком с творчеством Анны Зегерс.
– Что-о? Я не читал Анну Зегерс? – кричал папа, приподнимаясь на локте, и, протянув угрожающе руку в сторону двери, кричал: – Вон из кабинета!
(В толк не возьму, почему причиной этой сцены оказалась вполне посредственная гэдээровская писательница, пользовавшаяся популярностью в Союзе тех лет.)
Родители были абсолютно единодушны в оценке советской идеологии и в полном неприятии режима, а также в отношении моего воспитания, перепоручив эту неблагодарную задачу моей няне Нуле. Зато часто имели взаимоисключающие мнения и ссорились, обсуждая фильмы, спектакли, книги, музыку, а также некоторых друзей и знакомых.
Что удерживало их вместе? Привычка? Лень? Боязнь перемен? Я, их единственное чадо, которое оба обожали? Или все-таки любовь? Они по-человечески нравились друг другу, очень дружили и всегда были готовы помочь и поддержать друг друга. Когда папа болел, мама не отходила от его постели ни на минуту. И, наконец, у них обоих было потрясающее чувство юмора, спасавшее их брак долгие годы.
Нуля
Моя няня, Антонина Кузьминична Гришина, называемая Тоняша, Тонуля или просто Нуля, пришла в нашу семью, когда мне был год, а ей минуло двадцать шесть. И прожила в нашей семье около сорока лет.
У маминой приятельницы работала няня из деревни Пленишник Вологодской области. Она-то и предложила выписать на лето свою подругу. Высокая, статная, с высокими скулами и пристальным взглядом глубоко посаженных серых глаз – было ясно, что сквозь ее родословную проскакали татаро-монгольские всадники, – Нуля улыбалась редко и неохотно. На окружающий мир смотрела сурово, замечая все грехи и пороки человечества вообще и нашей семьи в частности. Впоследствии выяснилось, что папу она почитает, к маме относится снисходительно, а меня очень любит, но «чтоб без баловства».
В первый же день она заявила, что будет «нянькать девку» один год. «Подкоплю деньжат, вернусь домой и пойду замуж». Двадцать шесть лет, считала она, – возраст пограничный, после которого девушка скатывается в царство старых дев. Жених уже имелся. Раз в две недели приходили от него письма в мятых конвертах. Вместо традиционных сказок она читала их мне, годовалому младенцу, на ночь, медленно, по складам, водя пальцем по неровным чернильным строчкам. Нуля окончила четыре класса сельской школы, читала и писала с трудом. Но после пятого – десятого прочтения письма голос ее креп, письмо обрастало новыми подробностями колхозной жизни, выражения жениховой любви становились всё ярче, его тоска по Нуле – всё горше. И вдруг письма прекратились. Нулина подруга сказала своей хозяйке, а та – моей маме, что жених загулял. Нуля с мамой не поделилась, ни разу не пожаловалась, будто вычеркнула его из сердца и памяти.
Как-то заявила, что в деревню возвращаться не собирается. «Чего я там не видала?» Но через год мама все же выпихнула ее в отпуск, хоть Нуля и сопротивлялась: «Девка-то без меня совсем отощает. И чего мне отдыхать? Я, чай, тут не надорвалась!» Но поехала.
Вернулась веселая, оживленная, письма от жениха начали сыпаться, как благодатный дождь в пустыне. Нуля накупила нарядов, было очевидно, что дни ее в нашей семье сочтены. Но в декабре 1939 года жених опять замолк. На этот раз – навсегда. Он был убит неподалеку от Ленинграда 1 января 1940 года в короткой Советско-финской войне.
Когда мы с мамой в августе 1941 года уехали в эвакуацию с интернатом Союза писателей в деревню Черная под Молотовым (Пермью), о чем я расскажу ниже, Нуля осталась в Ленинграде, нося передачи папе в тюрьму.
После прорыва блокады она приехала в Молотов, отпустила маму с папой в Ленинград, и мы зажили с ней вдвоем. Она поступила на работу уборщицей в Комитет по делам искусств. Пока она мыла полы, я просиживала в просмотровом зале, «принимая» вместе с начальником Комитета выступления танцоров, певцов, фокусников, «оценивая» работу хоров, ансамблей, драматических коллективов. За городом нам выделили крошечный участок земли. Нуля посадила картошку, морковь, брюкву, и по воскресеньям мы тащились на трамвае до кольца, потом час пешком, чтобы взрыхлить, прополоть и полить наши грядки.
Помню день, когда в нашей гостинице впервые заработал лифт. Я до безумия влюбилась в четырнадцатилетнего лифтера Сашу и на следующее утро наотрез отказалась идти с Нулей на работу. После жуткого скандала она оставила меня дома, взяв клятву, что из комнаты я не выйду. «Только если очень приспичит, в уборную, в конце коридора».
Она вернулась вечером, не застала меня в комнате, обегала все этажи от чердака до подвала, все соседние улицы, обыскала сквер напротив и села рыдать на ступеньках у входной двери.
– Чего воешь? Жива твоя девка, с утра на лифте катается, – утешила ее соседка с пятого этажа.
Нуля подлетела к лифту. В этот момент освещенная кабина плавно опустилась и двери открылись. Нуля ворвалась внутрь и выволокла меня оттуда за ухо. Кто-то услужливо подал ей швабру. Она исколошматила меня этой шваброй, протащила за ухо на седьмой этаж и надавала пинков в коридоре, сопровождая экзекуцию такими перлами, что эвакуированное население гостиницы обогатилось красочным лексиконом на долгие годы…
Планка Нулиных моральных стандартов находилась на недосягаемой высоте. В воспитательных целях она открыла мне много «низких истин». Например, «курящая, значит, гулящая», «волосы и губы красят только проститутки» или «раз баба кривобокая и ноги колесом, значит – шлюха», «кто с мужиками путается, у того изо рта воняет». Ее суждения о людях были категоричны и безапелляционны, ее приговоры обжалованию не подлежали. Это осложняло ее отношения с мамой.
Мама была беспечна и, по Нулиным стандартам, легкомысленна. С одной стороны, она не укладывалась в Нулину классификацию высокопорядочных женщин, потому что и курила, и красилась, и рюмку водки была не прочь опрокинуть, но, с другой стороны, обладала замечательной фигурой и ногами безупречной формы. Кроме того, насколько это было возможно после войны, мама со вкусом одевалась, для чего раз в год ездила покупать несколько туалетов в Ригу, заменявшую ленинградским модницам Париж.
В знак протеста «незнамо чего» Нуля объявляла голодовку. Мы осмеливались спрашивать, чем она недовольна, но натыкались на ледяное молчание и дрожащий подбородок. В «День обид» Нуля утром не выходила из своей комнаты, а лежала в кровати с мокрым полотенцем на голове.
– Что, Нуленька, голова болит? – робко спрашивала мама, приоткрывая дверь.
Нуля не удостаивала маму ответом. Зато из-под кровати несся грозный рык. Это наша сибирская лайка Джек, пес, обладавший прекрасным экстерьером и омерзительным нравом, охранял ее от покушений.
Мама ретировалась, но через полчаса ее нервы не выдерживали, и она стучалась к Нуле снова.
– Нуленька, может, принести вам бутерброд или кофе?
В ответ – молчание и рычанье. Мама врывалась к папе в кабинет.
– Иди ты! Со мной она разговаривать не хочет.
– Тоняшенька! – уговаривал папа за дверью. – Съешьте что-нибудь.
– Я тчай пила, – глухо доносилось из комнаты (ее ч было твердым, почти гортанным).
Еще через час мама натравливала на Нулю нашу коммунальную соседку Елену Ивановну. У той манеры были попроще.
– Чего выпендриваешься? – кричала Елена Ивановна в замочную скважину. – Не видишь, что ли, Надежда извелась вся, аж по потолку ходит?
Цель была достигнута. Надежда ходила по потолку. Нуля не притрагивалась к еде день, иногда полтора, и к вечеру второго дня мама превращалась в комок нервов. Не обращая внимания на Джеков рык и оскаленную пасть, мама врывалась к Нуле в комнату с бутербродом или сосиской и пыталась насильно засунуть ей в рот. Нуля, сжав зубы, яростно мотала головой, как арабский скакун. На третий день она выплывала из комнаты, величественная, статная, с обмотанной полотенцем головой.
Я не могу оценить ее отношение к деньгам. Знаю только, что у нас их никогда не было, и мама «не вылезала из ломбарда», а у нее они всегда были. Когда в эпоху космополитизма папу выгнали из университета, Нуля месяцами содержала на свои деньги нашу семью, а одно время даже брала на дом заказы по вязанью, чтобы прокормить нас.
Время от времени к нам приезжали ее родственники: тетки, племянницы, двоюродные братья, дядья, подруги и просто односельчане. Кому-то надо было показаться врачу, кому-то исхлопотать справку, купить мануфактуру, занавески, швейную машинку, запастись мясом, колбасой, сливочным маслом, шоколадными конфетами.
Я часто присутствовала при Нулиных беседах с родными за чашкой чаю.
– А шо, люди сказывают, что явреи жадные, – спрашивал кто-нибудь из гостей.
– Яврей яврею рознь, – объясняла Нуля. – Мои явреи – золотые, что Якваныч (Яков Иванович), что Надежда. (Так я узнала, что Нуля маму не ненавидит, а просто воспитывает.) Правда, Симка на своих явреев жалуется, что они шкафы на ключ запирают, не доверяют, значит. (Нуля имела в виду свою подругу Симу – домработницу директора Эрмитажа Иосифа Абгаровича Орбели.)
Тут я вклинивалась в разговор, объясняя, что Орбели – армянский князь и к евреям никакого отношения не имеет.
– И все ж яврей нация непростая, с замком в голове, – возражали гости. – Вот ты когда слышала, чтоб яврей у русского работал?
– Слышала, – не моргнув, врала Нуля. – А что русские у всех работают, так у них голова два уха. И, видишь, у армян они тоже батрачат. У армян даже лучше. Они Симку с робенком кажное лето в Крым запускают.
Нуля была очень религиозна. Я подозреваю, что она меня втайне от родителей крестила и что родители об этом догадывались. У мамы отношений с Богом не было никаких – она в него не верила. Папа же эту тему не затрагивал, но я знала, что он чувствовал себя православным.
По воскресеньям Нуля ездила в церковь и, если у родителей не было связанных со мной планов, брала меня с собой. В ее комнате, в углу, висела икона Николая-угодника, перед ней теплилась лампадка. Вечером Нуля снимала со стены икону, приходила в мою комнату, ставила Николая-угодника на письменный стол и велела молиться на коленях. Я должна была прочесть «Отче Наш», «Богородица, Дева, радуйся, благодатная Мария, Господь с тобой» и «Царю Небесный, Утешителю, Душе истины».
Если я уже залезла в постель, притворяясь спящей, она откидывала одеяло и давала мне подзатыльник. Иногда я даже получала по попе веником или шваброй, если они оказывались в поле ее зрения.
Когда я выходила замуж вопреки воле родителей, Нуля защищала меня, как львица детеныша.
– Чего прицепились к девке? В ей кровь играет! Лучше уж замуж, чем гулять на стороне. Ведь мужик-то приличный, хоть и яврей, и тощий, как стрекулист. Но не вор и не пьющий. А некоторые на убийцах женятся. И ничего, живут, детей рОстят.
Никто в нашей семье не знал, что значит стрекулист. Мама обзвонила друзей-филологов, дотошный папа обратился к словарям.
И вот что мы узнали:
Словарь синонимов
СТРЕКУЛИСТ, муж. (устар. прост.). Пронырливый человек, ловкач [первонач. о мелком чиновнике, а также о бойком писаке]. прил. стрекулистский, – ая, -ое.
Ничего общего между Витей и стрекулистами мы не нашли, но прозвище прилипло к нему на долгие годы.
Рождение нашей дочери Кати Нуля восприняла как личный ей подарок. Когда мы позвонили в дверь, вернувшись из «Снегиревки», родильного дома, в котором, кстати, родился и Путин, она на пороге взяла у меня из рук розовый пакет и строго сказала:
– Иди гуляй, да не опаздывай к кормлению. Чтоб было всё по науке – каждые три часа.
У Кати в три месяца образовалась пупочная грыжа. Дочка не спала, кричала по ночам и затихала, только когда ее укачивали на руках. Но стоило положить Катюню в кроватку, как громогласный плач, разрывающий уши и сердце, возобновлялся. Я помню, как мама в три часа ночи бродила по квартире, укачивая ее, и напевала себе под нос: «Спи, моя девочка, спи мое солнышко, спи моя крошечка… А я сейчас пойду и повешусь…»
Доктора наклеивали Катеньке на животик пластырь и утешали: пройдет. Но не проходило, семья извелась. И тут Нуля взялась за дело сама.
– Понесем к бабке, она грыжу заговорит.
– и не вздумай! Что за вздор средневековый!
– А я говорю, понесем! Очень твои доктора много понимают!
Втайне от моих прогрессивных родителей и мужа Вити мы отнесли Катю к знахарке. Это была полупарализованная старуха, живущая в подвале на соседней улице; она уже несколько лет не вставала с постели. Присматривала за ней дочь, с утра поддавшая буфетчица Верка. Мы положили Катю к бабке на кровать и развернули одеяльце. Старуха стала массировать Катин животик растопленным сливочным маслом, бормоча что-то себе под нос и раскачиваясь из стороны в сторону, как очковая змея.
– Что это вы шепчете, бабушка? – спросила я.
– Тшш! Секрет это, – шикнула на меня Нуля, – научный секрет!
После трех визитов Катя перестала рыдать по ночам и спала долго и спокойно. Врачи констатировали исчезновение грыжи.
– Чего врачи не умеют, умеет народ, – назидательно сказала Нуля. – А у тебя память короткая. Не помнишь небось, как я тебе песней зубы лечила и бородавки ниткой изгоняла.
Несмотря на отсутствие ясности по национальному вопросу, Нулина родня отвечала нам царским гостеприимством. Когда мы впервые отправили их с Катей, уже школьницей, на лето в Нулину деревню, а потом приехали в отпуск сами, – в Череповец за нами прислали дрезину, и мы лихо подкатили к Пленишнику. В котлах булькала уха, пыхтели самовары, на столах высились ватрушки и пироги с черникой. Нулин племянник отдал нам свою лодку, научил ловить щук на мормышку, показал грибные заросли в голубых замшелых лесах. Когда кончилось лето, Катя плакала навзрыд, обняв своих босоногих друзей и шелудивую дворнягу Рэкса.
– Ой, мОи дОрОгие, мОи хОрОшие, – причитала она, окая, как Максим Горький. – Как же без вас я теперь жить-тО буду, гОре-тО какОе!
* * *
С годами Нулин характер суровел. Она стала религиозной фанатичкой, строго постилась, развесила по всем комнатам иконы. Ехать с нами в Америку отказалась наотрез.
– Человек без корня – как перекати поле. Куда ветер повеет, туда его и сдует.
За годы жизни в эмиграции я постепенно привыкла к разлуке со своими друзьями, но Нулины письма не могу читать без слез.
«…Дорогие мои Людмила Яковлевна, Виктор Хилич, Надежда, родная Катюня, ее муж Мишенька и малые детки Даня и Викочка! В газетах пишут, что можно ехать туда-обратно, успею ль хоть увидеть вас? Шлю я вам свой низкий поклон и спасибо, что не забываете старуху». (Это я-то, битая шваброй, превратилась в Людмилу Яковлевну.)
Вернувшись в Питер в 1990 году, после пятнадцати лет жизни в Америке, я собралась навестить свою няню на следующий же день после приезда. Но телефона у нее нет, и я боялась, что, если просто появлюсь на пороге, у нее может случиться сердечный приступ. Поэтому я попросила своего кузена предупредить няню заранее.
После долгой поездки в Купчино, вглубь преждевременно состарившихся новостроек, я добралась до Проспекта ветеранов. Названия улиц ни на секунду не давали забыть о войне. Проспект Ижорского батальона, проспект Маршала Казакова, улица Добровольцев, улицы Партизана Германа, Летчика Пилютова, Пограничника Гарькавого. Нуля жила на улице Солдата Корзуна.
Мои худшие опасения не оправдались. Нуля почти не изменилась, такая же прямая, статная, хоть и располнела, высокие скулы превратились в круглые щеки. На ней белая блузка в синий горошек, синяя юбка и синий передник. Конечно, седая, конечно, морщины, но серые, глубоко посаженные глаза – по-прежнему ясные и смотрят на меня радостно и прямо. У нее пятнадцатиметровая комната в двухкомнатной коммуналке. Другую занимает охранница какой-то фабрики Нина Петровна.
– Во хмелю она злая, а так ничего, – говорит Нуля, – очень уж любит, чтоб ее хвалили. Я и хвалю, жалко мне, что ли?
Это уж точно знамение старости. Раньше Нуле легче было под поезд лечь, чем кого-нибудь похвалить. Во время моего визита соседка трижды врывалась без стука в комнату.
– Конечно, я по-английски ни бум-бум, но по-немецки могу. У нас в школе немецкий был. Хочу послушать, как в Америке живут.
– Я хорошо понимаю по-русски, Нина Петровна, но мы с Антониной Кузьминичной не виделись пятнадцать лет. Нам хочется поговорить.
– Какие у Тоньки от меня секреты? И у меня от нее никаких. Она мне и деньги одалживает.
Я вручаю Нине Петровне немудреные сувениры, обещаю приехать на следующий день и дать пресс-конференцию. Соседка временно удовлетворена.
…Нулина комната так остро напоминает о детстве. Все та же никелированная кровать с голубым пикейным покрывалом и башней из пяти белоснежных подушек под кружевной накидкой. Стол, три стула, шкаф и маленький комод.
– У тебя что, нет холодильника? Давай завтра поедем и купим.
– И не вздумай! На кухню Нинка свой вдвинула, второй не поместится, а в комнате, вишь, места нет. Да и много ли у меня еды? Вона она, в ящике за окном.
– А летом? Когда жарко?
– Когда это у нас бывает жарко? Да летом-то я все равно в деревню уезжаю. Огород вскопаю, на зиму картошки, свеклы, капусты запасу. Слава Богу, теперь пенсию прибавили, семьдесят рублей получаю, а то раньше было шестьдесят семь рублей пятьдесят копеек.
Я раскладываю на кровати подарки. Она поглаживает ладонью плащ, шерстяное платье, сапоги, мохеровый шарф, теплый халат.
– Да что ты, детка, мне таких нарядов навезла? Куда мне их носить-то? Лучше пусть меня в их похоронят.
– Глупости! Носи каждый день, слышишь?
– Разве что в церкву… А по очередям трепать жалко… Да ты не думай, я ведь не нищая, одежа у меня есть. Помнишь это платье? – Нуля открывает шкаф и показывает бирюзовое шерстяное платье. – Как новое, потому как берегу. Мне его Якованыч на день рождения подарил, когда пятьдесят исполнилось. И часы золотые подарил, да не удержала, продала.
Я не помню платья и не помню часов. Папа умер в 1964 году…
– А как, Нуленька, твое здоровье?
– Да так ничего, только ноги болят. Как волки грызут. В очередях настоишься, до церквы на двух автобусах доберешься, потом хоть вой ночь напролет. Ну, да что жалиться, садись за стол. Кто тебя в Америке так накормит?
Стол ломится. Кислые щи, пирожки с капустой, картофельные котлеты с грибным соусом, творожники со сметаной, клюквенный кисель. Даже запотевший графинчик из-за окна достала. И когда она успела всё это наготовить?
Я обнимаю мою старенькую няню. В глазах щиплет, только бы не разреветься. У нее ведь здесь никого не осталось, а мне там ее так не хватает. Почему я не уговорила Нулю ехать с нами? Почему не настояла? Я отдала бы ей лучшую комнату в доме и научила включать кухонные машины. Я бы показала ее хорошим докторам, возила на океан, а по воскресеньям – в церковь. Я согревала бы ее одинокую старость и увезла бы с собой в Америку, сберегла бы часть своего мира.
Друзья родителей
Благодаря родителям я имела возможность видеться и общаться с их совершенно замечательными друзьями. Кляну себя, что по глупости и лени не записывала их истории и рассказы о жизни, их споры об искусстве и литературе.
В нашем доме бывали Иосиф Абгарович Орбели с женой Антониной Николаевной Изергиной, одной из самых блестящих женщин своего поколения и к тому же отважной альпинисткой. Иосиф Абгарович был директором Эрмитажа, а Антонина Николаевна, или просто Тотя, – старшим хранителем в Отделе западной живописи. «Представляете, как низко пала русская культура, – смеялась Тотя, – если я сижу на должности, которую занимал когда-то Александр Бенуа».
Орбели научил меня любить и понимать живопись. Иногда по вечерам, после закрытия музея, или по четвергам, когда Эрмитаж был «выходной», Иосиф Абгарович водил меня и своего сына Митю, по прозвищу Бакурик, по пустынным эрмитажным залам. Я знала наизусть коллекцию импрессионистов из запасников и держала в руках знаменитый скифский гребень из Золотой кладовой. Иногда Абгарыч усаживал нас в Малахитовой гостиной и декламировал отрывки из «Давида Сасунского». Армянский эпос не волновал малолетнего Митю. Он сползал со стула и бешено крутился вокруг себя, как щенок в поисках хвоста. «Убью, Бакур», – грозно рычал Иосиф Абгарович, хватал Митю на руки, прижимал к себе и гладил, гладил, пока Митя не зарывался в его бороду и не засыпал…
Митя был единственным, очень поздним ребенком Иосифа Абгаровича. Он родился с врожденным пороком сердца, когда Орбели было пятьдесят девять лет. Врачи предсказывали Мите короткую жизнь: Митя не доживет до семи лет, до десяти, до пятнадцати. Семья жила в постоянном страхе под дамокловым мечом Митиной болезни. «Я каждый день молю Бога, – говорила Тотя, – чтобы мы с Абгарычем не дожили до этого дня… чтобы нас Господь прибрал раньше».
Баловали его безумно: за два квартала в школу возили на ЗИМе, разрешали в гневе бить посуду, рвать книги, разрисовывать стены квартиры губной помадой. «Пусть будет чудовищем и деспотом, только бы жил и радовался».
Митя не вырос чудовищем, он оказался одним из самых светлых и добрых людей, которых мне довелось встретить. К искусству был равнодушен. Пойдя по стопам дяди, физиолога Леона Абгаровича Орбели, увлекался медициной и физиологией. Над ним по-прежнему дрожали. Ни курево, ни спиртное в дом не допускались, в спальне хранился запас кислородных подушек, и постоянно присутствовал кто-нибудь из друзей в качестве бебиситтера. И вот однажды, когда Митя уже был студентом, Тотя пришла домой и застала такую картину: Митя и его бебиситтер сидели верхом на кислородных подушках и потягивали спирт из банки, в которой были заспиртованы две лягушки, научный подарок дяди ко дню рождения… В ту же секунду бебиситтер, подушки и лягушки были выкинуты из дома навсегда…
Судьба оказалась милостивой к этой семье.
Митя пережил родителей. Он умер в возрасте двадцати пяти лет, будучи аспирантом Института цитологии…
* * *
В книжное царство ввел меня Лев Львович Раков, один из самых ярких и блестящих родительских друзей. В пятидесятых годах он был директором Публичной библиотеки. Себя Лев Львович сравнивал с ильфовским персонажем Фунтом, профессия которого была «сидеть».
Первый раз Лев Львович сел в 1937 году по делу Ковалева, историка Древнего Рима, которого обвиняли в том, что он задумал копать туннель от исторического факультета ЛГУ на Васильевском острове до Дворцовой площади. Под пытками он назвал сообщников, в том числе Льва Ракова. Выпустили Ракова в 1941-м. Он пошел на фронт и окончил войну в чине полковника. Грудь его сверкала от боевых наград.
И тут, вместо ликования по поводу Победы, он чуть было снова не угодил за решетку. Лев Львович был необыкновенно импозантен и пользовался сокрушительным успехом у дам… Случилось так, что в эти великие дни в Советский Союз прибыла супруга Черчилля Клементина. Была она с визитом и в Ленинграде. Партийное начальство отрядило Ракова, свободно владеющего несколькими языками, сопровождать ее в Эрмитаже и прочих очагах культуры. Раков и его серебристая каракулевая полковничья папаха произвели большое впечатление на гостью. Тут воспоминания расходятся. Одни утверждают, что Лев Львович снял с головы и преподнес госпоже Черчилль эту папаху. Другие говорят, что он потребовал то ли у ЦК, то ли у обкома партии подарить ей такую же. Важно не это, а то, что, приземлившись в Лондоне, госпожа Черчилль дала в аэропорту краткую пресс-конференцию, сказав: «Если бы все коммунисты были такими же интеллигентными и любезными, как господин Раков, мир не боялся бы коммунизма». Последовало много неприятностей, но посадить Льва Львовича они не решились.
Удобный случай представился четыре года спустя. В 1949 году Раков, будучи основателем и директором Музея обороны Ленинграда, попал в эпицентр «Попковского дела», когда Сталин в очередной раз расправлялся с ленинградской администрацией. Льва Львовича обвинили в том, что под видом экспонатов музея он хранит оружие.
Вернулся он в Ленинград в 1956-м. Весенним утром позвонила нам его жена Марина Сергеевна, незадолго до этого вернувшаяся из кокчетавской ссылки, куда она попала как член семьи врага народа. «Лев Львович сегодня приезжает!» Я помню до сих пор ее звенящий срывающийся голос. Они с мамой помчались по комиссионкам и за полдня купили полный гардероб: костюм, рубашку, галстук, ботинки и даже платочек в нагрудный карман пиджака. Лев Львович слыл франтом среди друзей. Было решено, что прямо с вокзала Марина Сергеевна привезет его к нам – в их коммунальной квартире не было ванной. Мы умолили наших соседей отложить стирку белья до завтрашнего дня и затопили дровяную ванную колонку.
Нуля сварила рассольник и нажарила сковороду тающих во рту котлет. Лев Львович, изможденный, обросший, в зэковском ватнике, тяжелых сапогах, с лиловым шрамом через всю щеку, вошел в квартиру, коротко поклонился и сказал: «Приветствую вас, но руки не подам, я грязен и омерзителен». Не раздеваясь, проследовал в ванную. За ним прошла Марина Сергеевна, неся на вытянутых руках новую одежду. Они провели в ванной около часа. Среди плеска воды и фырканья до нас доносились его торжествующие крики: «Блаженство рая!» Вышел он элегантный, благоухающий и неимоверно постаревший. Боком сел за стол, молча выпил рюмку водки, мельком взглянул на шипящую сковороду с котлетами и вдруг, уронив голову на стол, громко и страшно зарыдал…
Будучи директором Ленинградской публичной библиотеки, Лев Львович в соавторстве со своим другом Альшицем написал две пьесы. Одна из них, «Опаснее врага», очень острая по тем временам, была поставлена Акимовым в Театре комедии. Они также организовали гигантский розыгрыш, объявив, что нашли в архивах Публички 10-ю главу «Онегина». Чтение было организовано у нас дома при большом скоплении гостей. Юрий Михайлович Лотман, знаменитый пушкинист, которому кто-то показал это произведение, сказал, что текст безупречен, и придрался только к одному слову, которое в ту эпоху не могло быть написано Александром Сергеевичем. К сожалению, я этого слова не помню.
Бывал у нас художник Натан Альтман, автор знаменитого портрета Анны Ахматовой, часто наведывался знаток анекдотов, веселый и задорный Виталий Лазаревич Гинзбург, будущий нобелевский лауреат, пытавшийся популярно объяснить мне тайны поведения жидкого гелия при сверхнизких температурах.
Приходили писатель Михаил Эммануилович Козаков с Зоей Александровной Никитиной. С их сыном Мишей Козаковым мы дружили всю жизнь. Вместе были в эвакуации, в писательском интернате, в группе дошколят. Наши кровати стояли рядом, и нам полагался один ночной горшок на двоих.
Частыми гостями бывали Борис Михайлович Эйхенбаум с дочерью Ольгой Борисовной. С Эйхенбаумом, историком и теоретиком литературы, у меня связана забавная история. Нам было задано домашнее сочинение по Толстому на вольную тему. Я выбрала «Образ Анны Карениной», хотя мы ее не проходили. В тот вечер к нам пришли гости, и я извинилась, что не могу ужинать со всеми, потому что мне надо срочно накатать сочинение. «О чем будешь катать?» – спросил Борис Михайлович. Услышав, что об Анне Карениной, он загорелся: «Ты не возражаешь, если я за тебя напишу? Хочется знать, гожусь ли я для девятого класса советской школы».
За сочинение Эйхенбаума я получила тройку. Учительница литературы с поджатыми губами спросила: «Где ты всего этого нахваталась?»
…И еще хочу вспомнить одного маминого знакомого. Он никогда не был у нас дома, я видела его всего несколько раз, в Молотове, во время эвакуации. Но я запомнила этого человека на всю жизнь. Впрочем, лучше я дам слово маме. Она написала о нем в своей книге.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.