Текст книги "Жизнь наградила меня"
Автор книги: Людмила Штерн
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
Однажды, перед самым отъездом в эмиграцию, промаявшись три часа в приемной ОВИРа на улице Желябова, я забежала в пирожковую «Минутка» на Невском. Передо мной в очереди стоял среднего роста мужчина в поношенном пальто и пыльном берете. Вот он повернул голову.
– Простите, – сказала я, – вы никогда не бывали в пионерском лагере Академии наук в Комарове?
– Как же, бывал. Моя фамилия Белов. Дмитрий Сергеевич. – Он улыбнулся, и в уголках его глаз образовались тончайшие морщинки.
– Вы меня узнаете?
– Конечно… вы… – Он запнулся, не в состоянии вспомнить ни имени моего, ни фамилии. Я ему не помогла, да и он не проявил любопытства.
– Что вы делаете в жизни, Дмитрий Сергеевич?
Он пожал плечами.
– Окончил философский, в аспирантуру не попал. Пока всё еще не верим в Бога, работаю напротив, в музее атеизма.
И он махнул рукой через плечо, где в надвигающихся сумерках раскинулась величественная колоннада Казанского собора.
Ценность пляжных знакомств
Илья Авербах
Во время летних каникул в Комарово или Зеленогорске происходили знакомства, многие из которых превратились в дружбы длинною в жизнь. Когда я «выросла» из пионерского лагеря, родители стали снимать дачу. После девятого класса, в Комарово, я валялась с книжкой на пляже, когда ко мне подошел молодой человек и спросил, не хочу ли я пополнить их волейбольную команду. В десяти шагах от меня три девушки и двое парней лениво перекидывали мяч через сетку. Я пополнила, но игра не сложилась, и мы с молодым человеком, представившись другу другу, отправились гулять по пляжу.
Молодого человека звали Илья Авербах. Высокий, спортивный, прекрасно сложенный, с неправильными, но выразительными чертами лица, он старался понравиться и преуспел. Мы договорились встретиться на пляже на другой день. Наутро он подошел, сделал вид, что видит меня впервые, и, имитируя манеры деревенских парней, развязно спросил: «Деушка, а деушка, вы сами-то откуда будете?»
Оставшиеся дни каникул мы много времени проводили вместе. Я в те годы не была знакома с зарубежными актерами и только гораздо позже обратила внимание на его поразительное сходство с Полем Бельмондо. Но тогда не Илюшина внешность произвела на меня впечатление. Меня сразила его эрудиция. Из его уст вылетали, как рассыпавшиеся жемчужины, имена американских писателей, французских поэтов, немецких экспрессионистов и философов. Он напевал арии из итальянских опер, ругал и хвалил неизвестных мне дирижеров. Когда мы вернулись в город, Илья пригласил меня в гости и дал почитать сборник Хемингуэя «Пятая колонна и первые тридцать восемь рассказов».
Впоследствии оказалось, что наши родители были давно знакомы. Илюшина мама Ксения Владимировна (домашнее имя – Киса Куракина), все еще красивая в ее годы дама, была актрисой. Папу я не помню, но мои родители и их друзья были с ним знакомы и называли его почему-то «пивной король».
В то лето, а это был 1952 год, Илюша окончил школу и поступал в 1-й медицинский институт, а мне предстоял еще один школьный год.
В институтские годы мы виделись не очень часто, но неизменно бывали друг у друга на днях рождения и прочих вечеринках. Зато потом нас сблизила пламенная страсть к рулетке. Наш общий приятель Роман Каплан, о котором я расскажу ниже, раскопал в подвале своего дома на Каменноостровском проспекте миниатюрную красного дерева рулетку. Сбоку на раме было нацарапано: «Андрей Белый должен три рубля». Роман клялся, что узнает почерк Горького. Мы играли ночи напролет «на копейки», но чаще «на так», ибо денег не было. Илья Авербах был одним из самых одержимых игроков. А кроме него – сценарист Саша Шлепянов, Роман Каплан и мы с Витей.
Потом рулетка была забыта, и Авербах увлекся бриджем. Он и его вторая жена Наташа Рязанцева даже участвовали в командных турнирах, неофициальных, поскольку в Советском Союзе бридж считался не спортом, а пока еще не изжитым «пережитком капитализма в сознании людей». Поэтому турниры проводились не в России, а в более свободомыслящих Эстонии, Латвии и Литве.
Илья был первым из наших друзей, который решил, что приобретенная в юности специальность вовсе не должна определять всю остальную жизнь человека. Он всегда мечтал о работе в кино, и когда ему представилась возможность поступить на Высшие сценарные курсы, только что открывшиеся в Москве, он схватился за эту возможность. Впоследствии по его примеру уехали в Москву учиться на литераторов Игорь Ефимов и Анатолий Найман. Я побоялась и так и проработала всю свою советскую жизнь в геологии. А ведь всё могло сложиться иначе.
Илья не раз бывал упомянут в русской поэзии. Факт его отъезда в Москву в связи с поступлением на сценарные курсы отмечен Иосифом Бродским в Оде, посвященной нашему коту Пасику.
Смеясь, урча и торжествуя,
Пойдем с тобой на Моховую
И там у Эйбочки без страха
Узнаем адрес Авербаха…
(Эйбочка – Эйба Норкуте – первая жена Ильи Авербаха и мама его дочери Маши.)
А Евгений Рейн писал:
О, Илья в шерстяной рубахе,
Ты со спиннингом на рыбалке!
О, ликующий на стадионах
Негр из Штатов Соединенных!
Так мы развлекались и дурачились в молодые годы.
Не знаю, каким врачом стал бы Илья Авербах, останься он в медицине. Режиссером он стал превосходным. Каждый его фильм становился значительным культурным событием.
Мои любимые – «Степень риска», о великом хирурге Николае Амосове, и «Чужие письма», которые ставили смелые для того времени моральные проблемы.
Когда я впервые приехала из Бостона в Питер, Илюшу я уже не застала. Он умер в 1986 году. Но с тех пор, оказываясь в Петербурге, я непременно навещаю своего друга юности Илью Авербаха на кладбище в Комарово, где с каждым годом моих друзей становится всё больше и больше.
Евгений Рейн
Летом, перед вступительными экзаменами в институт, мы с папой отдыхали неделю в Зеленогорске. На пляже, недалеко от нас, расположилась дама средних лет с сыном. Сын – брюнет, губошлеп с крупными чертами лица, на котором застыло выражение покорности и скуки, вяло листает учебник химии. Когда дама уходит купаться, молодой человек торопливо вытаскивает из-под полотенца другую книгу и тонет в ней носом. Дама возвращается, и до нас доносится ее гневный голос: «Женя, сколько раз можно говорить одно и тоже! Никаких книжек, кроме учебников! Сдашь, поступишь и читай на доброе здоровье!»
«Оцени демократические свободы в нашей семье, – смеется мой папа. – Или, может быть, я плохой отец?»
Вскоре они встают, дама обматывается полотенцем и делает прихотливые па, означающие смену мокрого купальника на сухое белье под полотенцем вокруг тела. Затем со словами «Ну, пошли же, Женя, наконец» они удаляются с пляжа. Я гляжу им вслед и чувствую смутное сожаление, что не удалось с этим Женей познакомиться.
– Мамаша забыла купальник, – говорит папа. Я срываюсь, хватаю купальник и догоняю их в сосновой аллее. Улыбки, благодарность, снова улыбки. Но визитными карточками мы не обменялись.
И все же мы познакомились – это произошло через год у Мирры Мейлах на вечеринке по случаю ее дня рождения.
Два слова о Мейлахах, которые тоже обессмерчены в художественной литературе. Один из членов этой семьи, выведенный под псевдонимом Б.Б., «удостоился стать героем одноименного романа», в котором его близкий друг Найман измазал его грязью с головы до ног.
Этот Б.Б. (а в жизни – М.М.), будучи на десять лет моложе нас, на вечеринки к сестре не приглашался, а в тот вечер из-за ангины даже не был выпущен из своей комнаты. В середине бала я зашла проведать его. Миша, ученик второго класса, сидел в постели с компрессом на шее и под окрики домработницы Фроси с отвращением пил горячее молоко. Я присела на край кровати, и он вынул из-под подушки записку. Написана она была без единой орфографической ошибки и предназначена мне: «В этом доме никто меня всерьез не принимает, а я очень люблю джаз. И я бы хотел всегда сидеть рядом около с тобой и слушать пластинки».
Теперь он профессор литературы в Университете Страсбурга во Франции.
Накануне этого дня рождения мне позвонила Мирра, перечислила гостей, и в том числе «одного знакомого из Технологического института, который знает русскую поэзию и вообще литературу лучше всех на земном шаре». Им оказался молодой человек с зеленогорского пляжа по имени Евгений Рейн. Кстати, впоследствии мой папа подверг сомнению легендарную Женину эрудицию, заметив, что «старик знает всё, но неточно».
Мы с Рейном друг другу понравились. Некоторое время он даже за мной приударивал, но нецелеустремленно и лениво. Впрочем, в памяти осталось несколько ночных звонков с попытками покорить меня поэзией.
– Слушай, чего я тебе посвятил, – гудел Рейн в трубку. – «Была ты всех ярче, нежней и прелестней. Не гони же меня, не гони».
– Женька, не валяй дурака, это Блок.
– А как насчет «Не всегда чужда ты и горда и меня не хочешь не всегда, тихо, тихо, нежно, как во сне, иногда приходишь ты ко мне»?
– А это Гумилев, из сборника «Костер».
– Ну и черт с тобой, спокойной ночи.
Я помню, как впервые пришла к Рейну в гости. На столе, прикрытая крахмальной салфеткой, притаилась румяная ватрушка. К ней была прислонена записка: «Женя, оцени мое благородство. Я испекла этот шедевр для твоей прекрасной дамы. За это в течение двух недель будешь без звука выносить мусор и ходить за картошкой. Если она не придет, не вздумай слопать ватрушку сам. Завтра ожидаются Григорий Михайлович и Соня. Целую, мама».
В общем, роман с Рейном завял, так и не вспыхнув, и превратился в дружбу длиною в шестьдесят лет.
Мне посчастливилось стать и первым издателем его стихов. В 1963 году я напечатала шестьдесят два его стихотворения в пяти экземплярах. Мы собрали их в книжечку, переплели в красный «ситчик» и приклеили фотографию Рейна со стаканом вина и сигаретой во рту. Это мое «издание», увы, в течение следующих двадцати пяти лет оставалось единственным изданным в СССР сборником стихов Рейна. Советской власти поэт Рейн решительно не нравился. Она даже не позволила ему окончить Технологический институт, выгнав его за вольнодумие, проявленное в студенческой стенгазете.
Один экземпляр моего издания сохранился. Он стоит у меня на полке рядом с многочисленными его книжками, увидевшими свет только более четверти века спустя и доставившие Рейну все возможные в России литературные премии.
Познакомившись с Рейном, Иосиф Бродский сразу оценил его талант и масштабность. Рейну он посвятил несколько стихотворений, лучшие из которых, на мой взгляд, – ранний «Рождественский романс», а много лет спустя – стихотворение из «Мексиканского дивертисмента». В предисловии к сборнику Рейна «Против часовой стрелки», вышедшему в свет в 1991 году, Бродский писал: «Если существует рай, то существует возможность, что автор этой книги, то есть Евгений Рейн, и автор предисловия к ней, то есть Иосиф Бродский, встретятся там, преодолев свои биографии. Если нет, то автор предисловия останется благодарен судьбе за то, что ему удалось на этом свете свидеться с автором этой книжки под одной обложкой».
Альма-матер
В десятом классе пора было определиться, кем же все-таки стать? Иначе говоря, в какой институт поступать?
Дитя гуманитариев, шалеющая при виде интеграла, я оставила мысли об астрономии и мечтала о дипломатической карьере, а именно о МГИМО – Московском государственном институте международных отношений. Поделилась с родителями. Наивная мама идею одобрила, а папа-реалист назвал мою мечту утопией.
«Впрочем, поговорю с Маликом», – пообещал он. Яков Александрович Малик, приятель папиной юности, был в то время то ли послом в Великобритании, то ли замминистра иностранных дел. Разговор двух Яш был кратким. Папа известил приятеля, о чем мечтает дочь и спросил:
– Яша, как ты думаешь, у способной девицы с пятым пунктом надежда есть?
– Нет, Яша, у девицы с пятым пунктом надежды нет. Даже если она хватает звезды с неба.
Я, по словам Нули, «цельный день попереживала», а наутро решила стать детским врачом и отвезла документы в Педиатрический. Через неделю в институте для абитуриентов был устроен День открытых дверей. Нас водили по лабораториям и в какой-то анатомичке показали заспиртованных эмбриона и младенца. Я в первый раз в жизни грохнулась в обморок, и папа поехал в институт забирать документы. До начала вступительных экзаменов оставалось десять дней. На третью бессонную ночь на меня снизошло озарение.
«Чего это я мучаюсь? Мое призвание – литература, завтра подам документы на филфак».
И тут мой папа, человек мягкий и деликатный, впервые в жизни оказал на меня давление: «Боюсь, что филфак нам только снится, как и МГИМО. Очень прошу тебя, иди в технический вуз, а еще лучше – в геологию. Врать придется меньше. Гранит состоит из кварца, полевого шпата и слюды при всех режимах. Кроме того, ты же с детства бредила путешествиями».
Господи, как он был прав! В те годы это была единственная возможность увидеть мир. Ну, если не весь мир, то хотя бы Советский Союз. Кроме того, геология была самой «безопасной» профессией. В сибирской тайге, в якутской тундре, в казахстанских степях, в Кавказских горах политическое лицо геологов мало кого волновало. Зацепи их ленинградская Габриела (одно из сленговых названий КГБ), они оказались бы примерно в тех же самых местах, только без зарплаты.
Возможность скрыться на краю земли, вдали от кагэбэшных всевидящих очей, царящих в «культурных» центрах, было спасением для многих наших друзей, имевших собственное мнение и не желавших «идти в ногу».
Историческая справка
Горный институт был основан Екатериной II в 1773 году и назывался тогда Горное училище. Через тридцать лет его переименовали в Горный кадетский корпус, и Воронихин построил для него на берегу Невы величественное здание в стиле русского классицизма. Сменив за свою историю несколько названий, к середине двадцатого столетия он стал называться Ленинградский орденов Ленина и Трудового Красного Знамени Горный институт имени Г.В.Плеханова.
В год моего поступления институт праздновал стовосьмидесятилетие со дня основания. И в порыве любви к вождю народов его чуть не переименовали в Горную академию имени И.В.Сталина. Пока собирали необходимые бумажки – спасибо бюрократии, – наступила весна, вождь помер, экстаз утих.
Прошло чуть более полувека, и, после нескольких промежуточных переименований, в 2012 году он стал называться Национальный минерально-сырьевой университет «Горный». Это звучное имя продержалось до 2016 года, когда оно было заменено на Санкт-Петербургский горный университет.
Итак, я поступила в Горный институт, и оказалось, что именно там расцветала литературная жизнь Ленинграда. Знаменитое Литературное объединение Горного института под руководством Глеба Семенова взрастило целую плеяду поэтов и прозаиков. Достаточно вспомнить Леонида Агеева, Андрея Битова, Володю Британишского, Яшу Виньковецкого, Алика Городницкого, Глеба Горбовского, Лиду Гладкую, Олега Тарутина, Лену Кумпан… О своей геологической юности я не пожалела ни одной минуты.
В мое время институт в народе назывался просто Горный. И был он в те годы самым лучшим, самым независимым высшим учебным заведением Ленинграда. Во-первых, мы носили форму: черные или темно-синие костюмы с эполетами. В золотом венке золотые буквы ГИ. И на воротнике – золотые, крест-накрест, молоточки. Мальчикам это придавало мужественность, девушкам – загадочность. Во-вторых, у нас была «огромная», по тем понятиям, стипендия. Даже на первом курсе – триста девяносто пять рублей старыми, вне зависимости от благосостояния родителей. В-третьих, у нас преподавали замечательные, чудом уцелевшие после сталинских репрессий профессора. И дух в институте поэтому царил достаточно вольный. Как высказался однажды один из партийных институтских боссов, «царит у нас не наш какой-то дух».
Фасад института украшен мраморными мемориальными досками с именами всемирно известных геологов. Среди них – А.П.Герман, А.П.Карпинский, Е.С.Федоров, В.А.Обручев, Б.И.Бокий, Н.Г.Келль. Некоторых ученых я еще застала.
Династия Келлей. Профессор Лев Николаевич Келль был в мое время ректором Горного, но я с ним лично знакома не была. Судьба свела меня однажды с его отцом, академиком Николаем Георгиевичем Келл ем, классиком советской геодезии. После первого курса мы проходили геодезическую практику в Псковской области. Нас разбили на отряды по пять человек, выдали теодолиты и нивелиры и отправили в поле. С рассвета до заката, изнывая от жары, мух и голода, мы мотались по лугам, холмам и долинам, делая топографическую съемку. Наш отряд состоял из четырех девочек, – две из них китаянки, – и Юры Звонцова, белобрысого прыщавого юноши, пишущего стихи а 1а Есенин. К концу дня, таская тяжелые приборы, мы так изматывались, что были готовы расколошматить их о первый попавшийся валун.
Однажды, когда мы, окончив съемку, собирались возвращаться в лагерь, вылез из оврага и возник перед нами старикашка. Босой, в подпоясанной веревкой холщовой рубахе, в заплатанных портках и мятой кепчонке. Выцветшие голубые глаза, белая борода, сморщенное личико, как печеный баклажан.
– Что ж ты, милай, треногу-то установил наперекось? – пропел он Юре Звонцову. – Так негоже… И чтой-то девки твои в траве развалились? Дай-ка этта в трубу твою взглянуть.
– А иди ты, дед! – огрызнулся Юра. – Не тренога это, а штатив называется. А ты, чем под ногами путаться, помог бы эти хреновины до лагеря донести. И рубль заработаешь.
– Рупь карману не помеха. Почему не подсобить? Подсоблю.
Дед крякнул, взвалил на плечо теодолит, и мы гуськом отправились на базу. Впереди Юра, потом «девки», сзади ковылял дед с научной ношей.
Притопали в лагерь. Юра протянул старику рубль. Дед пробормотал «премного благодарствую», сунул рубль в карман и в пояс поклонился. Повернулся и побрел прочь. В тот же момент к воротам базы подкатил черный ЗИМ, подобрал нашего деда и исчез в клубах желтой пыли. Мы, разинув рты, глядели ему вслед – и вдруг ощутили странную тишину. Кто горланил песни – замолк, кто играл в волейбол – застыл. Студенты и преподаватели высунулись из палаток.
Откуда было нам, желторотым первокурсникам, знать, что этот дед – академик Келль, который развлекался, «работая» под Толстого? Он был начальником практики, и его имение находилось неподалеку от базы.
Отхохотав и вдоволь поиздевавшись, народ нас горячо благодарил, ибо с той поры Келль посылал свои «джипы» и ЗИМы по полям и лугам подбирать и привозить в лагерь усталых практикантов.
Псковскую практику я не забуду до конца моих дней. Не потому, что это был первый полевой сезон в моей жизни. И не потому, что я выучила там геодезию и основы топографии. Там я впервые столкнулась лицом к лицу с реальностью колхозной жизни.
Наша столовая представляла собой грубо сколоченные деревянные столы со скамьями, под соломенным навесом. А в нескольких метрах от них смердела помойка, куда студенты выплескивали и выбрасывали из тарелок остатки щей и макарон с тушенкой, главным нашим питанием. Во время трапез к помойке стекались старухи и ребятишки из соседних деревень. Ничего не просили. Молча подставляли бидоны и ведра, когда мы подбегали с нашими объедками, прежде чем сунуть тарелки в «моечное» окно. Нас это не шокировало. Само собой подразумевалось, что собирают корм для свиней. И только в конце лета мы узнали, что никаких свиней в деревнях давно нет. Объедки лагерной столовой Горного института были источником существования нескольких псковских деревень.
Продолжаю экскурсию по Горному.
Миновав колонны и скульптуры – «Похищение Прозерпины» и «Борьбу Геркулеса с Антеем», – мы входим в темный вестибюль, где дремлет, прислонившись к стене, охранница. Над ней плакат: «Предъявляйте пропуск в открытом виде». В студенческие годы я вечно теряла пропуск в начале семестра. И проделывала такой трюк: подходя к охране, долго рылась в необъятном портфеле, создавая в дверях пробку.
– Да проходи ты! – раздраженно махала руками охрана. – Что я, тебя не знаю, что ли?
И тридцать лет спустя, когда я пришла в Горный, приехав в тогда еще Ленинград из Бостона, я расстегнула американскую сумку и начала в ней копаться. И совсем другая тетка приоткрыла один глаз и махнула рукой:
– Да проходи ты! Что я, тебя не знаю, что ли?
В наши годы в портретной галерее на первом этаже института вкусно пахло мастикой, надраенные полы сверкали, как в бальных залах. Со стен строго взирали портреты корифеев, а мы фамильярно им подмигивали. В столовую на втором этаже стекались студенты во время большого перерыва. Было весело, светло, и над столами витал запах свежих булочек.
Поднимаюсь на третий этаж. Дверь кафедры математики открыта, внутри ни души. Я была тайно влюблена в доцента этой кафедры Рувима Эммануиловича Соловейчика. Панически страшась интегралов с дифференциалами, я только благодаря ему не бросила институт после первого семестра. Соловейчик был суховатым, молчаливым человеком, превосходным математиком и отличным педагогом и к тому же мастером спорта по гребле. Рыжий, конопатый, с каким-то дефектом правого глаза, он излучал спокойствие и уверенность, что мир не полетит в тартарары в ближайшие полчаса. Рувим Эммануилович прошел войну от Ленинграда до Берлина, был трижды ранен и награжден многими орденами и медалями.
Однажды, принимая вступительный экзамен по математике, он вкатил двойку абитуриенту. Пострадавший оказался демобилизованным офицером. Он разъярился и закатил грандиозную истерику.
– Мы защищали родину, кровь проливали, руки, ноги и жизни теряли, пока вы, жидочки, отсиживались в тылу и трахали наших баб!
Соловейчик слушал и молчал. Офицер распалялся: «жиды», «жидочки», «жиденята» выскакивали, как жабы, у него изо рта.
И вдруг Рувим Эммануилович вскочил, схватил горшок с цветами с ближайшего подоконника и разбил его о голову абитуриента.
Ожидали, что его посадят и уж во всяком случае выгонят из института. Но дело замяли. И впрямь: «Царил у нас не наш какой-то дух».
А вот роскошный амфитеатр. Три доски по мановению руки скользят от пола до потолка. С него свисают модели атомов, по стенам мерцают таинственные приборы. Какой контраст с убогими школьными классами! В этом, набитом до отказа химическом амфитеатре весь геологический поток, двести человек, слушал курс общей химии. Помню, как на первой лекции из задних дверей, так и хочется сказать – на сцену, – выбежал высокий элегантный человек с артистическими манерами и эффектной жестикуляцией.
– Дорогие мои юные друзья! – воскликнул он глубоким баритоном. – Здесь, в этих стенах, читал лекции великий русский ученый Дмитрий Иванович Менделеев! – пауза. – Теперь буду читать вам лекции я – Сергей Львович Богдановский! – Рука прижата к сердцу, низкий театральный поклон, гром аплодисментов.
Богдановский оказался скучным лектором и равнодушным к науке человеком. Уже на четвертой лекции амфитеатр был наполовину пуст, а к концу семестра общую химию посещали только старосты групп и амбициозные отличники. А Сергей Львович все прижимал руку к сердцу, раскатисто хохотал и низко кланялся
Кафедра общей геологии. Самым любимым профессором на ней был Владимир Иванович Серпухов, сутулый, бородатый, с разбегающимися лучиками морщин вокруг глаз. О его рассеянности и доброте ходили легенды. За свою пятидесятилетнюю педагогическую деятельность он только однажды поставил двойку. И от расстройства заболел. А выздоровев, поехал к студентке домой просить прощения.
Происходил как-то в Ленинграде международный геологический конгресс. Серпухов выбран был генеральным докладчиком. Два месяца вся кафедра готовилась: раскрашивали карты, чертили геологические профили, печатали фотографии. Уникальные материалы были уложены в заграничную папку крокодиловой кожи, подаренную профессору президентом какой-то африканской страны. Он открыл там месторождение молибдена. Отправляясь на конгресс, Владимир Иванович положил папку уникальных материалов на крышу своей «Победы» и начал рыться в карманах в поисках ключей. Нашел, сел в машину и рванул на конгресс. Ценная папка свалилась в лужу. Профессор Серпухов сделал блестящий доклад, так и не заметив отсутствия своих материалов.
Соловейчик, Богдановский, Серпухов… Никого из них нет в живых. Зачем я притащилась в Горный? Ведь никого и ничего не осталось здесь от моей жизни. И тут взгляд уперся в доску почета. И центральная фигура на ней – нет, не верю своим глазам – заведующий моей кафедрой гидрогеологии – профессор Нестор Иванович Тол стихии.
В высшей степени жив! Хотя даже в пору нашего студенчества казалось, что ему около ста лет!
Нестор Иванович – из сибирских казаков. Согласно традиционному клише, должен быть рослым, широкоплечим, грубым. А он маленький, розовый, как будто из лиможского фарфора. Хоть вешай на елку, как хрупкую елочную игрушку. Вкрадчивые движения, тихий голос, мягкая улыбка и железный характер. Женат на Матильде Моисеевне, рослой усатой даме еврейской национальности, тоже профессоре геологии. Друг в друге эти профессора души не чаяли. Дома сидели в одном кабинете. Столы их стояли напротив друг друга. Поднимешь глаза от научной работы и встретишься с любимым человеком. Но и глаз поднимать не надо, потому что перед их носами стояли портреты друг друга. Так что, куда ни кинешь взор… Когда случались по радио концерты по заявкам, Нестор Иванович неизменно заказывал «Кто может сравниться с Матильдой моей».
Нежность и коварство органично уживались в толсти-хинском характере. Экзамены, например, он принимал не в аудитории, а по-домашнему, в своем кафедральном кабинете. Запустит сразу человек шесть – восемь и гостеприимным жестом укажет на кожаные диваны: «Располагайтесь, детки, поудобнее, выбирайте билеты, какой кому нравится».
Если билет попадался трудный, Толстихин разрешал положить его назад и взять другой. Все рассаживались, и Нестор Иванович елейным голосом говорил: «Ну-с, не буду вам мешать. Если не возражаете, уйду на часик в столовую чайку попить и с коллегами покалякать».
Мы в восторге. Никакой слежки, раскрывай учебники и конспекты. Толстихина ждут отлично подготовленные ответы. Не студенты, а созвездие гениев. Нестор Иванович возвращается, сияя розовой улыбкой: «Ну-с, дорогие, по билетам я вас спрашивать не буду, уверен, что выучили назубок. А хотелось бы услышать ваше суждение по такому-то разделу региональной гидрогеологии».
Немая сцена из «Ревизора». Когда он обращается ко мне, от шока из памяти улетучиваются остатки убогих знаний. Я мямлю и блею, несу чепуху. Нестор Иванович задает сперва трудные вопросы, потом легче и легче, но в голове уже стойкий блок и туман от унижения и позора. Толстихин заметно огорчен, молчит.
«Возьмите указку, – наконец говорит он. – Подойдите к карте и покажите Тянь-Шань». Я тычу указкой в Памир: «Был где-то здесь».
В эмигрантских снах Ленинград часто являлся мне в сиянии снежных декораций. Заиндевевшие колонны Исаакиевского собора, замерзшие в прозрачном ледяном плену ветви кленов и лип в Летнем саду, седой от инея гранитный парапет набережной, черные блестящие мазки ледяных катков на тротуарах, застывшая, присыпанная белой поземкой Нева.
Зимой, возвращаясь из Горного института, мы с Витей часто пересекали Неву по льду – от Восьмой линии до площади Труда. Однажды мы так упоенно ссорились, что не обратили внимания на отчаянные вопли с берега: «Куда вас несет? Осторожно! Полынья!»
А когда обратили, то замерли на краю огромного черного глаза. И еще мы услышали тихое, ласковое потрескивание. Справа, в шаге от нас, расширялась трещина в белой льдине.
Мы на секунду застыли от ужаса, потом начали медленно, задом отступать, повернулись, побежали назад и на берегу попали в объятия разъяренного милиционера и горстки матерящихся зрителей.
А вот наш институтский музей. Там, в залах палеонтологии, протекал главный роман моей жизни. Сбежав с лекций, я поджидала за скелетом динозавра по имени Коля своего будущего мужа Витю Штерна, с которым мы часами выясняли отношения, ссорились и целовались. Сейчас подойду к динозавру Коле, дотронусь до древних костей и услышу наши голоса…
Но Коли нет. Он отправлен в Англию на реставрацию…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.