Текст книги "Жизнь наградила меня"
Автор книги: Людмила Штерн
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Шкловский и Якобсон
Виктор Шкловский был ее добрым другом и даже наставником. Он познакомил маму с Горьким довольно странным образом (о чем позже), ввел в круг Ахматовой, приводил в гости к Брикам.
А с Романом Якобсоном, великим лингвистом, у мамы были даже романтические отношения.
Я нашла в мамином архиве посвященный ей рукописный сонет Романа Якобсона:
До тонких нег, в объятьях дев мы падки,
Страстей аллюр, как морза звадовский, борз,
И тороплив я теребил твой торс,
Торс – бумеранг, стан тонкий акробатки.
И встречи губ, что нестерпимо кратки,
Пьянят слюной слащавою, как морс.
Твоя любовь – отменный tour de force,
Я побежден, положен на лопатки.
Но длить в тома томительно сонет,
Шальной узор ажурного антракта
Не натянуть на пальцы долгих лет.
К привычному меня не тянет как-то,
Не заключим «топорного» контракта,
Поверь, милей отдельный кабинет.
Мамин отец и отец Якобсона, оба родом из Двинска, дружили с детства. И когда выросли, то вместе с женами и детьми снимали дачу. Мама познакомилась с Романом, когда ей было 7 лет, Роме – 11, а его брату Сереже – 8.
Мне запомнился ее рассказ о Якобсоне.
1920 год. Мама – студентка Школы Русской Драмы и участвует в спектакле в Александрийском театре. Как-то однажды возвращается домой после полуночи. Ее встречает в дверях соседка:
– Тебе много раз звонил Роман Якобсон. Он на Варшавском вокзале, не расслышала, в каком вагоне… Утром их вагон прицепят к поезду… Он уезжает за границу…
Мама бросилась вниз по лестнице. Проливной дождь, неосвещенные улицы, редкие тусклые фонари. От ее дома до Варшавского вокзала примерно четыре километра. Мама бежала весь этот путь, хлюпая по лужам, промокшая до нитки. На вокзале металась по платформам. Где он? В каком вагоне? Наконец какой-то железнодорожник показал на отдельно стоящий, едва освещенный вагон: «Кажется, этот». В вагоне сидело всего несколько человек и среди них – Якобсон. Он уговаривал маму ехать с ним… сегодня, сейчас, сразу… Мама растерялась. Бросить всё – учебу, работу, театр… С собой никаких документов…
– Нет, Роман, это невозможно… – А сама плачет, не может остановиться…
– Мы поженимся, как только пересечем границу. И я обещал твоему отцу, что вывезу тебя отсюда. Ведь он в отчаянии от твоего дикого побега…
Если бы он застал ее дома, если у нее было бы время подумать, решить, подготовиться… Но так, внезапно…
– Не могу, – сказала мама.
Вошел кондуктор.
– Сейчас вагон прицепят к составу. Посторонних прошу…
Долго потом, когда мама приходила домой и спрашивала, кто ей звонил, соседка грустно отвечала: «Рома не звонил».
Опубликовано письмо Шкловского Якобсону, в котором сообщается печальная для них обоих новость, что «Надя вышла замуж».
А уже в Америке, в материалах какой-то славистской конференции я прочла, что якобы Шкловский и Якобсон в 1920 году дрались из-за мамы на дуэли. Несколько раз я приставала к маме с вопросами, но она отшучивалась… А сейчас уже и спросить некого.
…Мама встретилась с Романом Якобсоном и его младшим братом Сергеем Якобсоном, научным сотрудником Библиотеки Конгресса, спустя сорок пять лет, в 1976 году, в Бостоне. Они вспоминали, как Рома давал Сереже рубль, чтобы он сходил в кино и не путался у них под ногами. Мы сидели в кафе вчетвером: мама, Роман Осипович, Сергей Осипович и я, и Роман поинтересовался, чем я хочу заниматься. Я сказала, что русской литературой, и мама спросила, есть ли у меня шансы проникнуть в Гарвард. Роман Осипович засмеялся: «Зависит от Людиных способностей… На меня рассчитывать не стоит. Когда-то был влиятельным, а теперь я – отставной козы барабанщик».
Маяковский
Мама с подругой стояли в очереди за билетами в железнодорожную кассу московского отеля «Метрополь». Подруга прохаживалась вдоль очереди, глядя, нельзя ли к кому присоседиться: очередь была длинная. Возвращается к маме с круглыми от возбуждения глазами: «Слушай, впереди через пять человек стоит сам Маяковский!» Мама, любительница поэзии, разволновалась: «Подойди послушай, в какой вагон ему дадут билет». И маме удалось купить билет в тот же вагон и даже, возможно, в то же купе. Или она умудрилась с кем-то поменяться и перешла в это купе – этих деталей я не знаю.
У мамы уже было несколько его поэтических сборников. Она смотрела на поэта влюбленными глазами и разоткровенничалась, что родители ее эмигрировали, живут в Берлине, и папа ее финансово поддерживает. Вероятно, Маяковский намотал на ус это сообщение. Когда они подъезжали к Московскому вокзалу, мама пролепетала: «Пожалуйста, приходите ко мне в гости». Он спросил: «А чем-нибудь накормишь?» «Да, у меня есть перловая каша». – И назвала адрес. И, как ни странно, через три дня Маяковский пришел.
Мама, конечно, положила перед ним его сборники, чтобы он написал автографы, и помчалась варить кашу. И он спросил как бы невзначай: «А, кстати, ты в карты играешь?» «Да, играю, – в "железку” и в подкидного». Они начали играть, и Маяковский всё выигрывал и выигрывал. Через полчаса, забыв о каше, он встал из-за стола: «Ну ладно, хватит, мне пора. Ты мне должна…» И называет сумму. Мама открывает шкаф, вынимает из шкатулки деньги – это оказалось всё, что у нее было, примерно, как она полагала, на полгода жизни. И протягивает великому поэту. И (цитирую маму) «этот мерзавец забирает все деньги». Мама чуть ли не со слезами на глазах провожает его до входной двери.
Маяковский вынимает из этой пачки и протягивает ей 10 рублей: «А это тебе на обед».
С тех пор мама терпеть не могла ни его, ни его поэзию.
Горький
Однажды мама и Шкловский возвращались с поэтического чтения по Каменноостровскому проспекту. Был холодный, дождливый ноябрьский вечер, мама в легкой жакетке замерзла и промочила ноги, а до дома было еще далеко. Вдруг Шкловский остановился и спросил: «Надя, а почему вы, собственно, без пальто?» И не дожидаясь ответа, хмыкнул: «Понятно».
Мама удивилась, потому что он вообще не замечал деталей окружающего мира и был совершенно невосприимчив ко всему, что не имело отношения к литературному анализу. Шкловский сказал: «Уже поздно, а я, к сожалению, не смогу вас проводить. Я сегодня тут неподалеку буду ночевать, и туда придет мой товарищ, а ключ от квартиры у меня. Но есть идея. Идемте со мной». Мама возмутилась: «Куда это? Зачем? Не пойду».
Тут начался прямо шквальный ливень. Мама продрогла до нитки и согласилась. Минут через десять они дошли до дома 23 по Кронверкскому проспекту и вошли в большую, типично буржуазную петербургскую квартиру: добротная дубовая мебель, зеркальные шкафы, огромный обеденный стол. В комнатах было нетоплено, но в буфете нашлась заварка, сахар и даже банка варенья. Появился Шкловский с буханкой хлеба и куском шпика. Зажгли примус, вскипятили чайник. Прихлебывая чай, мама спросила: «А чья это квартира?» «Только не обожгитесь. Это квартира Горького», – сказал Шкловский.
Утром он бродил по комнатам, открывал шкафы, будто что-то искал, а потом позвал маму: «Надюша, идите сюда». Он стоял перед открытым шкафом, набитым вещами. Снял с полки отрез синего сукна и протянул маме: «То, что надо. Из него выйдет прекрасное пальто». «Это же кража, ни за что не возьму!» – возмутилась мама. На другой день Шкловский пришел есть перловую кашу и протянул маме пакет с отрезом синего сукна. «Вы ничего не брали, это я вам принес. Откуда – не ваше дело». Мама посопротивлялась, но сдалась.
Ей сшили в ателье пальто, и она проходила в нем всю зиму. И вот полгода спустя, на вечере молодых поэтов в студии «Всемирной литературы», в столовую вбежал Михаил Слонимский с криком: «Горький приехал!» Все повскакали с мест, а мама в ужасе заметалась в поисках Шкловского. Она его не нашла и спряталась в каком-то углу, где ее и нашел Виктор Борисович. «Идемте со мной на расправу».
Увидев их, Горький шагнул вперед: «ЭтО вы у меня стащили Отрез? Ох, нехОрОшО, – сказал он мрачно. Все замолчали и уставились на маму, готовую провалиться сквозь землю. – Наденьте пальто и пОкажите, ладнО ли сшито. Если испортили мОе сукно, не прОщу». Мама полетела в раздевалку, надела пальто и, дрожа от стыда и унижения, вернулась в гостиную.
«ПОвернитесь-ка, – сказал Горький, – отОйдите… ПодОйдите. Вроде вОрОтник немнОгО мОрщит, а так неплОхО». Все прыснули, а Горький громко расхохотался: «ПрОщаю… НОсите на здОрОвье».
* * *
Одно из приключений маминой юности закончилось эскападой с последствиями, имеющими ко мне прямое отношение.
Как-то она, уже расставшись с Тимошенко, репетировала в Школе Русской Драмы свою роль. Во время занятий в зал вошел художник-оформитель Коля, ставший впоследствии легендарным режиссером Театра комедии Николаем Павловичем Акимовым.
«Слушай, Надя, – сказал Акимов, – там внизу с директором разговаривает какой-то мужчина. Высокий, представительный, но на актера не похож… В очках, в костюме и галстуке, интеллигентный, в общем, как ты любишь». Любопытная мама выбежала на лестницу, перегнулась через перила (студия была на третьем этаже) и увидела в пролете таинственного незнакомца.
– Эй, вы! – крикнула она вниз.
– Я? – удивился незнакомец, подняв голову.
– Да-да, вы! Я кончаю репетицию через полчаса. Если не очень торопитесь, подождите… Проводите меня домой, хорошо?
Мама сказала, что интеллигентный незнакомец удивленно посмотрел на директора и покрутил пальцем у виска. Но подождал. И проводил.
Это был Яков Иванович Давидович, мой будущий папа, с которым мама прожила в любви и относительном согласии сорок два года, до самой папиной кончины.
Я не помню, чтобы финансовые и бытовые проблемы служили когда-нибудь поводом для скандалов моих родителей. Зато одной из причин острых разногласий между ними было их различное отношение к музыке. Папа обладал абсолютным слухом. Он и по нотам играл прекрасно, и, услышав любую мелодию, мог сразу воспроизвести ее с интересной аранжировкой. Мама вершиной музыкальных творений почитала цыганские романсы и аргентинские танго. Помню ее рассказ, как после окончания гимназии ее папа спросил, какой она хочет подарок. «Сбросить рояль с третьего этажа», – ответила барышня, которую десять лет обучали игре на фортепьяно лучшие учителя Петербурга.
…Оставив сцену, мама занялась переводами и прочей литературной работой. Она перевела с немецкого пять книг по истории и теории германского кино, написала несколько пьес, навострилась писать сценарии для Студии научно-популярных фильмов, так называемого «научпопа», на самые невероятные темы – от разведения пчел до научного кормления свиней.
Приехав в Бостон в возрасте семидесяти пяти лет, мама написала более сорока рассказов, опубликовала книгу воспоминаний, а в возрасте 99 лет издала томик стихов. Вот несколько стихотворений из этого сборника.
Я никогда не буду молодой,
И старой тоже скоро я не буду.
Улягусь под гранитною плитой
И жизнь свою я начисто забуду.
Исчезну, уничтожусь навсегда,
О, как несправедливо и обидно,
Ведь если гаснет на небе звезда,
Нам сотни лет ее сиянье видно.
Так как же нам, обыкновенным, жить,
Не гениям, ученым и поэтам,
Чтоб, обрываясь, не погасла нить,
А продолжала тлеть неярким светом.
Какие мысли, подвиги, дела
Должны остаться на родной планете,
Чтобы сказали: «Да, она жила,
Не зря жила на этом трудном свете».
…
Всё на свете имеет лицо,
Только смерть не имеет лица.
Всё на свете имеет конец.
Лишь конец не имеет конца.
…
Старые друзья похоронены,
А новые друзья – посторонние.
И некого спросить: «А помнишь ли?»
И некого просить о помощи.
…
Тина, песок и водоросли,
К берегу не подойти.
Мне бы немного бодрости
В самом конце пути.
Только не оборачивайся,
Только назад не гляди, —
Какое бы ни было качество
Пройденного пути.
В декабре 1994 года мы праздновали в Бостоне мамино девяностопятилетние, на которое был приглашен и Иосиф Бродский. Он приехать не смог, но прислал маме в подарок поздравительную оду.
Мама растрогалась и ответила Иосифу стихами:
Не подругой была, не сверстницей,
Я на сорок лет его старше.
Но, услышав шаги на лестнице,
Бормотанье под дверью нашей,
Я кидалась бегом в переднюю,
Будто к источнику света,
Чтобы в квартиру немедленно
Впустить молодого поэта.
А поэт, побродив по комнатам,
Постояв у книжного шкафа,
Говорил еле слышным шепотом:
«Я пришел почитать стишата».
И от окна до двери,
Шагами комнату меря,
Начинал он спокойно и строго,
Но вскоре, волненьем объятый,
Не замечал он, как строки
Вдруг наливались набатом.
И дрожали тарелки со снедью,
И в стену стучали соседи.
На праздновании маминого девяностопятилетия российская поэзия была представлена находившимися в то время в Бостоне Александром Кушнером с женой Леной Невзглядовой. Вот его поздравление:
Дорогой Надежде Филипповне в день ее девяностопятилетия от Александра Кушнера
Маяковский о Вас написать не успел,
Потому что картежник он был и горлан.
Шкловский занят был очень и книжку хотел
Написать о Толстом, как толстенный роман.
Бедный Зощенко болен был и уязвлен
Оскорбленьями: рано поник и угас.
Посмотрев на меня, они молвили: он
О Надежде Филипповне скажет за нас.
…
Девяностопятилетие…
Поразительная дата.
Никого еще на свете я
Не встречал, чья так богата
И светла душа-искусница
Оставалась молодая.
О, не пленница, не узница,
А, как ласточка, летая.
Мне полезно было б, думаю,
Взять у вас два-три урока,
Чтобы эту жизнь угрюмую
Облегчить себе немного.
Вы секрет какой-то знаете,
Что-то в Вашем есть полете.
Впрочем, Вы и не скрываете:
Не томитесь, а живете!
…Пять лет спустя, за две недели до нового тысячелетия, мы праздновали мамино столетие, с чем ее поздравил тогдашний президент Билл Клинтон. Мама, хоть и купалась в лучах любви, не изменила всегдашней своей самоиронии.
«По-видимому, в моду снова вошел антиквариат», – говорила она счастливым голосом.
Папа
Мой отец, Яков Иванович Давидович (1900–1964), был известным юристом, профессором истории государства и права. Он и вся его семья – дед, отец, брат и сестра – крещеные евреи, лютеране. А прадед к тому же был дважды георгиевским кавалером. Мой дед с папиной стороны умер в 1918 году от тифа, и я ничего о нем не знаю, кроме того, что он занимался страхованием и финансами. Бабушка умерла, когда мне было десять лет. Помню, что она была тихой и кроткой. До войны меня приводили к ней в гости на субботу и воскресенье, и я требовала буйных развлечений с бабушкой в роли каскадера. Например, я уговаривала ее спрыгнуть с пианино. Бабушка отнекивалась: «Стара я для таких прыжков, и парашюта у меня нет», – бабушка тоже обладала хорошим чувством юмора. А я хныкала и настаивала: «А ты поплобуй, пожалуста, поплобуй!»
Лютеранство помогло папе поступить (и закончить с отличием) Шестую гимназию, патроном которой был цесаревич Алексей. В советское время гимназия превратилась в 314-ю школу Фрунзенского района.
Папа сидел за одной партой и дружил с князем Дмитрием Шаховским. После окончания гимназии они оба служили в Белой армии. Папа был ранен в Харькове и застрял в госпитале, а князь Шаховской добрался до Одессы, эмигрировал во Францию и впоследствии стал архиепископом Иоанном Сан-Францисским.
Окончив университет в Харькове и защитив диссертацию в Ленинграде, папа стал профессором Ленинградского университета. Кстати, среди его учеников был и Собчак.
Папа обладал абсолютным слухом и феноменальной памятью – на имена, на лица, на числа, на стихи. Он знал наизусть «Евгения Онегина» и с младенческих моих лет заставлял меня заучивать строфу за строфой. И трехлетняя я, на потеху гостям, стоя на табуретке, декламировала:
Так думал молодой повеса,
Летя в пыли на почтовых.
Всевышней волею из леса
Наследник всех своих родных.
В первый же день Отечественной войны папа явился на призывной пункт, но его не взяли на фронт из-за врожденного порока сердца и сильной близорукости.
По заданию обкома он начал работать в Публичной библиотеке – спасал и прятал рукописи из спецхрана и отдела редкой книги. Каждое утро он шел пешком от нашей улицы Достоевского по Разъезжей до Пяти углов, по Чернышеву переулку, по Цепному мосту через Фонтанку, мимо бывшей своей гимназии на площади Ломоносова. Сворачивал на улицу Зодчего Росси и на минуту останавливался перед Хореографическим училищем… «Тут прошли лучшие вечера моей юности в ожидании то Валечки, то Танечки», – усмехался он. Обогнув слева Александринский театр, отец входил в Публичку.
В час дня он поднимался из спецхрана в буфет – там хозяйничала буфетчица Нюра.
Отступление: о Нюре
Отец помнил Нюру школьницей. Она приходила после школы к своей маме-буфетчице и, сидя в уголочке, готовила уроки. Папа помогал ей с алгеброй и сочинениями. Когда ее мать умерла от неудачной операции аппендицита, Нюра сама стала работать в буфете. Все ее любили и баловали. Дарили фильдеперсовые чулки, пудру и духи, покупали у нее и ей же преподносили шоколадки.
Как-то перед войной случилась такая история. Нюра потеряла деньги. Возвращаясь после работы в день получки, она заглянула к одной подружке, к другой, была в кино, а когда пришла домой, оказалось, что кошелька с деньгами нет. На другой день об этом знала вся Публичка. Стоя за прилавком, заплаканная Нюра повторяла каждому сотруднику трагическую историю. Скоро кто-то ворвался в буфет с радостной вестью: «Нюрочка, вот на лестнице нашел деньги, видно, вы свою зарплату обронили…» Через минуту другой: «Нюрочка, у кассы на полу валялись свернутые бумажки, это вы, растяпа, потеряли…» И так раз десять. К концу дня обалдев от количества свалившихся на нее денег, Нюра каждого входящего в буфет встречала криком: «Не носите мне больше мою зарплату!»
* * *
…Итак, осенним днем 1941 года отец заглянул к Нюре попить чайку. В буфете кроме нее была лишь старая большевичка, историк Фаина Израилевна Дробман, приятельница моего отца. Он уважал ее за глубокие знания, добрый и мягкий характер. Нюра налила им чаю, и в это время радио передало сообщение Информбюро: «Советские войска оставили город Орел».
«Надо было вооружаться, а не целоваться с Риббентропом», – сказал папа. Это было в час дня, а в четыре часа к Публичке подъехала «черная маруся», и отца увезли, как тогда говорили, «куда следует». Это учреждение, расположенное на Литейном проспекте, 4, все в Ленинграде называли просто Большой дом. Там папа провел первую блокадную зиму.
На допросах следователь бил его по голове, среди прочих орудий, томом марксового «Капитала» – вероятно, чтобы классический труд надежнее отложился в папином мозгу. Контузил, но не убил. И от голода мой отец не умер: спасла его моя няня Антонина Кузьминична Гришина, называемая в семье Нуля. Она поступила работать в Ленинградский военный госпиталь. В ее обязанности входило убирать квартиру начальника госпиталя, полковника Мальцева, и ухаживать за его спаниелем Роем.
Мальцев, старый холостяк, ипохондрик и мизантроп, людей не выносил, а собачку свою боготворил и выдавал для ее кормежки (в блокаду!) колбасу, рыбу и сгущенное молоко. Нуля подворовывала остатки собачьей еды, сама не ела, а носила отцу в Большой дом. И хотя еда, в основном, доставалась следователю, он следил, чтобы отец не умер от истощения. Ведь помри он, и передачи прекратятся. Но все же отец остался жив благодаря счастливому случаю. В конце концов его дело попало к генеральному прокурору Ленинградского военного округа, бывшему папиному студенту, окончившему юридический факультет за три года до войны. Дело было прекращено, и полуживого дистрофика вывезли по льду Ладожского озера в город Молотов (теперь опять Пермь).
Буфетчица Нюра умерла от голода в блокадную зиму 1942-го. А Фаина Израилевна войну пережила. Искореженная полиартритом, с двумя пустыми бутылками из-под кефира – такой мы встретили ее на Загородном проспекте спустя два года после войны. Она сразу узнала отца и заплакала. Мы стали навещать ее, приносили продукты. Она жила в крошечной комнатенке за кухней, затравленная «гегемонами», освобождению которых посвятила свои юные годы.
– Па, ну, может быть, что стукнула Фаина? – допытывалась я.
– Исключено, – качал головой отец.
– Значит, Нюра?
– Ни в коем случае. – Отец снимал очки и сильно тер пальцами глаза. – Я помогал ей писать сочинения.
– Но папа, это был кто-то из них двоих.
– Возможно… – нехотя отвечал отец, – но я предпочитаю жить в неведении.
В 1944 году, вернувшись из Молотова в Ленинград, он продолжал работать на своей кафедре, а в 1947-м защитил докторскую. Среди поздравлявших юристов папа заметил человека, от вида которого у него заколотилось сердце. Человек подошел к папе и, протягивая руку, сказал: «От души поздравляю. У меня ощущение, что мы и раньше встречались, а где – не припомню».
– На Литейном, 4, – ответил папа, не подавая ему руки, – вы были еле… – Папа не успел закончить фразу, как человек исчез… испарился.
В конце сороковых годов в Советском Союзе началась «борьба с космополитизмом и преклонением перед Западом». Все важные изобретения, такие как паровая машина, паровоз, самолет, радио, были, как оказалось, сделаны отечественными учеными и изобретателями, а не какими-то там Уаттами или Маркони. Только враги могли признавать приоритет иностранных изобретателей. Только враги могли утверждать, что на Западе что-то лучше, чем у нас, или что там вообще что-то хорошо и не «загнивает». Мой будущий муж Витя, сдавая экзамен по английскому языку, должен был перевести отрывок из англоязычной газеты «Moscow News». Плохо зная язык, он понял, что в этом отрывке было сказано что-то лестное об Америке. Витя говорит: «Я понимаю, что этого не может быть, но как это перевести отрицательно, не могу сообразить». Перевел как понял, получил тройку и считал, что легко отделался.
Отца объявили космополитом и выгнали из университета. У него случился инфаркт, что в сочетании с врожденным пороком сердца на двенадцать лет сделало его инвалидом. Вернулся он к преподаванию в 1959-м, а пять лет спустя, в возрасте 64 лет, умер от второго инфаркта. Итак, на долю отца пришелся весь «джентльменский набор» эпохи.
Папиной страстью была русская история. При этом он был непревзойденным знатоком русского военного костюма. Ираклий Андроников в книге «Загадка Н.Ф.И.» рассказал, как папа по военному костюму молодого офицера на очень невнятном портрете сумел разглядеть Лермонтова. Слово Ираклию Андроникову:
«В то время, когда я еще жил в Ленинграде и работал в Пушкинском доме, сдружился я с Павлом Павловичем Щеголевым. Он был молодой профессор, очень талантливый историк, человек великолепно образованный и острый. У него я познакомился с его другом – известным юристом, профессором Ленинградского университета Яковом Ивановичем Давидовичем, большим знатоком трудового законодательства.
Сидя в кабинете у Щеголева, я не раз бывал свидетелем необыкновенной игры двух друзей. Яков Иванович еще в передней, еще потирает руки с мороза, а Пал Палыч уже посылает ему свой первый вопрос:
– Не скажете ли вы, дорогой Яков Иванович, какого цвета были выпушки на обшлагах колета лейб-гвардии Кирасирского ее величества полка?
– Простите, Пал Палыч, это детский вопросик, – снисходительно усмехается Яков Иванович, входя в комнату и раскланиваясь. – Что выпушки в Кирасирском полку были светло-синие, известно буквально каждому. А вас, в свою очередь, дорогой Пал Палыч, я попрошу назвать цвет ментика Павлоградского гусарского полка, в котором служил Николай Ростов.
– Зеленый, – отвечает ему Пал Палыч. – А султаны в лейб-гвардии Финляндском?
– Черные!
– Яков Иваныч, этого, кроме вас, никто не помнит! Вы гигант! Вы колоссальный человек! – восхищается Пал Палыч.
По правде сказать, эти восторги были мне недоступны. Я ничего не знал ни о выпушках, ни о ташках, ни о вальтрапах, в специальных вопросах военной истории был не силен. Я уставал следить за этой игрой, начинал потихоньку зевать и прощался. Но теперь, размышляя о портрете, я все чаще вспоминал о необыкновенных познаниях Якова Ивановича…
Одному мне в этом вопросе не разобраться. И специально, чтобы повидать Давидовича, поехал я в Ленинград. Изложил свою теорию.
– Яков Иваныч, в форму какого полка мог быть одет офицер в девятнадцатом веке, если на воротнике у него красные канты?
– Позвольте… Что значит красные? – возмущается Яков Иванович. – Для русского мундира характерно необычайное разнообразие оттенков цветов. Прошу пояснить: о каком красном цвете вы говорите?
– Об этом! – И я протягиваю клочок бумаги, на котором у меня скопирован цвет канта.
– Это не красный и никогда красным не был! – отчеканивает Яков Иванович. – Это самый настоящий малиновый, который, сколько мне помнится, был в лейб-гвардии стрелковых батальонах, в семнадцатом уланском Новомиргородском, в шестнадцатом Тверском драгунском и в лейб-гвардии Гродненском гусарском полках. Сейчас я проверю…
Он открывает шкаф, перелистывает таблицы мундиров, истории полков, цветные гравюры…
– Пока всё правильно, – подтверждает он. – Пойдем дальше… Если эполет на этом мундире кавалерийский – в таком случае стрелковые батальоны отпадают. Остаются драгуны, уланы и Гродненский гусарский полк. Тверской и Новомиргородский тоже приходится исключить: в этих полках пуговицы и эполеты «повелено было иметь золотые». А на вашем портрете дано серебро.
Следовательно, это должен быть Гродненский… А как выглядит самый портрет?
Я показываю ему фотографию.
– Вы дитя! – восклицает Яков Иванович. – Это же сюртук кавалериста тридцатых годов. В это время в Гродненском полку введены перемены и на доломаны присвоены синие выпушки. Но сюртуки оливкового цвета сохранены по 1845 год, и до 1838 года на них оставался малиновый кант. Итак, – заключает Яков Иванович, складывая книги высокими стопками, – всё сходится в пользу Гродненского.
– Яков Иванович, – восклицаю я, – вы даже не знаете, какой важности сообщение вы делаете! Ведь на основании ваших слов получается, что это Лермонтов.
– Простите, – останавливает меня Яков Иванович, – этого я не говорю! Пока установлено, что это офицер гусарского Гродненского полка. И не больше. А Лермонтов или не Лермонтов – это не по моей части».
* * *
Папа коллекционировал оловянных солдатиков. Раза два в месяц к нам из военной секции Дома ученых приходили его друзья, «задвинутые» на военной истории России. Они были уже пенсионерами, в прошлом имели высокие военные звания. Помню хорошо двоих: Романа Шарлевича Сотта и Илью Лукича Гренкова. Роман Шарлевич, среднего роста, с бледным нервным лицом, отличался повышенной худобой. У него были огромные выпуклые глаза, и когда Сотт смеялся, мы боялись, что они выскочат из орбит. Под тонким хрящеватым носом красовались холеные усы. Время от времени Роман Шарлевич расчесывал их серебряной щеточкой. Мама восхищалась его галантностью и безупречными манерами: «Шарлевич – типичный виконт». А наша няня Нуля была настроена прозаически: «Шарлевич, как кузнечик, исхудавши весь».
Илья Лукич, напротив, был огромный и пышный, мягкий и уютный. Его гладкие розовые щеки напоминали лангеты и, когда он улыбался, надвигались на глаза и, как заслонки, напрочь их закрывали.
Оба приходили со своими оловянными драгунами, уланами и кирасирами. Крышка рояля опускалась, и на черной полированной поверхности «Беккера» устраивалось какое-нибудь знаменитое сражение. Собиралось довольно много народу, и наши «полководцы» рассказывали, как располагались полки, кто кого прикрывал, с какого фланга начиналось наступление.
Мои друзья Иосиф Бродский, Илья Авербах и Миша Петров очень любили эти военные вечера и старались не пропускать исторические сражения.
Как-то мы с папой собрались в Русский музей и пригласили Бродского к нам присоединиться.
Проходя мимо репинского «Заседания Государственного совета», Иосиф спросил, кого папа знает из сановников. «Всех», – сказал отец. Мы уселись на скамейку перед картиной, и папа рассказал о каждом персонаже на этом полотне, включая происхождение, семейное положение, заслуги перед отечеством, интриги, козни и романы. Мы провели в «Государственном совете» два часа и пошли домой. На дальнейшее любование живописью не было сил.
А однажды папа повел нас с друзьями к Юсуповскому дворцу и с мельчайшими подробностями рассказал о роковом вечере убийства Распутина. Он знал, из какой двери выбежал князь Феликс Юсупов, где стоял член Государственной Думы Владимир Митрофанович Пуришкевич и где была и что делала в этот момент жена Юсупова, красавица Ирина… Картина была настолько живой и убедительной, что я долгое время, в темное время суток, обходила дворец стороной, боясь, что вот-вот из дверей на набережную выскочит отравленный, взлохмаченный, полубезумный старик.
Папа прекрасно знал ленинградский юридический мир. Поэтому именно к нему приехал Александр Иванович Бродский на следующий день после ареста Иосифа, просить, чтобы папа посоветовал лучших адвокатов: папа назвал Якова Семеновича Киселева и Зою Николаевну Топорову. После совещания и папа, и Александр Иванович, и сам Киселев решили, что Якову Семеновичу лучше устраниться. Хоть он и был блестящим защитником, и носил невинную фамилию Киселев, но обладал очень уж еврейской наружностью. На суде это могло вызвать раздражение господствующего класса. Зоя Николаевна Топорова – хотя тоже еврейка, – но Николаевна, а не Семеновна. И внешность нейтральная, еврейство не демонстрирующая.
И тем не менее… Хотя Зоя Николаевна была человеком высочайшего профессионализма и редкой отваги, все мы, включая и папу, и Киселева, и саму Топорову, понимали, что, будь на ее месте сам Плевако или Кони, выиграть этот процесс в стране полного беззакония невозможно. Что и случилось…
Более несовместимых характеров, чем у моих родителей, представить себе было невозможно. Папа – спокойный, логичный, академичный, типичный ученый. Он был щепетилен, пунктуален, справедлив, и при этом – блестящ, остроумен и пользовался оглушительным успехом у дам.
Иногда мама получала анонимки с именами то одной, то другой папиной фаворитки. Не ставя папу в известность об этих писульках, она выкидывала их в мусорный ящик. Но как-то раз ей позвонили из парткома юрфака и пригласили прийти «на разговор». Четыре человека с серьезными лицами уведомили ее о папином романе с аспиранткой Лидией К. и необходимости безотлагательно принять меры. Мамина реакция была для партийных товарищей неожиданной.
«Как не совестно взрослым людям заниматься сплетнями? Лидушка – моя близкая подруга, – сказала мама ледяным голосом, – я настоятельно прошу меня грязными доносами больше не беспокоить».
Мама являла собой классическую представительницу богемного мира – артистичную, капризную, непредсказуемую, с фонтаном противоречивых эмоций и страстей.
У них обоих были на стороне приключения, влекущие за собой сцены разного накала. Но я не помню, чтобы хоть когда-нибудь слово «развод» мелькнуло при выяснении их отношений. Главный мамин роман закончился, когда ей исполнилось пятьдесят. В юбилейное утро она подошла к зеркалу, придирчиво оглядела себя без макияжа и объявила приговор: «Опять не то… Но, наконец, свободна!» Папа продержался дольше, но мама умела отвлекать его коробкой мармелада, пастилой, халвой с арахисом, а также маслинами и сыром «Рокфор». Съев все эти лакомства, папа ложился на диван с каким-нибудь историческим фолиантом и просил не звать его к телефону, «меня нет и не предвидится». Иногда скучающая мама заглядывала в кабинет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?