Текст книги "Штиллер"
Автор книги: Макс Фриш
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Теперь я довольно ясно представляю себе их пропавшего Штиллера: он женственная натура. Ему кажется, что у него нет воли, но она у него есть, иной раз даже в избытке, и он пользуется ею, чтобы не быть самим собой. Личность его несколько расплывчата, отсюда тяга к радикализму. Ум достаточно заурядный и нетренированный, внезапные озарения он предпочитает стабильной интеллигентности, ибо интеллигентность ставит человека перед решениями. Иногда он упрекает себя в трусости и спешит принять решения, которые потом не претворяет в жизнь. Он моралист, как почти все люди, не приемлющие себя. А иногда подвергает себя ненужной опасности, даже смертельной, только бы доказать себе, что он борец. Фантазии у него хоть отбавляй. Из-за повышенной требовательности к себе страдает классическим комплексом неполноценности и чувство своей вины принимает за глубину чувств, даже за религиозность. Он приятный человек, у него есть шарм, не охотник до споров. Но в тех случаях, когда шармом не возьмешь, – замыкается, впадает в уныние. Хочет быть правдивым, а неистребимое желание быть правдивым своего рода лживость – правдоискательство порой граничит с эксгибиционизмом, ибо это стремление раскрыть, обнажить какую-то точку в сознании, какое-то темное пятнышко и быть правдивым, более правдивым, чем все другие люди. Он сам толком не знает, где эта точка, эта дыра, возникающая снова и снова, и пугается, когда ее нет. Он всегда в ожидании и любит неопределенность. Он из тех, кого всюду, где бы он ни находился, преследует мысль, что в другом месте лучше. Он бежит от «сегодня» и от «здесь», по крайней мере, внутренне. Он не терпит лета, как вообще не терпит настоящего, он любит осень, сумерки, меланхолию, его стихия – преходящее. Женщинам кажется, что он их понимает. С мужчинами он дружит редко. Среди них он не чувствует себя настоящим мужчиной. Но основной его страх – страх собственной неполноценности – заставляет его бояться и женщин. Он берет больше, чем может удержать, но, если партнерша почувствует, где его предел, окончательно теряет мужество. Такой, какой он есть, он не может, не в состоянии быть любимым и потому невольно пренебрегает каждой по-настоящему любящей его женщиной, ибо, поверив в любовь, он будет вынужден поверить в себя, а от этого он бесконечно далек.
Стоит приехать в эту страну, и у тебя портятся зубы. Как только я заявил, что у меня болят зубы, они решили направить меня к зубному врачу господина Штиллера. Как будто нет на свете других дантистов! Фамилия этого врача известна по неоплаченному счету, который мой защитник таскает в своем портфеле. По счастью (и к явному огорчению защитника), выясняется, что этот зубной врач недавно скончался… Меня посылают к его преемнику, то есть к человеку, который никогда не видел Штиллера и не сможет утверждать, что я это он.
Шестая тетрадь
Мастерская пропавшего без вести Штиллера – по словам фрау Сибиллы, жены моего прокурора, большая, залитая светом мансарда, казавшаяся еще просторнее из-за отсутствия мебели, даже необходимой – Сибилла, например, не знала, куда ей положить шапочку и сумку, – находилась в Старом городе. По ее мнению, размер мастерской десять на двенадцать метров, но, должно быть, это преувеличено, хотя все остальное, касающееся этого помещения, она запомнила довольно точно. По старым, скрипучим половицам, с выступающими сучками, к тому же истертым, можно было пройти в некое подобие кухоньки, под скошенным потолком – Сибилла не раз ушибала там голову, – где имелась красная терракотовая раковина, газовая плитка и шкаф с разрозненной посудой. Была в мастерской и кушетка, ведь Штиллер жил там, и стеллажи с -книгами, среди которых Сибилла, девушка из буржуазной семьи, впервые увидела «Коммунистический манифест», стоявший рядом с «Анной Карениной» Толстого, далее Карл Маркс и Гельдерлин, Хемингуэй и Андре Жид. Она и сама вносила свой вклад в эту пеструю библиотеку, даря Штиллеру то одну, то другую книгу. Ковров у него не было. Но Сибилле запомнились все пять витков длиннющей печной трубы, будто бы выглядевшей очень романтично. А самое прекрасное: набравшись смелости, можно было вылезти на плоскую крышу с парапетом (правда, дамам для этого приходилось слегка приподнимать узкие юбки), где имелись еще и заржавленные перила, а пол был усыпан замшелой галькой, прилипавшей к белым туфлям. Опять же романтика: голуби, воркующие на желобах, вокруг – островерхие крыши, слуховые окна, трубы и брандмауэры, кошки и дворики с геранями, где неистово выколачивали ковры, развевающееся белье и звон соборных колоколов. Шезлонгом, некогда приобретенным на дешевой распродаже в доме Армии спасения, к сожалению, уже нельзя было пользоваться, – ткань совсем истлела, удобнее было сидеть на перевернутом помойном ведре; для Сибиллы, супруги моего прокурора, в этом тоже таилось дразнящее очарование. Во всяком случае, у меня создалось впечатление, что она, несмотря ни на что, охотно вспоминает эту мастерскую. В ней стояло еще и дедовское кресло-качалка, качаясь в нем, приходишь в веселое, задорное настроение; все, что Сибилла видела здесь, являясь из своего чинного дома, было полно для нее волшебной прелести преходящего: шланг, всегда привязанный к водопроводному крану веревкой, занавеска, прикрепленная чертежными кнопками, а за нею – старый сундук с шарнирами, служивший Штиллеру бельевым шкафом. Все в этой мастерской вызывало тревожно-волнующее чувство непостоянности, временности, казалось, отсюда можно в любую минуту уйти и начать новую жизнь, а именно это чувство и было в ту пору нужно Сибилле.
Ее первый визит походил на вторжение.
– Я забежала всего на минуту, – сказала она и сама не поверила бы, что останется здесь до полуночи. – Надо же мне поглядеть, как ты живешь и работаешь!..
Штиллер был небрит и смущен этим. Он предложил ей чинцано. И пока он брился за занавеской, Сибилла с любопытством разглядывала все, что висело на стенах: африканскую маску, обломок кельтского топора, портрет Иосифа Сталина (позже он исчез), прославленную афишу Тулуз-Лотрека и две пестрые, но уже поблекшие испанские бандерильи.
– А это что? – спросила она. – Для боя быков, – коротко ответил он, продолжая бриться. – Ах да, – сказала она вскользь, – ведь ты побывал в Испании, Штурценеггер рассказал нам про тебя сногсшибательную историю… – Она сидела в качалке и смеялась. – Ты и русская винтовка. – По его молчанию Сибилла поняла, что задела больное место, и, конечно, пожалела об этом. – Штурценеггер идиот, – сказал он за своей занавеской, – вечно лезет с этой дурацкой историей. – Значит, этого не было? – Во всяком случае, не так, как рассказывает Штурценеггер… – Ответ был достаточно нелюбезен, у Сибиллы отпала охота расспрашивать про русскую винтовку. Желая переменить разговор, она сказала: – Но ведь ты был в Испании? – И тут же рассердилась на себя; можно подумать, что она пришла, чтобы расспрашивать Штиллера об Испании…
Познакомившись на так называемом артистическом бале-маскараде, тогда безымянные, а потому свободные от условностей, они обменивались нежностями, но, через три недели, встретившись в обыденной жизни, вспоминали о них, как тайком вспоминают о сновидении. После того как Штурценеггер, его друг, разоблачил их инкогнито, им захотелось увидеться еще раз, любопытно было посмотреть, какое оно, целованное лицо, без маски. Они встретились в кафе за аперитивом; когда оказалось, что без масок у них еще больше есть что сказать друг другу, они решили совершить прогулку, тоже окончившуюся поцелуями. Это было неделю назад, но здесь, в мастерской, и эти поцелуи казались нереальными, как воспоминание о маскараде, как тайный сон, привидевшийся одному из них. Вот откуда это чувство неловкости, вот почему не клеилась беседа!..
– Значит, здесь ты работаешь? – Сибилла сама нашла свой вопрос дурацким. Она медленно прохаживалась между скульптурами, не без страха ожидая, что Штиллер станет демонстрировать свои творения. – Знаешь, – сказала она, – я ничего не смыслю в искусстве. – К моему счастью! – сказал он за занавеской. Он сам уклонился от этой темы. – Надеюсь, ты пьешь чинцано, для этого оно поставлено на стол. – Она налила себе вина. Со стаканчиком в руке стояла она перед одной из гипсовых фигур, когда Штиллер, теперь чисто выбритый, подошел к ней. – Моя жена, – сказал он. Это была головка на высокой колонне шеи, скорее ваза, чем женщина. Сибилла была рада, что от нее не ждут выражений восторга, высказываний, но все же сказала: —А твоей жене не страшно? Мне было бы страшно, если б ты превратил меня в произведение искусства! – На этом разговор о его творчестве был исчерпан, а новый не возникал; они стояли молча, как будто хотели отведать чинцано, и только, оба несколько более безумные, чем обычно, – боясь малейшего прикосновения, которое снова привело бы к порывам нежности, прежде чем они по-настоящему бы друг друга узнали. – Почему тебя интересует эта история с русской винтовкой? – спросил Штиллер. Она интересовала Сибиллу не больше и не меньше, чем все, что касалось его прошлого. Но, как видно, он сам не мог отделаться от Испании, от этих поблекших бандерилий с острыми крючьями. Ему не хотелось возвращаться к тому неприятному рассказу о винтовке, и он стал наглядно показывать бой быков, даже свой стаканчик чинцано отставил в сторону, чтобы освободить руки. Впрочем, скрещенные бандерильи он со стены не снял, как видно, боялся их. – Да, да, – говорила она время от времени. – Понимаю! – Штиллер был заворожен боем быков, а она считала, что воодушевление идет ему, идет больше, чем любая маска. – А теперь, – пояснил Штиллер, – теперь появляется матадор! – Сибилла считала, что бык давно уже мертв. – Как, только теперь?! – спросила она. – Когда бык уже убит? – Она следила не за боем быков, а за лицом Штиллера. Ему пришлось начинать сначала. Почему, собственно, так важно, чтобы Сибилла представила себе испанский бой быков? – Смотри! —сказал Штиллер. – Я бык. – Он стоял посреди мастерской, а ей пришлось подняться с качалки, чтобы исполнить роль тореро. Она смеялась над таким распределением ролей. У нее не было ни малейшей охоты убивать быка, но Штиллер находил, что все в порядке. Необязательно снимать шляпку, тореро ведь изысканно элегантен. – Итак, начинаем: бык выходит на арену. – Пусть Сибилла себе представит: ослепительно искрящийся на солнце песок – жизнь и смерть, свет и тень делят арену пополам, а вокруг, в аркадах, пестрых, точно цветочные клумбы, люди, многоголосый говор; вот он смолкает, на арену выходит тореро – Сибилла. Собственно говоря, выходит не один тореро, а несколько, но в данном случае Штиллер ограничится одной Сибиллой. Бык, черный как смоль, стоит посреди арены, точно в гигантской воронке, и бой начинается. Сперва это походит на игру, на балет. Кстати, платки, мелькающие в воздухе, не красные, они выгорели на солнце и скорее розовые; ну вот, короче говоря, бык не знает, что делать, сопротивляется кое-как, бежит, тычет рогами в пустоту, останавливается как вкопанный, вздымая облака пыли. До сих пор – было только поддразнивание, своего рода флирт, все еще можно было прекратить, черный бык еще цел и мог бы тянуть плуг на полях Андалузии. Но когда Штиллер рассказал ей о пикадорах, которые появляются на жалких клячах и вонзают пики в загривок быка, чтоб разъярить его, Сибилла пришла в ужас и даже машинально сняла шляпку. Кровь бьет ключом, пурпурная кровь, что льется по шкуре задыхающегося быка, вконец расстроила Сибиллу. Она сказала, что никогда бы не стала смотреть настоящую корриду. Но Штиллера, в свое время боровшегося за свободу Испании, не трогало, что раненый бык бросается на старую клячу, поднимает ее на рога, а когда несчастную лошаденку с распоротым брюхом и гирляндой кишок, волочащейся следом за нею, вытаскивают с арены, Сибилла должна была сесть. – Перестань, – сказала она, закрыв лицо руками. Но теперь-то, заметил Штиллер, начинается ни с чем не сравнимая по красоте и элегантности фаза боя быков, в ход идут те пестрые бандерильи, о которых она спрашивала, а так как Сибилла продолжала сидеть на кушетке, Штиллеру пришлось предоставить ей роль быка, чтобы показать, как обращаются с бандерильями. Однако он и сейчас не снял их со стены, похоже, что он и вправду боялся их, как будто сам побывал в шкуре быка. Итак, демонстрация без реквизита: обе руки вскинуты вверх, по возможности грациозней, тело устремлено ввысь, словно бы на пуантах, живот втянут, чтобы зверь с разбега не распорол его острием рогов; теперь Сибилла должна смотреть с особым вниманием, именно теперь две пестрые бандерильи, как молнии, разят быка, изящно, безошибочно, и разят не куда попало, а в самый загривок. Сибилла не могла разделить его восторгов, но он все твердил: – Да, скажу я тебе! – и не отставал, покуда она, правда, только кивком, не подтвердила, что грация перед лицом смерти чего-нибудь да стоит. – А бык? – тихонько спросила она, соболезнуя злополучному животному. А бык? Бык уже понимает, что речь идет о жизни и смерти, что не пахать ему больше полей Андалузии. Залитый кровью, с раскачивающимся пучком таких вот бандерилий, вцепившихся в его тело, бык стоит, истомленный болью, пытаясь стряхнуть бандерильи. Тщетно! Штиллер показал Сибилле крючья на бандерильях. – И по-твоему это красиво? – спросила она. Красивым он это не находил, но что-то в бое быков, как видно, завораживало ею, какая-то собственная, почти личная боль. В противоположность Сибилле он не испытывал сострадания к быку, но печальный опыт последнего был ему близок, он даже схватился за свой затылок, словно сам испытал боль от пестрых бандерилий… – Итак, – деловито сказал Штиллер, – начинается последняя фаза боя. – Сибилла смотрела на эту последнюю фазу, сидя на кушетке, не в силах подняться, не в силах закурить давно зажатую в губах сигарету. – Спасибо, – сказала она, – у меня есть зажигалка. – Она показала ему свою «Данхилл-Силвер». – Итак, последняя схватка! – Штиллер прокомментировал ее. Грация против грубой животной силы. Свет против тьмы. Дух против естества. Дух является в обличье бело-серебряного матадора; под красным плащом блестящая шпага, не для убийства, о нет, – для победы, он выстоит, не сделав ни шага назад, победоносно пройдет через все стадии смертельной опасности, элегантность превыше всего, трусость страшнее смерти, ведь речь идет о победе духа над зверем, и, только одолев, по всем правилам искусства, смертельную опасность, он имеет право пустить в ход свою шпагу. Тишина наполняет арену, изнуренный, яростный бык еще раз видит красную ткань, разбегается, но серебряно-белый матадор недвижно стоит на месте. Удар шпаги, толпа неистовствует, рукоплещет, бык еще ждет чего-то, но вдруг колени его подгибаются, он плашмя падает в песок или валится на бок, падает, чтобы умереть; глаза его закатываются, ноги вытянуты, от него осталась только недвижная глыба, черная туша. На арену летят цветы, женские перчатки, сигареты, оплетенные фляги, апельсины… Сибилла наконец закурила свою сигарету, тема была исчерпана. До поцелуев так и не дошло.
– Твоя жена танцовщица? – потом спросила его Сибилла, почти ничего не знавшая о женщине, которую Штиллер превратил в вазу, да и, судя по его поведению, она действительно была только красивой, редкостной вазой, на которой он был женат, и существовала для Штиллера, лишь когда он вспоминал, что женат, а вспоминать об этом у него, как видно, не было ни малейшей охоты. Но, с другой стороны, разве она, Сибилла, чаще думает о своем Рольфе? Так или иначе, она не сообщила Штиллеру о том, что Рольф, ее муж, сегодня в Лондоне и вернется домой только завтра! Зачем волновать Штиллера, она сама достаточно взволнована своей сегодняшней «свободой»… – Штурценеггер показывал тебе план нашего дома? – спросила Сибилла. И тут вдруг завязался вполне разумный, деловой разговор; Штиллер, как выяснилось, был страстным поклонником новейшей архитектуры и достаточно разбирался в ней, чтобы впервые заинтересовать Сибиллу ее будущим домом. Разговор (утверждает Сибилла) был настолько деловит, разумен и мил, что Штиллер смог без церемоний предложить: – Оставайся, поужинаем вместе! – Разумеется, она и не помышляла об этом, ну, разве что они могли бы поужинать где-нибудь в городе. – Чем я могу помочь тебе? – не без смущения спросила она. Продолжая толковать об архитектуре, Штиллер налил воды в кастрюлю и поставил ее на допотопную газовую плитку. – Ты любишь рис? – спросил он. зажигая конфорку. Она решила, что обязательно уйдет в девять, самое позднее, в половине десятого. – Рис? – откликнулась она после маленькой паузы. – Обожаю! – К сожалению, приправу к рису по-валенсийски (до известной степени), – а в честь боя быков речь могла идти только об испанском блюде, – еще надо было купить. Штиллер заторопился, не то магазины закроют у него перед носом. Он заглянул в кошелек, который, очевидно, не всегда бывал полон, – и ушел, оставив гостью в одиночестве… Эти полчаса она чувствовала себя как-то странно. Чего она, собственно, хочет? И чего не хочет? Теперь у нее было время подумать. Она стояла у большого окна, смотревшего на собор, курила и старалась вспомнить, где она поставила свою машину (машину Рольфа), но вспомнить не могла, столько других мыслей бродило сейчас у нее в голове. Смешно! Поужинать в мастерской скульптора, ну, что тут особенного?! Сибилле тогда было двадцать восемь лет. Она любила дважды в жизни; не больше и не меньше, и оба раза ее любовь была вторжением, вторжением в чужую жизнь. Первый, кого она полюбила, был учителем, ему она была обязана аттестатом зрелости, из-за нее он разошелся с женой. За второго она вышла замуж. Не было у нее вкуса к легким интрижкам, Или этому можно научиться? Бесшабашный маскарадный Пьеро – таким эти три недели представлялся ей Штиллер, – к тому же он художник, следовательно, человек без моральных устоев, но, вероятно, опытный и дерзкий, хотя, надо думать, достаточно порядочный, чтобы никому не назвать ее имени. Нет, пожалуй, правильно было бы проучить Рольфа, ее самонадеянного супруга, давно нуждавшегося в хорошей встряске. «Но только – Штиллер совсем не похож на многоопытного мужчину», – подумала она. Чем ближе они знакомились, тем заметнее он робел, тем симпатичней казался ей, и правда, здесь, в своей мастерской, он ничуть не походил на легкомысленного Пьеро. Он умел остроумно шутить, но в глубине души был удручен, печален, видно, в него впились невидимые бандерильи, и он истекал кровью. К тому же он женат. Но почему они не живут вместе, Штиллер и его балерина? Все здесь неясно. Что это, рухнувший брак или брак настоящий? Во всяком случае, отношения у них сложные. А если Сибилла действительно полюбит его? Такая опасность существовала. Но она опять сказала себе: «Чушь!» – и уменьшила огонь на плите: рис уже закипел. До чего же разными бывают мужчины! До сих пор ни один еще не покупал для нее продуктов, не стряпал, вдобавок не спрашивая, что купить и как готовить. Зазвонил телефон. Конечно, она не сняла трубки, этот звонок испугал ее. Может быть, это его жена? Все равно, у Сибиллы нет оснований спокойно не назвать свое имя. Смешно! Ей даже хотелось, чтобы сейчас вошла его жена. А если так пронзительно, так настойчиво звонила его любовница? На большом столе шпатель, всюду пепельницы, полные окурков, – Сибилле очень хотелось опорожнить их, – множество незнакомых инструментов, кухонные полотенца не первой свежести, кипы газет, галстук, висящий на двери, – все очень по-мужски, а библиотека почти юношеская, по сравнению с академическими стеллажами Рольфа. Сибилла радовалась всему чуждому. Но всего более чуждыми казались ей скульптуры Штиллера. Настоящий ли он художник? «На выставке я прошла бы мимо таких вещей», – призналась она себе. Но здесь она не хотела пройти мимо, здесь надо составить себе суждение, которое защитит ее от любви. Это оказалось нетрудно. Она и Пикассо не любила, тогда еще не любила. А у этих скульптур было что-то общее с ним. Имя Штиллера ни разу не встречалось Сибилле в «Нойе цюрхер цайтунг», но если даже он не настоящий художник, разве это спасет ее от любви? Ей очень хотелось заглянуть в один-другой из его ящиков, но она не решалась и стала перелистывать альбом с эскизами. Они ошеломили Сибиллу, у нее было чувство, что она влюбилась в подлинного мастера. Кстати, почему его так долго нет?! Не случилось ли с ним чего? В одном из ящиков – он был наполовину выдвинут – лежала всякая всячина, ничего не сказавшая Сибилле о внутреннем мире Штиллера, так, симпатичный, почти мальчишеский хлам: ракушки, запыленная трубка, электрические предохранители, проволока, штука, которой чистят трубку, – как это все понравилось бы маленькому Ганнесу! —разные монеты, квитанции, напоминания о просроченных платежах, высушенная морская звезда, связка ключей, не хуже чем у Синей Бороды, электрическая лампочка, военный билет, записная книжка, заплаты для велосипедных шин, коробочка снотворного, запас свечей, ружейный патрон и еще старая но отлично сохранившаяся медная дощечка, на которой значилось: Штиллер-Чуди…
Когда вернулся Штиллер, нагруженный бумажными кульками, она стояла перед фотографией Акрополя на фоне красивых грозовых туч. – Ты и в Греции был? – спросила она. – Нет еще, – весело ответил он, – но мы с тобой можем поехать, теперь ведь границы снова открыты. – Он принес баночку крабов, паприку, вместо кролика немного дичи, томаты, горошек, сардины взамен другой мелкой рыбы. Теперь можно было приступать к стряпне. На Сибиллу была возложена обязанность накрыть на стол, сполоснуть стаканы, нагреть тарелки… Салат он тоже приготовил сам. Сибилле разрешалось только пробовать, восхищаться, да еще помыть деревянное блюдо. Когда опять зазвонил телефон, Штиллер трубки не снял, но на некоторое время сник, казался расстроенным. Рис по-валенсийски уже стоял на столе, благоухал, а Штиллер все мыл и вытирал руки – неторопливо, с мужественной невозмутимостью, словно подчеркивая этим, что не видит повода для праздничного волнения. Они впервые сели за совместную трапезу. – Ну как, вкусно? – спросил он. Сибилла поднялась, вытерла рот и наградила его заслуженным поцелуем за поварское искусство. (Рольф не сумел бы приготовить даже яичницу!) Они чокнулись. – Твое здоровье! – сказал он немного смущенно. Последовал разговор о существенной разнице между свежими крабами и консервированными…
И так далее.
На башне кафедрального собора пробило десять, – Сибилла слышала, но об уходе невозможно было и думать, вопреки всем благим намерениям. – Не забывай, что в то время я был непозволительно молод, – говорил Штиллер. – И вот в одно прекрасное утро просыпаешься и читаешь в газете, чего ждет от тебя человечество. Человечество! По существу, конечно, это пишет дружески настроенный сноб. Но в мгновение ока ты стал надеждой человечества. И вот уже являются маститые мужи, жмут твою руку, говорят любезности, страшась тебя, словно юного Давида. Смешно! Однако ты уже заражен манией величия, но тут, слава богу, разражается гражданская война в Испании. – Сибилла понимала его. – Ирун, – продолжал Штиллер, – был для меня первым холодным душем. Никогда не забуду маленького комиссара. Нет, он не считал меня надеждой человечества! Вслух он этого не говорил, но смотрел на меня, как на ничтожество. Мое понимание марксизма было лирикой. Но я уже прошел военную подготовку, умел бросать гранаты, хорошо знал пулемет. Кроме того, у меня был друг – чех, он за меня поручился. – Штиллер говорил очень медленно, подливал в свой стакан кьянти, но потом держал его в руке и не пил. – Сарагоса, – продолжал он, – стала вторым моим поражением. Я был добровольцем, нас отрезали, кто-то должен был сделать попытку прорваться через вражеский огонь. Я вызвался первым. Но они не взяли меня! И вот я стою, доброволец, которого не берут… Можешь себе представить, каково мне было? – Но почему они не взяли тебя? – Они колебались, покуда не нашелся другой, чех, мой друг; этот не искал смерти, он был настоящим бойцом!.. В том-то и дело. А я тогда только и искал смерти, возможно, сам не зная того, но они поняли. Во время воздушных налетов я не спускался в укрытие и принимал это за отвагу. Вот почему так получилось в Тахо…
Теперь Сибилла надеялась услышать из его собственных уст историю о русской винтовке, но тщетно. Он все ходил вокруг да около, ограничиваясь обобщениями, ненужными подробностями, то долго распространялся о топографии Толедо, то пускался в политические рассуждения. – Короче говоря, – сказал он, – залегли мы в этой пустынной долине, мы – бандиты, как называли нас в ваших газетах. Мятежники и бандиты! К сожалению, все уже позабыли, как тогда обстояло дело, как наша милая Швейцария, наша буржуазная пресса восхищалась героизмом фашистов. – Правда? – спросила она без особого интереса. – Я этого не помню, я еще ходила в школу. – Можешь мне поверить! Находясь в Испании, – улыбнулся Штиллер, – я хорошо узнал вашу Швейцарию. Не будем об этом говорить! Впрочем, так было и так будет, они подыгрывают фашизму, как и всякая буржуазия, – открыто или тайно. Сегодня они возмущаются Бухенвальдом, Освенцимом и тому подобным, посмотрим, надолго ли их хватит? Сегодня они похваляются своей швейцарской невинностью, плюют на Германию, говорят, что знали обо всем заранее. Уже во время испанской войны, когда мы были бандитами, вместе с Казальсом, и Пикассо, и многими другими, кого они сейчас превозносят, Швейцария была против фашизма! Что ж, поживем – увидим!.. – засмеялся Штиллер и встал, чтобы выбросить окурки из пепельницы. Сибиллу удивил его тон. – Выпьешь еще кофе? – спросил он как ни в чем не бывало. – Смешно, – сказала она, – до чего злым ты становишься, когда говоришь о Швейцарии! – Она тоже встала, чтобы быть ближе к нему, так как чувствовала, что Штиллер занялся приготовлением кофе, лишь бы не сидеть рядом с нею. – Подождем, – сказал он, – пока Германия, наш почтенный и деловой сосед, снова станет выгодным бизнесом! Если она еще раз попробует свои силы в фашизме, за Швейцарией дело не станет, Швейцария ее поддержит. Поверь мне! Ведь это ясно: страна, которая вооружается, поначалу всегда выгодна для соседа. И тут уж сиди да помалкивай и верь нашим газетам, они уж научат тебя разбираться, кто бандит, а кто нет! Все как тогда! Ежели добрый сосед откажется жрать наш сыр или перестанет нуждаться в наших часах, о, тогда мы снова подымем вопль: «Конец свободы, конец бизнеса!» Мы все опять станем оплотом гуманизма, поборниками мира, апостолами законности, права… с души воротит, – закончил Штиллер, – прости меня, но это именно так. – Со злости он забыл зажечь газ под кофейником. Сибилла это видела, но не перебивала его, ей не хотелось кофе. – Свиньи мы, вот кто, стадо свиней! – Он бранился еще с полчаса, Сибилла радовалась этому, как радовалась всему, что отрезвляло и разочаровывало ее в этом человеке. – Короче говоря, – сказал Штиллер, – залегли мы в лощинке, окруженной горами. Мне было поручено караулить пленных. Ничего другого они мне не доверяли. Сами бились за прославленный Алькасар, понимаешь, а я торчал в душной лощине и стерег кучку пленных. Еще хорошо, что у меня была Аня. – Штиллер снова налил в свой стакан кьянти. – Кто такая Аня? – Разговор снова отклонился от Тахо, но на сей раз в направлении, живо и непосредственно интересовавшем Сибиллу. – Аня, – ска-Хал он, – моя первая любовь. Полька. У нас она работала врачом – студентка-медик.
…Штиллер пил вино – стакан в правой руке, давно погасшая сигарета в левой – и рассказывал про свою польку. Она не была красавицей, но импонировала ему еще и сегодня: удивительное здравомыслие и вместе с тем кипучий темперамент, примесь татарской крови, прирожденный боец, и при этом чувство юмора – редкое, как объяснил Штиллер, среди революционеров, – интеллигентка и первая коммунистка в своей семье, добрая самаритянка, сама как бы неуязвимая для пуль, вдобавок невероятно способная к языкам – переводчица с испанского, русского, французского, английского, итальянского, немецкого, – на всех языках она говорила все с тем же акцентом, но запас слов у нее был богатый, и грамматических ошибок она никогда не делала; ко всему еще отличная танцорка. – Вот какая была Аня, – оборвал свой рассказ Штиллер. – Меня она называла «мой немецкий мечтатель». – Судя по выражению его лица, это до сих пор еще было для него горькой пилюлей, так и не переваренной за десять лег. – Она любила тебя? – поинтересовалась Сибилла. – Не только меня, – ответил Штиллер и вдруг встрепенулся: – А где же твой кофе? – Забыт, – рассмеялась Сибилла, – и все из-за ненависти к нашей Швейцарии. – Он рассыпался в извинениях. – Перестань, пожалуйста, – сказала она, – я вовсе не хочу кофе. – Вина ты тоже не пьешь, – сказал Штиллер, – что же тебе предложить? – Историю о русской винтовке! – сказала она. Штиллер, опять занявшийся приготовлением кофе, пожал плечами. – Тут не о чем и рассказывать, – сказал он. – Винтовка была в полном порядке, надо было только выстрелить… – На сей раз последовал экскурс в область, недоступную Сибилле, Штиллер принялся столь же деловито, сколь и напрасно объяснять ей тактическое положение, она ровно ничего не поняла. – …да, – прервал он свою лекцию, – остальное тебе ведь рассказал Штурценеггер! – Между тем было уже одиннадцать, и опять послышался привычный Сибилле бой. Она не могла понять, что именно удручает Штиллера в истории с винтовкой, но понимала, что он ей исповедуется и что эта исповедь ему необходима. – Я не могу понять… – наконец сказала она, но Штиллер сразу перебил ее: – Отчего я не выстрелил? – Сибилла совсем не это имела в виду. Он засмеялся: – Потому что, видишь ли, не винтовка – я сам дал осечку. Очень просто! Я не мужчина! – Оттого, что не выстрелил тогда, на переправе в Тахо? – Я совершил предательство, – сказал он не терпящим возражений тоном, – тут не о чем и толковать. Я получил задание, сам его добивался. Получил приказ охранять переправу – ясный и точный приказ. И точка! Это не было моим личным делом, это было общее дело! Мое дело было – стрелять. Для этого я поехал в Испанию! Я предатель. Меня следовало поставить к стенке! – Я в таких вещах не разбираюсь, – заметила Сибилла, – а что сказала твоя полька?
Штиллер ответил не сразу: сперва рассказал, как надул комиссара, отрапортовав, что винтовка не в порядке. – Ты хочешь знать, что сказала Аня? – Он улыбался, разминал сигарету, покуда не выкрошился весь табак, пожал плечами. – Ничего. Лечила меня вплоть до самого отъезда. Она меня презирала. – Ты сказал, что она тебя любила. – Я совершил предательство! —упорствовал он. – Я не выдержал испытания! Любовью тут ничего не изменишь! – Сибилла не мешала Штиллеру говорить, повторять все то же, теми или другими словами. Он снова налил себе вина и выпил. – Ты никому не рассказывал об этом, даже жене? – Штиллер резко мотнул головой. – Почему же, почему ты не рассказал ей? Тебе было стыдно? – Он уклонился от прямого ответа: – Женщинам этого не понять! Я оказался трусом! – Бутылка была пуста, литровая бутылка кьянти; Штиллер не пьянел, вероятно, привык пить. Может быть, он пьет из-за этой истории на Тахо? Теперь Сибилла, конечно, не могла подойти и обнять его… Штиллер почувствовал бы себя непонятым, как и все мужчины, когда их порывам кто-то противопоставляет свои, казалось, он и так почуял, что Сибилла позволяет себе собственные суждения, и меланхолически повторял: – Я не выдержал испытания.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.