Электронная библиотека » Макс Фриш » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Штиллер"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 19:12


Автор книги: Макс Фриш


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Часть вторая
Послесловие прокурора

Мы сожалели, что Штиллер, после своих «Тюремных записок», приведенных здесь с согласия всех еще живущих участников описанных событий полностью и без изменений, не продолжил свой рассказ в виде «Записок на свободе». Но Штиллер не поддавался никаким уговорам. У него отпала потребность писать. Впоследствии мы убедились, что настаивали напрасно. То, что он замолк, если дозволено так выразиться, было важным, пожалуй, даже решающим симптомом его внутреннего освобождения, существенным не только для нашего друга, но, в еще большей степени, для его близких, которые хоть и не сразу, но в корне изменили к нему свое отношение. С ним стало возможно теперь дружить, Штиллер освободился от владевшего им стремления всех дурачить.

Нельзя в этой связи не вспомнить о пресловутом деле Смирнова. Алиби Штиллера было полностью установлено. Штиллер прибыл в Нью-Йорк задолго до роковой даты – 18.1 1946 года и действительно прожил там первые недели у своих чешских друзей. Вполне понятно, что он смог это доказать только после того, как перестал отрицать свое тождество со Штиллером. Безразличие, с каким он отнесся к павшему на него подозрению, мне с самого начала внушило больше доверия, чем остальные его показания.

Но высшие судебные инстанции, лично с подследственным не соприкасавшиеся, сочли вероятным, что его нежелание признать себя Штиллером стоит в связи с каким-либо преступлением; тем более что выяснение подобных обстоятельств является их прямым долгом. Среди таких нераскрытых преступлений числились и два убийства, совершенные в Цюрихе. Впрочем, об этом Штиллеру ничего не было известно. Полная его непричастность к таковым вскоре была установлена, и в том же месяце последовало его освобождение.

Штиллер с женой, твердо решившейся с ним не расставаться, на первых порах поселился в маленьком пансионе у Женевского озера. Оба они, вероятно, еще не представляли себе, как сложится их совместная жизнь. Да и я был настроен весьма выжидательно. Наш небольшой, примитивно устроенный, но отапливаемый домик на Форхе он отверг, как «чертовски близкий от Цюриха»! К счастью, родной город, после некоторой борьбы, выплатил ему две тысячи франков вспомоществования – сумму, как-никак позволявшую супругам прожить два-три месяца. На эти средства и в надежде на последующее чудо жили они у Женевского озера. Признаться, мы не очень-то себе представляли Штиллера в этом местечке. Насколько нам помнилось, там не было ничего, кроме отелей, теннисных кортов, фуникулеров, шале, увенчанных башенками, и палисадников, населенных гипсовыми гномами. Но друзья помогли им устроиться все же с некоторым уютом. Их полное молчание, даже на рождество, стало нас беспокоить. Но вот пришло первое письмо, еще начинавшееся официальным обращением: «Милый друг и прокурор!» Штиллер просил меня прислать электрический кипятильник – в долг. Стояла зима, и, кроме включенного в плату за номер горячего завтрака, они питались в своем отеле исключительно бутербродами и холодными закусками. В том же письме Штиллер с тревожащей покорностью благодарил нас «за все». Мы боялись за них обоих: пусть уютная, но чужая, оторванная от всего мира гостиничная комната на мертвом курорте казалась нам мало подходящей декорацией для возобновления супружеской жизни. Наконец, выбрав один уик-энд к концу февраля, мы, моя жена и я, все-таки поехали к ним в Территэ. Оба они загорели, жили в действительно уютном, но маленьком номере с узким балкончиком; из-за чемоданов, нагроможденных друг на друга, комнатушка казалась еще меньше. Зато особенно широким выглядело за окном Женевское озеро. Штиллер был весел, пожалуй, слишком весел, он взял свою жену за руку и представился нам: «Чета швейцарских эмигрантов в родной стране!» Вопросов о будущем мы избегали. Внизу, в ресторане, мы поддерживали довольно бесцветную беседу, хотя отель пустовал и обстановка была почти семейная. Штиллер и его жена сидели напряженные, скованные, как будто никогда не обедали за столом, покрытым белой скатертью. Кроме нас в ресторане было мало посетителей: разбитый параличом старичок англичанин, которому сиделка нарезала мясо, и французский маркиз, читавший книгу за тарелкой супа, – словом, публика, вышедшая в тираж. Исключение составляла чета немецких любовников, счастливая, но несколько смущенная: их обручальные кольца – я сразу это заметил – были из разного золота. Молодой кельнер, немецкий швейцарец, окончательно смутил их, обратившись к ним по-французски, – они даже покраснели. Мы решительно не понимали, отчего Штиллер и его жена так робеют. День был дождливый, о прогулках нечего было и думать, а Штиллеры чувствовали себя неловко в этом пустом ресторане. Так мы и просидели все время в тесном гостиничном номере среди чемоданов. Уж не помню, о чем они говорили, помню только их внешний облик. Его жена, элегантная даже в стареньком костюме, все время ходила по комнате, молчала, слушала, беспрерывно курила. Они напоминали нам русских в Париже и даже, как нашла моя жена, немецких евреев в Нью-Йорке, словом, людей, утративших почву. Фрау Юлика и моя жена виделись впервые и, кроме реплик, диктуемых вежливостью, не обменялись ни словом. Штиллер пытался острить. В общем и целом, удручающе затянувшийся визит с чаепитием и табачным дымом; мы сидели у окна, за которым лил нескончаемый дождь. Полное разочарование для обеих сторон. Деньги у них явно кончались, это нетрудно было угадать. Найти работу, хоть сколько-нибудь отвечающую их профессии и способностям, казалось, здесь невозможным. О возвращении в Париж, в балетную школу, кстати говоря, принадлежавшую не фрау Юлике, а мосье Дмитричу, тоже не могло быть и речи. Штиллер посмеивался над их безнадежным положением, над отсутствием перспектив. Фрау Юлика стояла, – изящные руки в карманах облегающего костюма, – курила, следила за электрическим кипятильником, а Штиллер прикорнул на чемодане, обхватив руками поднятое колено… Так или почти так, казалось, живут они и оставаясь с глазу на глаз, – два бессловесных узника, благоразумно старающиеся друг с другом ужиться, Штиллер просил прислать ему книг.

Долгое время о них ничего не было слышно. Я тоже не знал, о чем им писать, меньше даже, чем до нашего визита. Писать было нужно, но о чем – неизвестно. Я отправил ему объемистую посылку с книгами, среди прочего – том Кьеркегора. Ответа не последовало. Несколько месяцев четы Штиллеров как бы не существовало. Мы уже думали, что они переменили адрес. О людях, жизнь которых не можешь себе представить, как-то не думаешь, хотя бы ты и полагал, что мог бы им пригодиться. В ту пору я относился к ним очень небрежно. У моей жены тоже были свои причины им не писать, даже более веские, чем у меня.

Примерно через полгода, в конце лета, от Штиллера пришло письмо, звучавшее вызывающе задорно: «Господь бог наградил нас за долгие месяцы тюрьмы и следствия. Мы нашли „дом нашей жизни“, своего рода „ferme vaudoise“[60]60
  Водуазская ферма (франц.).


[Закрыть]
, арендовали его и поселились в нем». Мы с женой облегченно вздохнули. Судя по всему, им действительно повезло. Правда, баснословно низкая арендная плата наводила на мысль о столь же баснословном запустении. Но наш друг не уставал восхвалять и описывать свою «ferme vaudoise». Во всяком случае, он казался очень счастливым. Он просил нас представить себе удобный, просторный, когда-то крестьянский дом, а может быть, и винодельческое хозяйство, – в этом Штиллер еще не разобрался. Около дома виноградник, туда ведет старая-престарая тропа, внушающая глубокое почтение своим возрастом. Залитая светом и воздухом рига может служить мастерской. Платановая аллея придает их владению почти помещичий вид. Правда, в следующем письме это были уже не платаны, а вязы, да и о риге как-то не упоминалось. Зато появились новые радости. Штиллер сообщал о старом колодце во дворе, украшенном искусной ковкой, даже нарисовал его, идиллически-любовно описывал пасеку и розарий: все-де несколько одичало, заржавело и оскудело, зато буйно увито темным плющом. Местность вокруг Глиста была нам знакома, и мы терялись в догадках. Быть может, наш счастливый друг несколько преувеличивал? Его наброски показывали островерхую черепичную крышу с коньком, как положено в округе Во, возле дома – террасы с плодовыми насаждениями, а в отдалении, за ними – Савойские горы; не хватало только аллеи из восьмидесяти вязов. Моя жена позволила себе осведомиться о них. Один из набросков – такой прелестный, что мы окантовали и повесили его на стену, – изображал внутренность дома: большой очаг и перед ним фрау Юлика на коленях разводит огонь. Внизу, под рисунком, сердечное приглашение отведать раклет.

«Когда же вы приедете?!» – этим начиналось теперь каждое его письмо, а в приписке стояло: «Еще раз хочу напомнить, что на машине ты сюда не доберешься. Никто не сумеет указать тебе дорогу, оставьте машину в Монтрё, а я проведу вас сюда. В противном случае вам ни за что не найти моей „ferme vaudoise“.

Наступила зима, а мы все не виделись со Штиллером. У него не было денег на поездку в Цюрих, не было желания приехать, даже если бы его пригласили. Не собрались мы к ним и весной. Сейчас я удивляюсь этому. Штиллер писал нам довольно часто; хотя он нередко упоминал в своих письмах о фрау Юлике и мы знали, что она, ради заработка, некоторое время служила в бакалейной лавке, но о главном, о том, как им живется вместе, – ни слова, ни беглого намека. Вместо этого он на двух-трех страницах описывал солнечные закаты, то есть по существу – молчал. Его письма были как «послания в бутылках», принесенные издалека океанской волной и указывающие только местопребывание. Но теперь я не имел уже права сокрушать запирательство Штиллера прямыми или наводящими вопросами, как то бывало прежде, во время расследования.

Он сдабривал свои письма шутливыми отступлениями.

«Может быть, ты не веришь, что я нашел „дом моей жизни“? Почему вы не приезжаете? Должен признаться, отсюда виден Шильонский замок и Дан-дю-Миди, а когда ветер подует с запада, то слышен даже шум поездов, рев громкоговорителей с международной регаты и кафешантанные мелодии, под которые отплясывают курортники. Не отрицаю и того, что видны отсюда и некоторые отели Монтрё, по чести говоря, даже все, но мы, так сказать, выше этого – в прямом и в переносном значении слова. Вот увидишь! В погребе – об этом я тебе еще не писал – стоят старые пустые бочки, захочешь покричать в бочку, и жуть возьмет от собственного голоса, а если затаишься, будешь сидеть совсем тихонько – услышишь шуршанье мышей среди балок, а может быть, это и крысы… Во всяком случае, они свидетельствуют, что балки здесь неподдельные; в том-то и дело, что здесь все самое настоящее, подлинное, даже ласточки под стрехами моей крыши, которую я всю неделю чинил, к ужасу Юлики, боявшейся, что я свалюсь оттуда. Но я теперь – сама осторожность, дорожу жизнью, как никогда: у меня появилось сознание, что смерть наступает мне на пятки – это доказывает, что я жив. Нет, в самом деле, никогда я не испытывал ничего подобного: я радуюсь наступающему дню и прошу только об одном, чтобы следующий был таким же, как прошедший, потому что зверски наслаждаюсь своим настоящим. Теперь займусь делом, не могу же я все время читать твоего Кьеркегора и подобные серьезные труды, лучше буду подвязывать виноградные лозы, полоть сорняки, куплю наждачной бумаги, искусственных удобрений, порошка для борьбы с вредителями, буду колоть дрова, – словом, retour a la nature![61]61
  Возвращение к природе! (франц.)


[Закрыть]
Кстати, скажи твоей жене, что это не платаны, а вязы и что они хиреют, как почти все вязы нынче, и никто не может объяснить, с чего бы это. Вероятно, вязы не переносят нашего времени. Их придется срубить, и мы искренне скорбим об этом, хотя они принадлежат не нам, а нашим соседям. Увидишь ли ты их еще? Мысленно уже встречаю тебя внизу на перроне Монтре. Оттуда я поведу вас по крутой каменистой vieux sentier[62]62
  Старой тропе (франц.).


[Закрыть]
, с обеих сторон обрамленной стеной винограда, летом раскаленной, как духовка, осенью более прохладной и давно уже поросшей мхом, потому что этой vieux sentier ходят теперь одни дровосеки да чета Штиллеров (произноси Штил-э-э-р)! Но зачем описывать тебе эту местность? Почитай о ней у твоего любимца Рамю! Когда же вы наконец приедете? Прошу вас, не дожидайтесь, пока обрушатся старые каменные стены, и мох покроет мои стопы, и плющ прорастет из наших глазниц».

Читая его письма, мы невольно усмехались, вспоминая, как он издевался над «деревенской жизнью – последним редутом задушевности»; теперь, казалось, он чувствовал себя на своей «ferme vaudoise» лучше, чем где бы то ни было. Порадовало нас и то, что фрау Штиллер удалось найти более подходящую и содержательную работу: теперь она преподавала ритмическую гимнастику в женской школе Монтрё. И Штиллер тоже начал работать. Ко дню рождения моей жены прибыла огромная посылка – керамические изделия, миски, кувшины, тарелки, уйма полезных предметов. До того Штиллер не заикался об этом, а теперь писал:

«Следует вам знать, дорогие друзья, здесь, в Глионе, оказалось, что я прирожденный гончар. И загребаю денежки. А если когда-нибудь куплю себе собственную печь для обжига, дело расцветет. Когда денег будет довольно, я переберусь еще выше, в Ко, кстати, это совсем близко, десять минут на „кукушке“; но пока это еще мечты. Пока у меня еще нет своей печи для обжига. Продаю я эти изделия главным образом американцам „со вкусом“. А на воротах у меня вывеска: „Swiss Pottery“[63]63
  Швейцарская керамика (англ.).


[Закрыть]
. Американцы, разбирающиеся в керамике, весьма озадачены, откуда в Швейцарии орнаменты, которые я видел своими глазами у индейцев Лос-Аламоса, штат Аризона, и в Индейском музее Санта-Фе».

Пристрастие к Уленшпигелеву озорству не покидало Штиллера. Он не мог не мистифицировать людей, не носить какой-то маски, чтобы хорошо себя чувствовать. Когда моя жена, проездом на юг Франции, на сей раз без меня, только с детьми, по пути навестила Штиллера, в его Глионе, я спросил ее про «ferme vaudoise»; она рассмеялась: «Ты должен увидеть ее сам!» Очевидно, в действительности все выглядело не столь «волшебно», как в его письмах.

Врачи снова отправили фрау Штиллер наверх, в горы. Он остался один, и тогда участились вечерние звонки по телефону, довольно обременительные; они особенно докучали нам, когда у нас собирались гости. Обычно Штиллер звонил навеселе: толковал о Кьеркегоре, якобы нуждаясь в моих разъяснениях. Звонил он из трактира: телефон его опять отключили за неплатеж. Я никогда не был знатоком Кьеркегора, книгу же послал ему в связи с нашей беседой о меланхолии как о симптоме эстетического подхода к жизни. В момент его ночных вызовов у меня не было Кьеркегора под рукой, как, впрочем, и у Штиллера. Кьеркегора он, как видно, разве что полистал, не в нем было дело. Он висел на телефоне по четверть часа, а то и по полчаса, очевидно, лишь для того, чтобы услышать человеческий голос. До меня доносился трактирный гомон: шум ополаскиваемой посуды и рев телевизионной передачи футбольного матча. Слова Штиллера было трудно разобрать. Должно быть, в душе он честил меня как сквалыгу и обывателя. Я знал его денежные обстоятельства и не раз настаивал, чтоб он прекратил эти дорого стоящие телефонные разговоры. Видимо, я не очень-то умел перенестись в его положение. Его шутки меня не обманывали: я понимал, что он одинок, нуждается в друге. Но именно это ощущение и делало меня столь беспомощным. Слишком часто я не мог ему дать того, в чем Штиллер так сильно нуждался, – должного дружеского расположения, и все же он был неправ, прерывая свою речь внезапным вопросом: «Неужели ты такой скупердяй?» И тут же продолжал: «Ну, скажи хоть что-нибудь, все равно что, но хоть что-то!» И потом неизменно добавлял: «Если ты когда-нибудь приедешь в Глион… чему я уже не верю!..» И замолкал, не вешая трубки. Я говорил: «До свидания!» – повторял это много раз, по-прежнему слыша, как моют посуду, как французская кельнерша передает в буфет заказ. Штиллер отмалчивался, не прощался, ждал, что трубку положу я. Мы боялись этих вечерних звонков. Иногда попросту не снимали трубки. Он добивался соединения до двух часов ночи.

Мы не видались уже более полутора лет, когда я в один погожий октябрьский день все же сошел в Монтрё. Узнал я его не сразу. Некогда принадлежавший мне костюм придавал Штиллеру непривычный буржуазно-респектабельный вид; и, как ни странно, он ни шагу не сделал мне навстречу. Мы поздоровались как-то принужденно. Принимая во внимание его каменистую и крутую vieux sentier, я захватил с собой только портфель. Штиллер порывался понести его, но я отклонил эту любезность. Внешне Штиллер почти не изменился, только редкие его волосы слегка поседели и, пожалуй, еще немного поредели, да чуть увеличилась лысина. Рукава моего старого костюма были Штиллеру коротковаты, это придавало ему что-то мальчишеское. Он немедленно спросил о моей жене и потом, очень сердечно, о детях, ведь он их видел. Не успели мы пройти несколько шагов, как наше смущение рассеялось. Мы разговорились. То, что мы полтора года не видались, отчасти и вправду объяснялось моей занятостью, но все же не только ею, как я теперь сознавал. Я, что и говорить, побаивался этого свидания: ведь наша дружба возникла, когда он находился под следствием, и вполне могло случиться, что она утратила свою силу и вопреки нашей доброй воле превратилась в реминисценцию. В Монтрё Штиллер купил три бутылки сен-сафорина, «чтобы не нарушить местного колорита». Две из них втиснул в карманы пиджака, а третью держал за горлышко, как ручную гранату; и мы отправились в путь. К моему удивлению, горная тропа действительно существовала. Каменистая, крутая, окаймленная виноградниками, согласно его описанию, – она вела наверх, в Глион. На подъеме дал себя знать наш возраст; мы несколько раз останавливались, чтобы отдышаться, и видели Шильонский замок, а под ним Территэ с его отелями, теннисными кортами, фуникулерами и шале, а за всем этим – большое и синее – лежало Женевское озеро. Непривычный для нашей страны широкий простор напоминал Средиземноморье, если бы не эти дрянные шале.

Но где на этом оскверненном безвкусицей склоне могла находиться «ferme vaudoise», оставалось загадкой. Ведь мы уже приближались к Глиону, – в разговорах о виноделии, о значении культуры, о том, что досуг – необходимая ее предпосылка, о благородстве зрительных впечатлений, о кардинальной разнице между картофелем и виноградной лозой, о том, что жизнь среди виноградников всегда дышит духовной безмятежностью, о влиянии роскоши на человеческое достоинство. Тут мне бросилась в глаза жестяная дощечка с надписью «Swiss Pottery». He прерывая беседы, Штиллер толкнул ногой железную калитку и повел меня по замшелой дорожке, мимо гипсовых гномов, к «дому своей жизни». Заброшенность и полное запустение вполне отвечали мизерной плате, взимаемой за это угодье. Вычурные, поврежденные временем чугунные вазы, статуя из песчаника, не то Афродиты, не то Артемиды с отбитой рукой, далее маленькие джунгли, без сомнения, те самые, что Штиллер именовал розарием, и повсюду лестницы, обнесенные покосившимися балюстрадами, – облупившиеся, они беззастенчиво давали знать, что сделаны из цемента. Бассейн, где плавали водоросли, старая собачья будка, террасы, заросшие сорняками, – это и был сад Штиллера, населенный множеством гномов из пестрой керамики, частью растрескавшихся, а частью, напротив, уцелевших.

Я все еще думал, что мы только приближаемся к поместью Штиллера, а он продолжал говорить, не обращая внимания на это привычное для него запустение. Сам дом-шале, по счастью, густо зарос плющом; открытыми для обозрения оставались только верхняя его часть причудливой архитектуры да кирпичная башенка, украшенная игрушечными бойницами, к тому же еще нелепый фасад, густо покрытый замысловатой резьбой, казалось, выполненной лобзиком, частично же облицованный песчаниковым плитняком. И все это ютилось под крышей, несоразмерно выступавшей над крошечным, почти игрушечным домиком. Я не верил своим глазам. Словом, убогая швейцарская хижина, отдаленно напоминающая шотландский замок. Штиллер извлек из карманов пиджака две бутылки вина и, нащупав ключи от входной двери, сообщил, что фрау Юлика вернется из своей женской гимназии примерно через час.

Итак, мы были у цели. Как у большинства подобных шале, здесь имелась доска из искусственного мрамора с надписью «Mon Repos»[64]64
  Мой отдых (франц.).


[Закрыть]
, выведенной золотыми литерами, кое-где уже почерневшими. Обстановка дома удивить меня, конечно, не могла. Деревянный медведь в прихожей изъявлял готовность принять в свои объятия трости и зонтики. Над медведем – обшарпанное, подслеповатое зеркало. Был полдень, и во всех уголках на штукатурке и обнажившейся дранке, отражая гладь Женевского озера, играли солнечные блики. С застекленной веранды стиля «модерн» проникал зеленоватый свет, чем-то напоминавший аквариум. Грохот поездов был здесь слышен, как в будке стрелочника, а где-то совсем рядом гудел смазанный трос фуникулера. Штиллер вышел поставить наше вино под струю холодной воды, и я невольно стал оглядываться по сторонам, чтобы хоть чем-то заняться. Потом мы сидели в саду, на замшелой балюстраде, окруженные неизменно веселыми гномами. Не удержавшись, я все же спросил: – Так это и есть твоя «ferme vaudoise»? – Но должно быть, Штиллер не видел разницы между своими описаниями и реальной действительностью. Он просто сказал: – Обидно, что тебе так и не удалось полюбоваться моими восьмьюдесятью вязами. Они зачахли, вот их и срубили. – Разговор об этом больше не заходил.

Я спросил: – Ну, как ты тут живешь? – Было видно, что он твердо решил ни на что не жаловаться. – А как поживает твоя жена? – спросил он в ответ. В дальнейшем, уж не знаю почему, он тоже избегал называть Сибиллу по имени. Больше он ни о ком не спросил; беседа наша как-то не клеилась. – Почему ты не уберешь этих гномов? – спросил я, лишь бы что-то сказать. – Все не удосужусь, да они мне и не мешают. – И все же мне казалось, что он рад моему приезду. – Когда придет Юлика, – сказал он, – мы выпьем наше вино! – Мы сидели и курили. Я отчетливо помню эти ничем не ознаменовавшиеся четверть часа…

Как распоряжается этот человек своим временем? Этот невысказанный, едва даже осознанный вопрос все продолжал меня мучить. Как может Штиллер вынести такое существование без профессиональных и прочих занятий, то есть в полной беззащитности и одиночестве? Он сидел на полуразрушенной балюстраде, подняв одно колено и обхватив его сплетенными пальцами; глядя на него, я думал: «Как может он, как может вообще человек, столько испытавший и во всем изверившийся, еще влачить свою жизнь?» Гончарня находилась в подвальном помещении, прежде служившем прачечной, рядом с сушильней и складом садовой мебели; стены, некогда оштукатуренные и побеленные, а теперь затянутые шпалерами серой плесени – хотя солнце не уходило отсюда с полудня до самого вечера. Мне стало легче на сердце: здесь я все же мог себе хоть немного представить дни нашего друга.

– Надо же что-нибудь делать! – сказал он, когда мы осматривали готовые изделия «Swiss Pottery», приносившие ему скромный доход. – Эти плоские чаши Юлике нравятся больше остального! – И еще: – Знаешь, во всем нужна школа! Настоящим гончаром мне уже не стать! – С особым удовольствием он показал мне гончарный круг, построенный его собственными руками. Мне, профану, он представлялся знатоком и мастером в своей области, когда он говорил о гончарном искусстве разных времен и народов, о секретах глазуровки. В чем он переменился? Я был уверен, что теперь мысли и чувства Штиллера больше направлены на мир вещей и предметов. Прежде он говорил исключительно о себе, даже когда отвлеченно толковал о супружеской жизни, о неграх, о вулканах и бог весть о чем еще. А теперь, говоря о «своей» керамике, о «своем» гончарном круге, «своей» глазури, он думал и говорил уже не о себе.

– Господин прокурор! – приветствовала меня фрау Юлика. Штиллер поцеловал ее в щеку – руки у него были грязные, в глине. Фрау Юлика показалась мне постаревшей, но по-прежнему необычайно красивой, даже без косметики; ее удивительные девичьи волосы так и светились. – Ему бы только повод для выпивки! – сказала она, когда Штиллер отправился за своими бутылками, предварительно расставив для нас два колченогих шезлонга в саду. – Красиво здесь, не правда ли? – сказала фрау Юлика. Я проникался к этой женщине все большей и большей симпатией, но не знал толком, о чем с ней говорить. Ее холодноватую сдержанность – вероятно, лишь маску настороженной робости, – безусловно, не следовало относить к себе. Должно быть, она и сама не знала, как она замкнута, как скупо себя раскрывает, и даже не подозревала, что люди не чувствуют ее хорошего к ним расположения, не чувствуют, рада ли она встрече с ними, радуют ли ее их маленькие подарки. Она разглядывала скромный платочек ручной набивки. – Вот видите – сказала она, – такой вещицы здесь ни за что не найти! – Должно быть, фрау Юлике были ненавистны прочувствованные речи, но когда она тут же молча отложила платочек в сторону (хотя, судя по всему, он ей нравился), я, признаться, все же немного смутился, словно и впрямь ожидал изъявлений горячей благодарности. Я осведомился о ее занятиях в женской гимназии, там, внизу, но узнал от нее очень мало. «Что же мне ей еще сказать, что было бы ей интересно?» – терялся я в догадках. Она откинула голову на спинку шезлонга, как бы покоясь на своих роскошных медных волосах, утомленная днем работы.

– Оказывается, наш Штиллер стал настоящим гончаром! – начал я новый разговор, и она мне в ответ кивнула. В подвале у Штиллера я обратил внимание на его слова: «Эти плоские чаши Юлике нравятся все же больше всего остального!» Я подумал тогда, что Штиллер, как видно, не добился признания жены, что она не проявляет должного интереса к его изделиям, скорее всего она относится к ним скептически. Мне вдруг показалось, что бедняге Штиллеру недостает моральной поддержки, критических восторгов. Быть может, даже, подумал я там, в подвале, фрау Юлика считает его гончарные опыты пустой затеей. Но она мне сказала: – Вы не находите, что он удивительно много успел за эти два года? – Я согласился и добавил: – Скажите ему это! Он будет доволен. – Разве я этого ему не говорила? – Вы ведь знаете нас, мужчин, – сказал я уклончиво, – вечно-то мы хотим производить впечатление на тех, кого мы любим, и, только этого не добившись, апеллируем к публике! – Я говорил в шутливом тоне. Но фрау Юлика закрыла глаза обеими руками. – Чего он все время ждет от мена?! Я ему это говорила, да он меня не слушает. – Не желая разыгрывать опекуна, я приумолк.

– По-прежнему на «вы»? – внезапно нагрянув, выпалил Штиллер и еще больше смутил нас. – Итак, за твое здоровье! – как бы желая сгладить неловкость, воскликнул он. Мы чокнулись маленькими ледяными стаканами.

– Ты не будешь пить? – спросил он, видя, что фрау Юлика не взяла своего стаканчика. Ей не хотелось. Он повторил: – Итак, за твое здоровье!

У меня промелькнула мысль: а не ждет ли фрау Юлика ребенка? Ведь она молча, но тем решительнее отказалась пить, точно вино могло причинить ей вред, было для нее под запретом; и все же мне стало обидно, что она даже не пригубила вина, с самого начала от нас обособилась. Нет ничего затруднительнее и щекотливее пребывания втроем! Я добросовестно старался не «объединяться» со Штиллером, хотя с ним мне было легче, благодаря его чисто женскому умению приспосабливаться к собеседнику, тогда как фрау Юлика, напротив, делала все, чтобы замкнуться в себе. Она молча покоилась в обрамлении своих роскошных волос, и ее лицо – я наблюдал ее сбоку – в равной мере приковывало и тревожило меня выражением непреходящего, немого страха. Штиллера это мало заботило. Он наслаждался собственной болтовней, хотя нередко, с оттенком просительной нежности, обращался к фрау Юлике, то ли из вежливости, то ли желая вовлечь ее в разговор. «Ему все дается слишком легко! – подумал я. – Он со всеми расплачивается обаянием, а обаяния ему не занимать стать! Не дорого оно ему стоит!» Стараясь задобрить ее, он проявлял преувеличенное, почти уже искательное внимание.

– Оставь! – просила фрау Юлика. – Мне не нужна подушка!

Судя по взгляду, который он бросил на нее, Штиллер почувствовал себя несправедливо отвергнутым. Будь я судьей, я вынес бы приговор в пользу фрау Юлики: уж очень настойчиво он навязывал ей эту подушку.

– Где ты поставишь свою гончарную печь? – спросил я, стараясь отвлечь его. Но слушать он был неспособен.

– Отчего ты не хочешь подложить эту подушку?! – приставал он к бедной Юлике. Наконец, в угоду Штиллеру, она взяла ее, поблагодарила, но под голову не положила, а сунула под колено, где подушка ей меньше мешала. «И ведь оба они исполнены самых лучших намерений!» – подумал я и похвалил легкое вино. Не знаю, с чего мне пришла на ум недавно услышанная история.

– Ты ведь у нас открыватель Мексики! – сказал я. – Тебе это должно понравиться, Штиллер. Так слушай: один человек стал там разводить свиней, – где именно, уж не помню, – и все время терпел убытки по каким-то причинам. Он надрывался, работал, не разгибая спины, но, увы, без толку! В ферму он вложил все свое достояние, все свои силы и честолюбивые помыслы. А доходов все не было. Вдобавок началась ужасная засуха. Бывает так в Мексике, Штиллер? Короче говоря, река обмелела, – какая именно река, тоже не знаю, знаю только, что в таких случаях крокодилы снимаются с места и отправляются на поиски ближайшей воды напрямик, по полям и лесам. В один прекрасный день к нашему фермеру заявляется целое стадо крокодилов – их путь ведет прямо через его ферму! Что делать? Бедняга мог бы залезть на крышу и перестрелять всех крокодилов. Но он не делает этого: он смотрит, как крокодилы пожирают его свиней, так и не принесших ему прибыли, а затем возводит крепкий забор, получает готовую крокодиловую ферму, становится богачом, поставщиком крокодиловой кожи, из которой делают дамские сумочки. – Штиллер громко захохотал. – Меня уверяли, что это так и было. – Невероятно смешно, да? – Штиллер повернулся к фрау Юлике. Но ее смех ограничился мимикой. Впрочем, я не помню, чтобы эта женщина смеялась иначе, ее смех всегда был только на лице, как будто она потеряла, навечно утратила свой внутренний смех. Бессмысленно было пытаться развеселить ее. Я почувствовал себя дураком. «Зачем я столько болтал?» – злился я на себя.

Спускались ранние осенние сумерки, солнце светило мягко и нежно – предвечерний час, описанный Штиллером в одном из его писем: «И когда, уважаемый друг, мы сидим в саду и довольно осеннего солнца, чтобы почувствовать себя счастливыми, когда снова созревает виноград и над озером висит металлическая дымка, а вершины гор резко очерчены и пестреют золотом деревьев на фоне средиземноморской синевы, когда озеро прочерчено блестящей дорожкой из ртути, а позже из сверкающей меди, а еще позже – из бронзы…» На сегодня со ртутью было уже покончено. Озеро перешло в свою медную стадию. Время от времени я оглядывался по сторонам: неизменно веселящиеся гномы, шале с башенкой, разросшийся бурьян, серая Афродита, пустой и замшелый, забитый бурой листвою бассейн, ржавые трубы, веранда стиля «модерн», плющ, фуникулер, кроваво-красный в свете вечернего солнца, – все казалось мне неправдоподобным. И сами они, Штиллер и фрау Юлика, выглядели в окружавшем их мире, как на маскараде, словно молчаливо доказывали нам, что в конечном счете любое платье – маскарадное, временное. Я в чем-то им позавидовал, восхитился ими. Ведь все, чем они по-настоящему владеют, это – солнце, его блестящее огромное отражение в зеркальной поверхности озера, их гончарня внизу в подвале, трудности человеческой жизни, да, пожалуй, еще и я, их беспомощный гость.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации