Текст книги "Учебник рисования. Том 2"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Впрочем, просветители не жалели усилий – не счесть примеров того, как просвещение внедрялось в болотистую почву российского сознания: любой спекулянт привозил к скифам не только деньги, но и прогрессивный вкус. Придирчиво собирая коллекцию, спекулянты поощряли российских мастеров тем, что зазывали их на свои виллы и фазенды. Самобытные таланты из холодной страны получали в теплом климате необходимую огранку. Различие между российским мастером, не прошедшим шлифовку своего дара на даче очередного спекулянта, и мастером, прошедшим ее, можно уподобить разнице между унитазом, произведенным где-нибудь в Тверской области, и унитазом адриатическим. Можно ли недооценить эту разницу? За неделю на Адриатике (Ривьере, Бискайском заливе) русский интеллигент был готов на все – и дополнительный стимул авангардного творчества был нелишним.
Даже такой знаток и гурман, как Николай Павлинов, почтил своим присутствием резиденцию Пьера Бриоша. Не отягощенный строгим расписанием, отец Николай вырывался погостить две-три недельки у приятеля Пьера в Сан-Тропе, поглядеть на игру волны, поболтать с продавцом буклетов о вечности. «Ты, Пьер, – говорил отец Николай, – сам не знаешь, сколько ты сделал для России». Бриош улыбался: он, разумеется, знал. Сознание того, что без его вмешательства российская культура бы захирела, наполняло его гордостью. Разве забудешь, как Шура Потрошилов, замминистра культуры, блевал под сосной? А послеобеденный сон Аркадия Ситного? Бриошу было что вспомнить – и он сдержанно улыбался, внимая комплиментам московского друга. Да, он помог России, он преподал ей урок. Сумеет ли Россия адекватно усвоить его советы? Поймет ли она?
XII
Можно было лишь диву даваться, что, имея таких щедрых и страстных покровителей, Россия продолжала прозябать в косности и усваивала далеко не все уроки демократии и прогресса, и порой усваивала их не лучшим образом.
Однако Россия старалась. Что-что, а уж искусство перенимать Россия освоила давно. И перенимала пример Запада старательно. Предположение, что Россия плохо выучила преподанный Западом урок, потому и вышло все криво, сделалось популярно – но верно ли это предположение? Столь очевидна вековая российская глупость, что само собой ясно: плохо Россия понимает заданные уроки. И не повернется язык спросить: а вдруг хорошо понимает? А вдруг именно такой мерзости ее и учили? И разве ее учили чему-то иному, а не тому, что она так старательно воспроизвела? Неужели недопоняла Россия урока? Неужели современная действительность Запада являет какие-то иные сияющие примеры, коих не углядела Россия, не уразумела в дремучей дикости своей? Так скажите же, бога ради, где они, эти примеры? Разве не именно этот самый образ – Россией перенятый образ демократической диктатуры – воплощает и Запад? Разве не эти самые роскошные витрины, туристические агентства, автомобили явились доказательством и воплощением свободы? Разве не яркость и броскость были приняты как критерии искусства? Или это не сам Запад последовательно и с насмешкой отказался от Сартра, Белля и Хемингуэя, – чтобы восхититься де Жикизду, Тампон-Фифуем, Дерридой и прочими прогрессивными жонглерами? Или не сам Запад родил новый тип политического лидера – прогрессивного жулика? Или не сам Запад породил вялую, рыхлую, трусливую интеллигенцию, готовую сотрудничать с любым режимом, дали бы только возделывать свой сад?
Демократия бывает разная, говорили люди опытные. В России она так себе, паршивенькая, а бывает – отменная. И верили в это положение, и повторяли значительно: дескать, ошибочную мы усвоили демократию, не из чистого (как сказал бы Петр Яковлевич Чаадаев) источника пьем. Чаадаев сказал так о русском христианстве: мол, надо было не из Византии религию брать – негодный товар завезли, лежалый. Так бывает с доверчивыми посетителями рынка: покупают, допустим, щеночка на рынке, а он от больных родителей и вшивый; хлопот с ним потом не оберешься. Но здесь-то, с демократией, вроде бы промашки не было – из хороших рук брали, от производителя, с отличной родословной. И щеночек вроде был хороший – ушки торчком, хвост пистолетом. Отчего же так вышло? Так ведь демократия, разъясняли люди дошлые, она в принципе везде разная: это же власть народа, а народ – он в каждой стране особенный. Поэтому, дескать, в Америке одна демократия, в Англии другая, а у нас, у дурачков, третья. И не спросил никто: разве так? А если не так? А вдруг демократия везде одинаковая? Что, если демократия – это просто способ управления, при котором группа коррумпированных мошенников создает видимость того, что действует в интересах населения? Что, если так – и никак иначе? И никакого отличия меж демократиями нет, как нет принципиального отличия меж монархиями, диктатурами, племенным строем. Так что же такого хорошего в демократии, чтобы к ней стремиться? Чем она мила? Уж не тем ли, что двадцатый век ввел эту систему управления, чтобы лучше и качественнее управляться с населением, чтобы сделать народ ответственным за собственное истребление, чтобы оградить власть от упреков? Чем демократия прельщает? Тем ли, что Сталин и Гитлер были демократы? Или манит интересная фигура российского президента: офицер органов безопасности, крепкий хозяйственник, муж совета – чем не образец демократии? Или иной какой социальный пример блазнит? Великий муж Уинстон Черчилль сказал, что лучше демократии ничего не бывает. Но он же не Будда, не Саваоф – вдруг ошибся?
Борис Кузин, возбужденный беседой с Розой Кранц, потребовал от Владислава Тушинского прояснить ему этот вопрос. Не зашла ли демократия в тупик? И не исключено, что мы с вами сделали ставку вовсе не на тех богатеев. Не подвели бы нас эти ворюги. Ведь есть некоторые и попрогрессивнее. Помните задор Открытого общества? Что же, не хватит у нас с вами сил на новый рывок? И пока лучшие умы собирали силы для нового рывка к свободе, общество входило в привычный от века ритм жизни – либеральный капитализм сделался реальностью общественного сознания.
Те же самые люди, что сетовали некогда на тупость партийных чиновников, те самые люди, что нипочем бы не стали хвалиться дружбой с гэбэшником или партаппаратчиком, – теперь они же ловили взгляды банкирских жен и любовниц, живо интересовались настроением банкира, кичились дружбой с портфельным менеджером, за счастье почитали близость к владельцу ресторана. Еще бы! Прежде наверху общества были марионетки-чиновники, рабы идеологии, но сегодня нами правят личности! И засматривались на портреты личностей в журналах: ах, интересные какие личности, как ловко они поддевают вилкой устрицу, как лихо пьют шабли. Какие у них особняки, какие наряды – видно, что люди незаурядные. И художники тянулись к ним, как цветы, что тянут робкие стебельки свои к солнцу. И нес им произведения Пинкисевич, и Дутов нес им свои кляксы, и ждали мастера, томились: как, похвалит? Или покривится? Сказал что-нибудь хозяин? Или промолчал равнодушно?
То же самое происходило решительно во всем просвещенном мире – а Россия чем хуже?
XIII
Вот как освещал день рождения Беллы Левкоевой журнал «Штучки-дрючки». Статья называлась «В поисках большого стиля».
Совсем не просто, говорилось в статье, найти узнаваемый стиль, с которым время свяжет наши имена. Известно, замечал далее автор, что личности вроде Мэрилин Монро или Каролины Монакской оказали влияние на социум не меньшее, нежели Пикассо или Ворхол. Идти наперекор общепринятым вкусам, чтобы создать неповторимый стиль, – вот задача современного человека. Последовательную работу в этом направлении ведет светская львица Белла Левкоева. Прошлый день рождения галеристки был нарочито буржуазным: дресс-код – золото, вычурные наряды, стразы и перья. В этом году именинница решила стряхнуть прах гламура и вернуться к корням. Борьба с ненавистным отныне пафосом началась с приглашений. Из оберточной бумаги гости извлекали кусок картона с корявой надписью: «Белла Левкоева против гламура. Дресс-код – будь проще». День рождения решено было отмечать в обыкновенной пивной у Белорусского вокзала. Алкоголиков и побирушек вышвырнули прочь, помещение помыли с хлоркой, обрызгали кельнской водой. Все получилось совершенно по-русски, в стиле богемы шестидесятых, которая и породила этот пленительный стиль. Пластмассовые столики, алюминиевые стулья, пейзажи родного края по стенам. При входе в пивную охрана останавливала не внявших хозяйской воле модников и вручала им тельняшки, телогрейки и ушанки. Модные художники в тельняшках (знаменитости из группы «Синие носы») пели матерные куплеты и наливали гостям полные стаканы самогона. На упрямцев накидывали ватники насильно, сама именинница расхаживала в тельняшке, военных штанах с красными лампасами и в солдатских же ботинках.
Почин поддержали не все. Кое-кто не смог распроститься с украшениями даже на время. Образовалась оппозиция. Так, главный редактор журнала «Мир в кармане», знойная красотка Тахта Аминьхасанова в топике из золотых пайеток с массивными рубиновыми украшениями и лучшая подруга именинницы очаровательная Лаванда Балабос в сексуальном платье с открытой спиной, украшенном стразами и бриллиантами, явно решили не сдавать гламурных позиций. Муж хозяйки вечера знаменитый Тофик Мухаммедович Левкоев тоже выразил неудовольствие тенденциозным поведением супруги. Он выставил напоказ браслет с бриллиантами, заявив: раз она теперь такая негламурная, пусть от меня дорогих подарков не ждет. Фиг ей! – и демонстративно вручил браслет знаменитой московской красавице Алине Багратион.
Зато большинство выступило в поддержку Беллы. Размахивая банным веником, плясал облаченный в серый ватник банкир Щукин. Политики из администрации президента, наряженные в футболки с серпом и молотом на груди, отстаивали принципы общедоступности. Французский повар Мишель Фуагро приготовил неожиданное блюдо: отварную картошку с селедкой. Первым отважился попробовать Ефрем Балабос, бесстрашный банкир принял удар на себя – и выдержал! Под общий смех собрания г-н Балабос поливал блюдо обыкновенным подсолнечным маслом и нахваливал. Едва гости поняли, что блюдо съедобно (молодая картошка, доставленная спецрейсом из Аквитании, и норвежская сельдь в исполнении Фуагро были незабываемы), как столы опустели – столичные модники расхватали все.
Вечер раскрыл истинные чаянья бомонда. Интересно было наблюдать за одним из известных олигархов, потребовавшим не называть его имя в газете: кто бы мог представить, что в душе миллиардер тянется к прошлому, к тому времени, когда он еще был простым продавцом куриных потрохов на колхозном рынке. Оставив в машине смокинг, аметистовые перстни, авторучку «Паркер» и чековую книжку, финансовый туз вольготно чувствовал себя в валенках и ватнике, пил стаканами самогон и налегал на соленые огурцы. Рафинированные особы, притворявшиеся, что пьют только шампанское, признали сегодня, что лучше доброй водки с огурчиком ничего не придумано.
И когда вечер закончился, ни у кого не вызвал удивления вопрос, заданный известному издателю ресторанных рейтингов Пьеру Бриошу. Пьер, спросили его светские люди, а ты эту пивную в рейтинг внес? Мудрый Бриош загадочно улыбнулся. Конечно же да. Пивная, как выяснилось, приобретена специально для проведения ностальгических обедов, оригинальный дизайн заказан самому Осипу Стремовскому, а ватники пошиты у Армани. Так был раскрыт нехитрый секрет: чтобы полюбить стиль социалистического реализма, требуется отфильтровать социалистический продукт фильтром цивилизации и культуры.
Так писал журнал «Штучки-дрючки». И тенденция, отмеченная журналом, была достойна обсуждения – в какой степени капиталистический вкус может вобрать в себя социалистический опыт? Сочетается ли это? И в какой-то мере ответ на этот вопрос дает интервью с Гришей Гузкиным, которое маэстро дал в своей парижской студии. Повод представился значительный – новая выставка мастера, его последние достижения, кои будут явлены миру на грядущей биеннале в Венеции. Чем порадует публику Гриша сегодня? Ах, ему есть что сказать, молчать он не может! Может ли он молчать? Художник создал новый опус с пионерами и комсомольцами. На мольберте стояла картина с изображением шеренги маленьких человечков без лиц и в красных галстуках. Бесспорно, зрители уже встречали нечто подобное в прошлых работах художника, но в последние годы Гриша отточил мастерство, довел до филигранности. Изображение выполнено в суховатой, не особенно темпераментной манере: Гузкин раскрашивал поверхность неторопливо и аккуратно, не испытывая особенных эмоций. И то сказать, для чего же волноваться? Как объяснял публике сам Гузкин, «во мне живут два человека: первый придумывает концепцию, второй, холодный профессионал, ее исполняет. Вот, получено задание, является ремесленник – и делает». Гузкин постоянно шлифовал умение, рисуя одно и то же много лет подряд, не меняя ничего в своих картинах. Ни разу в своей многотрудной карьере Гузкин не сделал попытки изменить что-либо в композиции, ни одного цвета, ни одной линии. Однообразные фигурки переходили с одного холста на другой, и картины, похожие до неразличимости, выходили из мастерской Гриши Гузкина на арт-рынок. Творческий процесс был не слишком разнообразен: Гриша садился к холсту (писал Гриша сидя) и прилежной рукой водил кистью взад-вперед, закрашивая обведенное контуром место в ровный цвет. Однако – он сам любил повторять этот довод – не так ли вели себя и иконописцы? Разве не существовал канон? «Я тоже в своем роде создаю иконы, – говорил Гриша. – В сущности, – говорил в своих интервью мастер, – то, что делаю я, есть своего рода отчет об исчезнувшей – слава богу, что так! – цивилизации. Я как историк-архивист оставляю для граждан свободного мира память об эпохе тоталитаризма. Я фиксирую зловещий набор атрибутов эпохи: красные галстуки, советскую униформу, валенки, знамена, серп и молот. Пусть мертвая цивилизация останется для свободных людей как память и предупреждение».
И корреспонденты, слушая слова мэтра, кивали. Очень хорошо было известно, что свободные граждане свободного мира – банкиры, спекулянты, портфельные инвесторы – покупали произведения Гузкина и, глядя на них, лишний раз убеждались, что их уютный мир многократно лучше, чем серость советских казарм. В этом и состоит предназначение социализма и памятников той эпохи – оттенить сегодняшнюю жизнь, поместить капиталистические достижения на выигрышном фоне. Ватник, пошитый у Армани, хорош именно тем, что копирует иной ватник, который надеть никому не захочется.
Если Гриша работал, доказывая ценность свободного мира от противного, т. е. демонстрируя, что мир тоталитаризма был хуже мира демократии, то иные мастера ежесекундно должны были обслуживать мир демократии непосредственно – приносить в этот свободный мир развлечения. А чем развлечь акционера нефтяной компании, как не отчаянным свободным поступком? И мастера раздевались донага, скакали на одной ножке, эпатировали публику бранными словами, привязывали конфетные фантики к кошачьим хвостам, резали кроликов и кидали их трупики в формалин – самовыражались.
XIV
Новому миру требовались две формы услуг: одна группа художников должна была показать, что мир, если он не капиталистический, плох, другая группа – выявить все достоинства капиталистической демократии и продемонстрировать эти достоинства. И те, и другие, и их западные коллеги делали одно общее дело – создавали салон свободы. Художники, искусствоведы, коллекционеры и музейные работники старательно воспроизводили явление, которое привыкли ругать в иных эпохах, прежде всего в ушедшей эпохе социализма, – а именно салон. Салон возник с неумолимостью, едва осколки общества оформились в инсталляцию. Вчерашние подвальные смельчаки, те, что огрызались на салон соцреализма, оказались участниками салона капреализма. Салон – слово ненавистное, символизирует продажность; художнику демократического мира мнится, что уж он-то никак не служит салону, он застрахован от салона, поскольку творчеством отстаивает свободу. Решили, что салон – это непременно картины с букетами и розовыми женщинами. Не могут же картинки с полосками и закорючками или баночки с фекалиями быть салонным искусством! Но салоном может быть что угодно. Основной признак – воспроизводство принятого стандарта, салон не признает штучной продукции. Салон есть общественная структура, которая требует социальной однородности: есть любимая зрителями форма букета, именно воспроизводство этого принятого ранжира красоты и делает произведение салонным. Существовал салон рококо, где тиражировали изображения букетов; существовал салон социалистического реализма, где тиражировали портреты коровниц и солдат в пилотках; есть салон авангарда, который тиражирует имитацию свободного жеста. Нет дурного в букетах как таковых; коровницы и солдаты ничем не плохи; призыв к свободе несомненно хорош; однако, когда жест, утвержденный в качестве свободного, воспроизводится, чтобы быть опознанным в качестве свободного, он перестает быть свободным, но напротив – делается условием соблюдения социальных норм. Каждый салон создается как скрепа общества. Понятие прекрасного, понятие честного, понятие свободного – любое понятие, принадлежащее сознанию, изымается обществом из сферы духовной и социально адаптируется. Поскольку общество развитого демократического централизма прежде всего нуждалось в унификации понятия свободы, оно сделало именно свободный жест предметом салонного творчества. Всякий раз любое общество неуклонно создавало одно и то же – усредненный продукт, имитирующий интеллектуальные стремления и дающий ощущение общественного развития. Достигая заданных параметров, такой продукт начинает выполнять необходимые обществу условия – он успокаивает и развлекает. И демократическое общество развлекало себя демонстрацией свободы. Поскольку ничего более омерзительного, нежели свобода, развлекающая буржуа, существовать не может, демократический салон и его участники стали самым омерзительным салоном за всю историю искусств. Они сознавали себя участниками большого культурного процесса, им казалось, что их усилиями создается культура сегодняшнего неповторимого дня. Они употребляли слова «актуальное» и «радикальное», приходили в возбуждение от этих волшебных слов и знать не желали, что они ничем не отличаются от своих предшественников – сонных советских культурных чиновников. Хотя их сообщество в точности соответствовало любому салону – то есть обществу, где богатые используют художников для развлечения, – они продолжали казаться себе бунтарями. Их бунтарство выражалось, впрочем, только в одном: они устраивали потешные представления, выдумывали смехотворные репризы и валяли дурака, игнорируя рудимент тоталитарных эпох – образование. Это называлось свободным жестом.
– Смешно, если один человек кривляется, – сказал Татарников своей жене Зое Тарасовне. – Но если сразу все кривляются, уже не смешно. Если среди прочих существует шут, это забавно. Но что делать, если все паясничают?
А делать ничего специального и не надо было – разве что участвовать в ежедневном карнавале. И столичная публика продолжала имитировать жизнь богемы. Зажравшиеся, самодовольные ублюдки курили марихуану, пили водку и нюхали кокаин, полагая, что ухватками и ужимками они напоминают персонажей парижской жизни тридцатых – Модильяни и Сутина. Трусливые и завистливые, они заискивали перед богачами, ловили взгляды их пустоглазых жен, ждали момента, чтобы выскулить подачку, и при этом они казались себе светскими людьми, что востребованы везде – как некогда Пикассо и Матисс. Скупые и расчетливые, они приучились жрать и пить на чужой счет, наливаясь винами на посольских приемах, за столами нуворишей, в дорогих гостях; они вошли во вкус и набивали желудки на халяву; и при этом казалось им, что они ведут лихую гусарскую жизнь, кочуя из дома в дом, переходя от стола к столу, что они правят бал свободы – как Ван Гог и Гоген. Бездарные и бессмысленные, они ждали признания своих заслуг от таких же, как они, зависимых и запуганных журналистов и критиков и ублажали их, выторговывая публикации и рецензии, хвастаясь признанием пустых и никчемных созданий; и при этом им казалось, что они участвуют в важном культурном процессе, что они говорят свободное слово, которое не остановить, что они бескомпромиссные новаторы – ну, например, как Бодлер или Аполлинер. И ходила кругами по залам Роза Кранц, выглядывая рецензента для своего последнего опуса, в котором она доказывала, что идеи свободного дискурса прогрессивнее, чем идеи несвободного дискурса. И стрелял глазами Дутов: где-то в толпе затерялся Ефрем Балабос, надо бы мимо него пару раз с независимым видом продефилировать. И сновали туда-сюда юные мастера – Лиля Шиздяпина, супруги Кайло, Юлик Педерман, горделиво прохаживался по залам Яков Шайзенштейн, ввинчивался в толпу Петр Труффальдино – ловили удачу, отстаивали свободу. Каждый из них знает, как применить дарования: где невзначай расскажет о своих успехах, где сфотографируется рядом со знаменитостью, где познакомится с очередным клиентом, где поддакнет иностранному авторитету. И это позорное булькающее варево ежедневно нужно было помешивать и разогревать – потому что оно называлось «современная культура» и другой культуры нигде не было.
– Паясничают за хорошую зарплату, – говорила в ответ мужу Зоя Тарасовна. – Эта непристойная Белла Левкоева собрала в своей галерее клоунов, транжирит деньги супруга. Позор, – говорила Зоя Тарасовна, размышляя о том, что дочке за эти деньги и квартиру бы можно было купить. – Стыд! И называют хулиганство свободой! Неужели не существует закона – запретить?
– Законов предостаточно, – отвечал Татарников, прихлебывая водку, – чтобы запретить то, что мешает этой, с позволения сказать, свободе. Но свободу ты уже никогда не запретишь.
– Так водку бы хоть запретили, – вздыхала Зоя Тарасовна.
И художники, не стреноженные запретами властей, продолжали удивлять мир разрешенной свободой, делали абсолютно что хотели, но – странное дело – делали при этом одно и то же. Произведенные ими жесты и предметы почти не различались меж собой: художники шутили одинаково, одинаково хамили публике, и поделки получались у них похожие. Их никто не принуждал производить одинаковую продукцию – но одинаковая продукция множилась, и количество людей с одинаковым представлением о свободе росло. Стандарт на свободу постепенно сделался таким же естественным, как стандарт на размер огурца и яблока в супермаркете. Эта стандартная евросвобода стала необходимым качеством мыслящего человека. От художника в известном смысле требовалось предъявлять в своем творчеству евросвободу, если он хочет, чтобы его опознали в роли художника. Отсутствие евросвободы так же осложняло жизнь, как отсутствие документов. Современность могла строго спросить с художника – и художники побаивались такого вопроса. Все они выслуживались перед современностью, ведомые одним сильным чувством – страхом. Люди страшились, что их сочтут неактуальными, страшились не попасть в обойму свободолюбивых, страшились быть незамеченными в своем усердии, страшились выпасть из круга лиц, отмеченных благосклонностью богатых. И, живя с чувством страха перед другими свободными людьми, они продолжали считать себя свободными и гордились тем, что говорят те слова, каким их научили. Они боялись вдруг выпасть из цепочки социальных отношений, схемы, которая сулила обыкновенные жизненные блага, от коих отказаться страшно. И простую цепочку влияний – художник зависит от куратора, куратор от банкира, банкир от торговца оружием, а тот от министра вооружений, – простую логику вещей, по которой свободное кривляние встраивалось в несвободный мир, они видеть отказывались.
XV
В рамках этой логики влиятельный человек, что являлся символом свободы (то есть конечной цели развития человечества), человек, который был расположен на самом верху пирамиды, президент американских Штатов держал перед миром свою тронную речь. Президент только что был переизбран на второй срок, после того как в течение первого срока он разбомбил и оккупировал две страны без объявления войны и отверг Организацию Объединенных Наций в качестве законодательного авторитета. Президент не собирался сказать ничего особенного, только лишний раз подтвердить положение дел: отныне критерием международного права будет свобода личности, те же люди, что личностями не являются (в силу географических и культурных особенностей), должны будут присоединиться к общим ценностям.
Президент говорил, а в разных уголках мира люди, приникнув к экранам и газетам, вникали и комментировали его слова. Президент говорил так:
– Вот почему политика Соединенных Штатов заключается в том, чтобы поддерживать и развивать демократические движения и институты во всех странах и культурах ради конечной цели – искоренения тирании во всем мире.
– Это чем отличается от политики Гитлера и Троцкого? – спрашивал у своих друзей Эжен Махно, сидя в баре отеля «Лютеция», – те тоже хотели завоевать весь мир, и тоже ради свободы. Нет, вы не думайте! – замахал Махно руками. – Я и сам за свободу! Да еще мой дед, если уж на то пошло! Я просто спрашиваю: если у тех не получилось, почему у этих получится?
– Как можно сравнивать! – вскипел Ефим Шухман, привстал и даже расплескал коктейль «Пунш плантатора».
– Сегодня другая свобода, – примирительно сказал Бердяефф, – лучше прежней.
– Принципиально иная! – кричал Шухман. – Если хотите знать мое личное мнение, то ничего общего эта свобода с прежней не имеет!
– А кто определит, где – тирания?
– Если хочешь знать мое личное мнение, тирания везде, где нет свободы!
– Свобода всегда одинаковая, – подвел итог Кристиан Власов. – Есть деньги и власть – ты свободен. А посадят в камеру – станешь несвободен. Все знают, что такое свобода, зачем спорить.
Президент продолжал:
– Влияние Америки небезгранично, но, к счастью для угнетенных, оно все же весьма ощутимо, и мы охотно пустим его в ход ради торжества идеи свободы.
– Вот это ясно сказано! Бей, барабан свободы! В поход! – ликовал Махно, а президент меж тем говорил:
– Мы будем и дальше настойчиво доводить до каждого правителя и каждого государства мысль о необходимости выбора – морального выбора между политическим угнетением, которое всегда неправедно, и свободой, которая неизменно справедлива. Америка не станет делать вид, будто брошенным в застенок диссидентам нравятся их цепи, или будто женщины с одобрением относятся к тому, что их угнетают и лишают прав, или будто люди с охотой мирятся с властью сильных и наглых.
– Сам и есть сильный и наглый, – сказала Татьяна Ивановна, – тоже защитник нашелся! – Она собиралась мыть пол, ходила по квартире, гремя ведром, и была в дурном настроении, – нужна нам твоя защита! Права! Только и разговору, что о правах! – Татьяна Ивановна в раздражении швырнула тряпку в ведро.
– Мы будем подталкивать к реформам правительства других стран, доводя до их сведения, что наши отношения будут тем успешнее, чем разумнее они станут обращаться со своим народом. Свобода может прийти ко всем, кто этого захочет!
Президент говорил хорошие, давно ожидаемые всеми слова, в сущности, он говорил то, что и хотели слышать интеллигентные люди, жившие в ожидании свободы десятилетиями. Как же получилось так, что они не радовались словам президента могущественной и свободной страны, которая хотела прийти на помощь всему миру? То ли щурился президент слишком мудро – совсем как социалистические вожди при произнесении своих ритуальных заклинаний, то ли бомбежки Ирака так подействовали, но только люди нервничали, слушая о благих намерениях президента:
– Все, кто живет под гнетом тирании и безнадежности, знайте: Соединенные Штаты помнят о вашем угнетении и не простят ваших угнетателей.
– Ого! А кто они такие, чтобы прощать? – восклицали нервные граждане.
– Демократы-реформаторы, которым грозят репрессии, тюрьма и ссылки, знайте: Америка видит в вас тех, кем вы являетесь на самом деле, – будущих лидеров ваших свободных стран.
– О, это про меня, – сказал всякий из реформаторов и приосанился.
– Ага, готовят наместников, – говорили люди скептические, – вырастят управляемых ворюг, поставят во главе разбомбленных территорий – вот и свобода.
– Правители незаконных режимов, знайте: мы верим, что люди, запрещающие другим пользоваться свободой, сами ее не заслуживают и что справедливый Бог недолго позволит им пользоваться ею.
– Прямо план «Барбаросса», – говорил Сергей Ильич Татарников.
– Союзники Америки, знайте: мы ценим вашу дружбу. Посеять раздор между странами свободного мира – главная цель врагов свободы. Согласованные усилия свободных народов повсеместно утвердить демократию – прелюдия к окончательному поражению наших врагов.
– Да что же такое эта свобода? Понятно, что оправдание агрессии, и все же хотелось бы уточнений. Дефиниции дайте для своего идеала, – смеялся Татарников, и, словно прислушиваясь к его словам, президент разъяснял:
– Все американцы стали свидетелями этого идеализма. Вы видели чувство долга и преданность в решительных действиях наших солдат. Вы видели, что жизнь хрупка, а зло реально, вы стали свидетелями триумфа мужества. Сделайте свой выбор в пользу служения идее большей, чем вы можете представить, большей, чем вы сами, и вы сможете внести свою лепту не только в процветание страны, но и в ее мировоззрение.
– А где отличие от фашистского лозунга «Ты ничто, а твой народ – все»? Это прямо противоречит предыдущим пассажам о роли личной свободы. Что-нибудь одно: или каждый свободен, или один ничто по сравнению с общей идеей, – так сказал профессор Клауке, – поразительно, до чего точно воспроизведены интонации фюрера! – Он не сразу отважился на эту фразу: почти всякий европеец недолюбливает Америку, но не всякий отважится брякнуть, что в Америке фашизм. Однако последовательность убеждений подтолкнула Клауке к такой оценке. Он был член партии зеленых, присматривался к домику на Майорке и побаивался брутальных заявлений властей – до добра не доведут. Неужели нельзя как-то мирно и спокойно дела делать? Клауке растерянно оглянулся на жену. Та, со своей стороны, подтвердила, что в парикмахерской, откуда она вернулась, дамы находятся в расстроенных чувствах, некоторые страдают бессонницей.
Люди нервные, запутавшиеся в своих пристрастиях, не знающие уже, кого надо бояться, говорили так:
– Какой еще триумф мужества? Чистый фарс: купили вражеских офицеров, перебили мирное население с воздуха, закидали чужие города бомбами. Тоже сказанул: вы видели, что зло реально! Видели одно: Америка наврала с три короба и обрушилась на беззащитный народ, – а президент меж тем продолжал:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?