Электронная библиотека » Максим Кантор » » онлайн чтение - страница 35

Текст книги "Учебник рисования"


  • Текст добавлен: 18 мая 2014, 14:52


Автор книги: Максим Кантор


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 35 (всего у книги 128 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Как это у тебя сочетается, – спросил Павел, – весь этот антиквариат и квадратики?

– Где противоречие? – улыбнулся Леонид. – И то и другое было загублено большевиками.

Вот тогда-то Павел и высказался – высказался полнее, чем в предыдущей беседе, сказал и про безответственность авангарда, и про то, что авангард и революция ничего общего не имеют. Сказал он и о паразитизме авангарда и, сказав, сразу же пожалел. Оппоненты ответили ему следующее:

– Варвары нравятся? Варвары, которые подняли на вилы русскую культуру, губители цивилизации – они вам нравятся? – так сказала Голда Стерн.

Роза Кранц сказала так:

– Известный, к сожалению, феномен русского сознания: эсхатологическое мышление. Его носитель не замечает реальности.

А Леонид Голенищев сказал так:

– Моего деда, – он показал на дагеротип, в тициановском мужчине стали заметны фамильные черты, – подняли на вилы крестьяне в усадьбе. Сожгли библиотеку – мой дед был специалистом по Клавдию, переводил с латыни. Кое-какие книги удалось спасти, – Леонид кивнул на добротные, в телячьей коже, фолианты, – остальное сгорело. Тетки – маленькие девочки – скитались по России, насмерть замерзли зимой восемнадцатого. Мать выжила чудом – прислуга сдала ее в приют.

И Леонид показал Павлу семейный альбом темных от времени фотографий: две хрупкие девочки играют в саду в бадминтон, двухлетний младенец сидит в гамаке, гроздья сирени на первом плане, вдали богатый дом.

– Это теперь и твоя семья, – сказала Павлу Елена Михайловна, – это и твое горе.

– Пойми, – терпеливо сказал Голенищев, – в России были и другие проблемы, кроме помощи испанским голодранцам.

– Пусть так, – сказал Павел; участь замерзших девочек произвела на него впечатление, – но при чем здесь Малевич?

– Те самые люди, что жгли библиотеку, запретили Малевича, – так сказал Голенищев. – Мой дед, кстати, был меценат – собирал авангард. Эти люди разграбили коллекцию, сожгли библиотеку, убили деда.

– Но они же Малевича и разрешили – спустя пятьдесят лет. И они объявили его гением – еще через десять лет. И библиотеку новую они напечатали. И дали тебе министерский портфель. И девочек пожалели. Эти люди, которые запрещают и разрешают Малевича, они сегодня одних девочек жалеют, а завтра других.

– Что ты имеешь в виду?

– Девочки играли в воланы, а потом воланов лишились, потому что существовали миллионы других девочек, у которых воланов не было.

– Дети! Невинные дети!

– Да, и те тоже. Не менее невинные – только без воланов. Конечно, – замахал Павел руками, – вы не думайте, что мне не жалко девочек! Они знать не могли о том, как устроен мир! Но у играющих в воланы девочек был папа, который знал, что за границами сада с сиренью есть другой мир. И есть население России, которое столетиями продают как скот для того лишь, чтобы его дочки в саду играли в воланы. Он мог догадаться, что рано или поздно папы других девочек, тех, у кого нет воланов, придут к этому хорошему папе – и всадят ему вилы в живот.

– Вы оправдываете это убийство? – ахнула Роза Кранц.

– Я говорю про другое: тот, кто выписал мандат на убийство папы девочек, – сначала вдохновлялся Малевичем, потом его запретил, потом опять достал из запасника. Малевич от этого не поменялся – квадрат, он и есть квадрат. Просто девочек сменили – сначала разрешили одним голодать, а другим играть в воланы, потом наоборот, потом снова позиции поменяли – девочек много, квадрат пригодился на все случаи. Сначала его именем одних девочек мучили, потом других. Авангардное искусство – оно как мандат на деятельность: сегодня социализм строим, завтра капитализм. Это как вексель.

– Выходит, мой дед сам виноват, – весело сказал Леонид. – Ты считаешь, если дед собирал авангард, то он сам виноват в том, что его убили?

– Когда берешь вексель, надо знать, что придется платить. По любому кредиту надо рассчитаться.

– Опомнись, – сказала Елена Михайловна, – ты говоришь чудовищные вещи.

Павел достал фотографию, которую с некоторых пор всегда носил с собой: на ней молодая еще бабушка, Татьяна Ивановна, вела тощую лошадь мимо кривого сарая. Он положил фотографию рядом с той, на которой хрупкие девочки играли в бадминтон.

– Эту лошадь звали Ласик, это лошадь моей бабушки, матери моего отца, – сказал он матери и Леониду Голенищеву, – ее съели в голодном году.

– Отец народов организовал голод в Поволжье.

– Тогда голод случился по вине отца народов, а другой, когда умерла почти вся семья, случился до революции – в восьмом году. И по чьей вине он случился тогда? Вещами распоряжался отец твоих девочек, коллекционер. И, надо сказать, от восьмого года до двадцать четвертого в судьбе моей семьи мало что поменялось.

– Вижу, жалости мои девочки не дождутся.

– Мне всех жалко, – сказал Павел, – и этих девочек, и других девочек, и лошадку тоже; и нет причин жалеть твоих девочек больше прочих.

– Не по-христиански рассуждаешь, – сказал Леонид, – рассуждаешь, как революционер.

– Христос и был революционером, – сказал Павел.

– Христос был против убийства, – сказал Леонид Голенищев и поднял палец.

– Разве он не сказал: не мир я принес, но меч?

– Он имеет в виду будущее – Страшный суд, – сказала Голда Стерн.

– Поскольку в будущее отныне берут не всех, – заметил на это Павел, – лучше разобраться сегодня. Христос говорит: не отменять закон Отца моего я пришел, но исполнить. Исполнится то, чего хотел Отец, – сегодня, здесь.

– Ох, чувствую, договоримся мы до изгнания торгующих из храма; ох, достанется нам, галеристам и кураторам, на орехи! – И Роза Кранц рассказала о своем участии в продаже полотен авангардистов западным коллекционерам.

– Да, – сказал Голенищев, – я слышал о коллекции Майзелей. Отменный вкус.

– Не купи они наш авангард, кто бы авангард спас? Условий для хранения нет.

– Именно цивилизация и спасает авангард, – сказала Голда Стерн, правозащитница.

– Вы хотите сказать, что западный коллекционер, покупая картины с квадратиками, экспортирует на свою родину идеи Дзержинского?

– При чем же здесь Дзержинский? И какие идеи Дзержинского существуют?

– А какие идеи Малевича существуют? Прошу вас, назовите мне мысль Малевича. Ну, хоть одну мысль, будьте добры!

XI

Сам коллекционер, т. е. барон фон Майзель, разумеется, изумился бы, услышь он такое сопоставление. Фон Майзель собирал картины русских авангардистов и даже был готов идти на определенные жертвы и траты, чтобы получить редкие экземпляры; но вот если бы кто-либо ему намекнул, что авангардисты в искусстве удачно дополняются авангардистами в политике и хорошей компанией для Малевича является Дзержинский, а для Розановой – Ягода, услышав такое, барон бы расстроился. Сорвалась бы сделка или нет – неизвестно, но велика вероятность того, что и сорвалась бы. Хорошо, что в современной России специалисты по авангарду не придерживались революционных взглядов, но, напротив, были вполне приличными, воспитанными, прозападно ориентированными людьми и покупателей зря не пугали. Фон Майзель недавно посетил Россию и был приятно удивлен возможностью приобрести ряд выдающихся полотен мастеров первого авангарда. Сам Питер Клауке рекомендовал ему встретиться с ведущими экспертами – Розой Кранц и Голдой Стерн, дамами исключительно прогрессивных взглядов. Барону предложили неизвестного, но вполне качественного Малевича, двух Поповых, рисунки Родченко. Со смешанным чувством ажитации и жадности барон повертел в руках бумажки с нарисованными кружочками и стрелочками, потрогал холсты, где были изображены квадраты и черточки, выписал чек. А на что еще прикажете тратить деньги? – спросил фон Майзель своего делового партнера, француза де Портебаля, также прилетевшего на пару часов в Москву, – в нефть я уже вложил достаточно, попробую теперь сюда. – Тем более что эта вещь – безусловно надежная, – ответил Портебаль. Оба барона расположились в уютном отеле, окнами на Кремль, и рассматривали майзелевы приобретения. Недавно образовавшиеся (но ставшие крайне близкими) московские друзья, а именно Роза Кранц и отец Николай Павлинов, и иностранные бароны сели полукругом возле полотен – теперь не торопясь можно было обсудить каждый мазок, смаковать линию, исследовать касания кисти. Да, работали мастера на совесть – вон как аккуратно закрашены квадратики! И сохранились прекрасно – будто вчера сделаны. В этом, видимо, и состоит специальный секрет авангарда – он всегда свеж и нов.

Бароны развлекали московских друзей рассказами из жизни цивилизованных стран. В частности, де Портебаль рассказал, что во Франции вкус к авангарду в полной мере привил президент Жорж Помпиду – тот самый, кто сменил амбициозного де Голля с его архаическими вкусами и распахнул двери страны в будущее. Именно президент Помпиду, как рассказывал барон де Портебаль, потягивая минеральную воду (как известно всем, барон давно отказался от спиртного и сигар), первым осмелился вывесить в своем кабинете огромный холст де Сталя – мастера, до той поры не признанного. Абстрактная картина – вся сплошь из пятен и полосок – потрясала посетителей дворца свободолюбием. Истинный прорыв дерзкого, ничем не ангажированного духа – вот что чувствовалось в этом жесте президента четвертой республики. То было начало подлинного взлета и признания замолчанного до тех пор авангарда. И впрямь – раньше просто времени не было признать и задуматься. А когда? То, понимаете ли, война, то оккупация, то Сопротивление, то еще чего со страной приключится: Алжир, строительство, то да се. Лишь события – подлинно революционные студенческие волнения мая шестьдесят восьмого – раскрыли людям глаза. Картина де Сталя, внесенная в Елисейский дворец, стала, если угодно, контрапунктом тех славных дней. Словно вольный ветер с бульвара Сен-Мишель, от тех самых баррикад – поднялся да и ворвался в Елисейский дворец. Словно докатилось эхо от тех грозных сорбоннских демонстраций шестьдесят восьмого. Президент подводил своих гостей к шедевру де Сталя, и они подолгу застывали перед полотном, словно бы напитываясь энергией свободы. Так рассказывал де Портебаль, а Роза Кранц бегло переводила его рассказ отцу Николаю. Отец Николай Павлинов слушал благожелательно, поглаживал полной белой рукой живот. Живот уже слегка подводило от голода – близился час дня, и отец Николай размышлял, остаться ли обедать с баронами или отправиться в ресторан «Палаццо Дукале» к одному из лидеров оппозиции – Владиславу Тушинскому. Однако и рассказ француза был определенно хорош, стоило, вероятно, рискнуть и согласиться на отдельную кухню. Не отравят же они, в самом деле, думал отец Павлинов, хотя поваров хороших здесь, судя по всему, нет. Однако он решил терпеть и весь отдался рассказам Портебаля, а рассказывал тот неплохо.

Не рассказал барон лишь того, что по прошествии двух лет советники Помпиду случайно перевернули холст и обнаружили – судя по подписи и указательным стрелкам, – что картина все это время висела вверх ногами. Хм, сказал на это президент, да, признаюсь, господа, закрадывались и у меня такие подозрения. Действительно, я ощущал некий, как бы это выразиться поточнее, дискомфорт, что ли. Пожалуй, наблюдался некий композиционный дисбаланс, вот с той кушетки вид открывался, прямо вам скажу, странноватый. Да, определенно, теперь произведение смотрится намного цельнее. Однако и в первом варианте известное очарование было, n’est pas? Ну, конечно, мсье президент, отвечали советники, совсем не исключено, что первоначальный замысел мастера и состоял именно в том, чтобы полотно вешать вверх ногами. Полагаете? – говорил Помпиду. Воспитанный человек, он не мог не согласиться с очевидным фактом – ну уж коли есть у картины верх, пусть будет наверху, чему быть, того не миновать! Но и признать себя человеком некомпетентным отнюдь не хотелось. Вот советники и выкручивались как могли. А в конце концов, в чем-то картина теперь и теряет, parbleu! Вы, господин президент, были правы, mon Dieu! Что ж держаться за эти замшелые понятия – верх и низ! Не при тирании чай живем, да и не при этом длинном крикливом воображале!

Как бы там ни было, а коллекция фон Майзеля обогатилась новыми шедеврами. Их немедленно эвакуировали к барону в поместье. Теперь можно было во всяком случае не беспокоиться, что молох варварства уничтожит авангардные ценности, что колесница Джагернаута прокатится по квадратам и прямоугольникам, раздавит кружки и черточки – те как раз добрались до земли цивилизованной, до того места, где российский авангард оценят по заслугам и сохранят.

А за пару дней до того, как собственно это произошло, и картины отцов и матерей авангарда были вывезены в Европу, де Портебаль и фон Майзель в обществе Розы Кранц и отца Николая всласть рассматривали их в гостиной отеля. Разговор тек лениво, в ожидании ланча обсуждали цены на Сотбис, состояние различных коллекций, авангардную эстетику. Де Портебаль пустился в воспоминания о майских событиях шестьдесят восьмого, о баррикадах на бульваре Сен-Мишель, о студенческих беспорядках. Студент Сорбонны, он прекрасно помнил и митинги в аудиториях, и ревущую толпу, что катилась вниз, к реке, опрокидывая машины, громя витрины.

– Мы бежали по рю Жакоб, выковыривали из мостовой булыжники – швыряли их в витрины, – рассказывал Портебаль, и в этом месте его рассказа отец Николай аж подскочил.

– По рю Жакоб?

– Именно. Впереди всех – Джек Стро, он сейчас министр иностранных дел в Британии. Ох, парень! Огонь! Да, как раз по рю Жакоб. Вы там бывали?

– Как же, как же! Это ведь там, на углу – ресторан «Навигатор»? Его что, тоже громили?

– Вот не помню. Наверное, да, мы ведь тогда все, буквально все сметали на своем пути. Революция, знаете ли! Стихия, господа! Вы видели когда-нибудь ураганы?

– Да, – сказал барон фон Майзель, – я видел. Однажды на Корсике (а мы ездим только в девственные места, без этих ужасных Хилтонов) я видел смерч. Да, зрелище!

– Точь-в-точь то же самое! Революция – это смерч! Тогда, в шестьдесят восьмом, я понял, что это такое. То была подлинная революция.

– И все-таки мне кажется, – заметил отец Николай Павлинов, – революция в цивилизованном обществе должна бы протекать иначе, чем у дикарей. Рестораны французы трогать не должны.

– Ах, – сказал фон Майзель, – революция – это всегда немного варварство. Всегда немного безвкусно, как говорит мой друг Оскар. Я вас знакомил с Оскаром, барон?

– Тоже нефтяник?

– Оскар – он кто угодно. По профессии он дантист. Я сделал его компаньоном.

– Ах вот как.

– Цивилизация, – подхватила Роза Кранц, любившая эту тему и обкатавшая ее в дебатах с Борисом Кузиным, – весьма непрочная вещь. Это лишь тонкая пленка, которая – увы! – легко рвется, – однако увидев, что де Портебаль заскучал, она сменила тему. – Шедевры Малевича и Поповой, – сказала она, – вот подлинная революция. Именно в этих полотнах между цивилизацией и революцией противоречий не возникает.

– Как это верно, – сказал барон, а попутно сделал знак официанту, мол, меню-то давай, дружок, время обеденное, – противоречий и не должно возникать. К чему противоречия?

XII

А пока гости столицы и лучшие представители мыслящей интеллигенции отдавали должное московской кухне, Павел с Лизой гуляли по городу.

Был один из таких дней, когда не хочется бежать из России, а, напротив, кажется, что ничего лучше жизни в светлой Москве быть не может. Прогуляешься бульваром, свернешь на Волхонку, пройдешь мимо Христа Спасителя, вновь отстроенного, и зайдешь в милый Музей изящных искусств имени Пушкина. Зря, что ли, Иван Цветаев старался? Что с того, что он музей слепков собрал, а подлинников там нет? Разве в этом дело? Да, гипсовый Микеланджело не похож на Микеланджело мраморного, но разве от этого проходит волнение? Разве наш Микеланджело менее подлинный, чем тот, во Флоренции? Разве подлинность измеряется чем-то иным, а не сбившимся дыханием, не волнением, не отчаянным чувством того, что ты стоишь рядом с великим флорентийцем, – и не отделяют вас пять веков, неправда, вот он, рядом, протяни руку и потрогай. И может быть, иной житель Флоренции, так привыкший к мрамору, что и головы уже не поворачивает, вовсе не чувствует того волнения, что испытывает москвич, смотря на копии? И даже первое волнение первых флорентийских зрителей, глядевших на мраморную статую, чем оно подлиннее волнения, которое испытываешь сегодня от подделки? А если ничем не хуже, тогда что есть искусство? Если прав Толстой, и задача искусства – заражать, то не все ли равно, каким образом подцепить эту заразу. Ну да, это музей подделок, пусть; и храм, недавно реконструированный из бетона, – тоже не тот же самый, что прежде. Но разве с меньшим энтузиазмом слушают там проповедь отца Павлинова? Так говорили меж собой Павел и Лиза.

Мы проживаем свою жизнь, свою историю. История идет так, как может, – а если могли бы случиться иные события, они уж, наверное, бы случились, так для чего же сетовать? А коли сетуют иные люди, то делают они это от вечной привычки жаловаться и выпрашивать у судьбы подачки. Им хоть мраморного Давида на углу Остоженки поставь, хоть Святую Софию перенеси из Константинополя, им все будет мало. И ругают они нашу жизнь, не понимая даже, что случившееся со страной случилось ей во благо и даже, весьма вероятно, промыслом Божьим. Так говорил себе Павел, и однако, гуляя с Лизой по весенней Москве, глядя в ее доверчивые серые глаза, говоря с ней о любви, он постоянно ощущал в себе присутствие еще какого-то чувства. Чувство это было сродни ожиданию или предчувствию. Нет причин желать другой истории, говорил он себе, и в то же время ощущал, что вот она, другая история, дышит ему в затылок. Нет причин быть недовольным, говорил он Лизе, и в то же время чувствовал, что происходящее с ним не имеет к нему отношения – и он несчастен от своей поддельной судьбы. Словно то, что происходило с ним сегодня, было подготовкой иного, значительного, того, что еще непременно с ним произойдет. Словно все то, что с ним творится, – набросок или даже, лучше сказать, – копия с чего-то настоящего. И эта копия составляет всю его жизнь, она определяет его любовь и заботу – но ведь есть же и оригинал, и этот оригинал непременно себя обнаружит. Получалось, что он говорит неправду, если говорит, что счастлив, – ведь подлинное, настоящее, оригинальное счастье еще придет к нему.

Но если происходящее со мной – мнимо, как могло получиться так, что мнимое приняло мою форму, форму людей мне дорогих, то есть получило воплощение? Каким образом воплощение относится к подлинности? Шагал кокетливо говорил: о, Париж! Ты мой второй Витебск! Но даже Шагалу, человеку, не склонному к рефлексии, не пришло бы в голову сказать: О, Витебск! Ты мой первый Париж! Из этого постоянно мучившего Павла вопроса родился новый разговор в той же компании.

XIII

Четвертый спор следовало бы так и назвать: «Революция принимает авангардную форму». Снова сидели в доме Голенищева, снова глядели на портрет тициановского мужчины и черный квадрат, и разговор вышел такой:

– Вещь и ее форма – постоянны или нет?

– Если не меняется идея, то и форма ей присуща. Стол может быть плохим столом – но он всегда будет столом.

– Неправда, стол меняется: бывает стол о трех ногах, а бывает на одной ножке. Бывает стол круглый, а бывает полукруглый. В конце концов у современных дизайнеров появились столы без ножек – и они уже не столы в старом смысле. Посмотри в окно – видишь, облако?

– Вижу.

– Мы признаем с тобой, что это – предмет, не правда ли?

– Явление метеорологическое.

– Пусть так, но относится к миру материальному, а не к идеям.

– Да, к идеям не относится.

– Существует общая идея о том, что такое облако, – и других идей на этот счет нет.

– Верно.

– Ну, так скажи мне, какой формы это облако, на что оно похоже?

– На кита.

– А теперь, когда подул ветер? Видишь, как изменилась спина у кита – теперь это скорее спина хорька, а теперь – верблюда. Ты согласен?

– Нет, – ответил Павел.

– А теперь похоже на ласточку. Правильно?

– Нет, не правильно.

– Как же так? Разве не изменились очертания кита? Гляди, теперь его вовсе разорвало на части.

– Но он остался китом, просто китом, порванным на части.

– Чепуха, в небе миллион облаков – и все существуют по одним и тем же законам; что же, ты хочешь сказать, что у каждого из них – своя сущность?

– Как только ты посмотрел на облако и назвал облако китом, ты присвоил его своему сознанию, и оно стало китом. И все, что произойдет с облаком в дальнейшем, – произойдет с китом, даже если это невдомек облаку.

– Абсурд.

– Так авангард, который принял форму революции, сделался революцией против своей воли. Он хочет от нее освободиться – но уже никогда не сможет.

В сущности, того же мнения придерживался барон фон Майзель, который, вернувшись из России, сказал своему другу Оскару следующее:

– Противоречий между первым и вторым авангардом я не нашел. Малевич, – заметил барон, – и Гузкин – вот два крупнейших русских мастера. Я считаю, в них много общего.

– На первый взгляд не скажешь, – осторожно сказал Оскар. Оскар прилетел из Казахстана, где по поручению барона покупал и продавал акции; его занимали противоречия, отнюдь не тождества.

– Безусловно, они похожи, – заявил барон. – Если было бы иначе – я бы их не выбрал для своей коллекции.

В самом деле, разве любовь коллекционера – не доказательство? Не может один и тот же человек одновременно любить рыбу и мясо – кому как не барону было это знать?

XIV

Не только картины, но и судьбы людей – живое подтверждение того, что связь авангарда и революции, связь болезненная, крепка по сей день. Например, в отношении Марианны Карловны развести эти понятия было трудно. Старуха воплощала и то, и другое; именно сочетание революционного и авангардного, иными словами, искреннего и культивированного – и привлекало Соломона Моисеевича Рихтера. Профессор, редко покидавший свой дом, регулярно навещал Марианну Карловну на Бронной и проводил часы, обсуждая войну в Испании и первый созыв Коминтерна. Вскоре адрес его прогулок сделался известен Татьяне Ивановне – жены рано или поздно все узнают.

– Как домработницу меня держишь, а сам на сторону гуляешь? – сказала Татьяна Ивановна своему мужу. – Танечка нужна, чтобы полы помыть, а для развлечений мы других найдем, поинтересней.

– Мы с ней беседуем о революции, – сказал Рихтер значительно.

– Мало мне Фаины Борисовны, перед которой ты в Алупке красовался! Мало мне позора! Теперь новую зазнобу завел!

– Достойная, героическая женщина.

– Да неужели?

– Герой революции!

– Что ж она такого геройского сделала?

– Воевала под Хуэской.

– Под хуеской? Самое ей место! Да уж, такая только с хуеской!

– Как ты можешь выражаться! Как не стыдно!

– Мне-то чего стыдиться? Не я с хуеской развлекалась. А звать ее как, эту похабницу?

– Марианна Герилья.

– Что? Как? Херильева? Херовина? Подобрала имечко, потаскуха.

– Герилья! Герилья!

– Паскуда! Херовина!

– Марианна Карловна Герилья!

– Вот и иди к своей Марьяне! Вещички собирай – и скатертью дорога! Тебе там слаще, вот и проваливай к своей херовине! – Татьяна Ивановна намеренно искажала звучание испанской фамилии Марианны Карловны. – Далась она тебе!

– Как ты можешь, Танюша! Она старая женщина.

– На старуху потянуло. Молодых всех перепробовал, теперь на старуху позарился! У-у, какой стыд!

– Она подруга моей матери.

– Ах, так эта херовина – подруга твоей матери! Я всегда знала, что твоя мать еще подгадит мне, из гроба достанет. Она при жизни у меня мужа не смогла отнять, так решила после смерти. У-у, старая ведьма! Подослала херовину!

– Как ты смеешь про мою мать!

– Коммунистка поганая! Не зря их сучье племя запретить хотят! Лагерей по миру понастроили и мужей от жен уводят! Подожди, Соломон! Она тебя подведет под монастырь!

– Перестань!

– Помянешь мои слова! Скажешь: говорила мне жена, повторяла!

Соломон Моисеевич спорил с Татьяной Ивановной, а сам размышлял, что все-таки женщины, жены в особенности, наделены необъяснимым чутьем.

XV

Третьего дня с Соломоном Моисеевичем действительно произошел странный случай. Придя в гости на Бронную, он сделался свидетелем диковинной сцены. Дело было так. Соломон Моисеевич расположился в гостиной, где Марианна Карловна накрыла чайный стол, они заговорили об арагонском фронте, и тут раздался звонок в дверь. Марианна Карловна прошествовала к дверям и вернулась в обществе двух бородатых мужчин в кожаных куртках. Тяжелый длинный сверток, что был на плече у одного из них, поставили в угол. Говорили гости с явным кавказским акцентом.

– Тофик Мухаммедович здесь живет, да? – спрашивал один.

– Нет, – отвечала Марианна Карловна, – этажом выше.

– А мы там были, никого нет.

– Ничем не могу помочь.

– Издалека едем. Дай воды, старая.

– Как вы смеете! – подал голос Соломон Моисеевич.

– А ты кто такой?

Соломон Рихтер счел за благо промолчать. Вступать в пререкания с неприятными мужчинами не хотелось. Тем более что Марианна Карловна испугана не была и беседу вела сама.

– Тут что, – спросила она, указав на сверток, – миномет?

– Гранатомет, – ответил один из мужчин.

– Заряжен?

– Зачем заряжен? Кто заряженный носит?

– Из окна будете бить? – спросила Марианна Карловна.

– Зачем бить. В гости пришли.

– Так вы гранатомет ваш у консьержа внизу оставьте, а сами погуляйте пока. Левкоев к восьми приходит.

– Шутишь, старая. Воды дай.

– В Москве воду из-под крана не пьют. Тут вам не Буэнос-Айрес.

Соломон Моисеевич испуганно смотрел на участников этого диалога. Вскоре, однако, ситуация прояснилась. Одновременно вошли и приехавшая из Переделкино Алина Багратион и вернувшийся из банка Тофик Левкоев, который тут же и разъяснил происходящее. Все дело в том, что он собрался ремонтировать ванную, хочет сделать там вместо обычного джакузи – бассейн с морской водой и искусственными волнами; рабочих же выписал из Дагестана – просто, чтобы поддержать тамошних бедняков, дать подзаработать дагестанским сантехникам. Вот они и приехали, привезли с собой кой-какую арматуру для установки бассейна. Дикие же шутки по поводу гранатомета, вызвавшие легкую панику у Алины Борисовны, вызваны были всего лишь провокацией старухи Марианны. Не спроси она с подковыркой, уж не оружие ли в свертке, никто, разумеется, про оружие бы и не вспомнил. Что за юмор такой идиотский, в наши тревожные дни уж вовсе неуместный.

– Вы уж простите их, Алина Борисовна, – говорил Тофик, прижимая руку в перстнях к дорогому пиджаку подле оранжевого галстука с лиловыми подковками.

– Ах, ну о чем вы говорите, Тофик Мухаммедович. У самой сантехники работали, знаю, что за люди.

– Пролетарии, что с них взять. Дикари.

– Пожалеть их надо.

– Да вот пожалел дураков, а они народ пугают.

– Ну ничего.

– Ужасно неловко.

– Право, ерунда. Расскажу Ивану Михайловичу, он посмеется.

Дагестанские рабочие подхватили тяжелый сверток и унесли вверх по лестнице. На прощание же один из них подмигнул Марианне Карловне, и та степенно кивнула в ответ.

Сцена эта взволновала Соломона Моисеевича.

– Значит, там все же не оружие было? – спрашивал он Марианну Карловну тревожно, и чай плескался в его дрожащей чашке. А то я уж испугался. Как, прямо в городе? Невозможно. С чего же вы решили, что это гранатомет?

– А что ж еще? Но для боев в городе гранатомет неудобен. Зря везли. Разве что бить вдоль улицы по баррикаде. Или для покушения.

– Что вы, Марианна Карловна!

– В уличных боях хорош обрез, но лучше всего бить ножом.

– Ножом?

– Да, ножом, – глаза Марианны Карловны, глаза, что умели глядеть длинным немигающим взглядом, остановились на Рихтере, и тому стало не по себе, – вот так, – и тощей рукой она сделала стремительное и страшное движение.

Совершенно больного и подавленного забрал Татарников своего друга из гостей.

– А что? – так прокомментировал Татарников рассказ Рихтера, – с них станется. Левкоев, говорите. Уж не мой ли это родственник? Этот вполне может. Не то что гранатомет, он, пожалуй, и танк в ванной поставит и из окна начнет шарашить по прохожим. Запросто. Лишь бы доход давало. Такая вот у меня родня. Прошу любить и жаловать.

– Как это – ваш родственник?

– Да я же вас знакомил.

– Не может быть, – и Рихтер моргал близорукими глазами, – откуда же у вас, Сергей, такой странный родственник? Не понимаю.

– Откуда, откуда. Муж Зоюшки, – свирипел Татарников.

– Муж вашей жены? – Соломон Моисеевич оцепенел. – Как это?

– Ну да! да! – завизжал Татарников и, перестав поддерживать Соломона Моисеевича под локоть, потряс руками в воздухе, – да! Первый муж моей второй жены! Не угодно ли! Что здесь неясного? Что вы дурака тут валяете, Соломон? Он вам нравиться должен – чеченец, повстанец, бандит! – и Татарников страстно жестикулировал, напоминая персонажа итальянского театра масок.

Запутанная история московских семей (кто на ком женился, кто с кем развелся и почему они все – родня, а друг друга терпеть не могут) как нельзя лучше иллюстрирует положение дел на испанском фронте тридцатых годов. На первый взгляд все предельно ясно: мятежники-фашисты атакуют, красное правительство обороняется, добровольцы приезжают, чтобы биться за свободу, – мало столь ясных эпизодов в мировой истории. А на деле все так же запутано, как в истории Левкоевых-Татарниковых.

XVI

Испания времен гражданской войны тем и замечательна, что здесь в последний раз авангард и революция собирались быть заодно; на миг им самим (да и изумленному миру) померещилось, что идеалы революции и идеология авангарда совпадают, что вот она грядет, подлинная победа, – и в этом месте и в это время они расстались навсегда. Нет и не будет в истории более непримирых врагов.

Никто не хотел революции в Испании – и прежде всего не хотели этого авангардисты.

Авангардисты-фашисты (франкисты, итальянские батальоны дуче, германские легионеры) никак не допускали отождествления авангардистских идей с Испанией. Но этого не хотели не только они – внятные враги. Этого не хотел никто, друзья-авангардисты прежде всего. Революция в Испании, приходу которой должны были так сострадать большевики, вышла нежеланным и уродливым ребенком. Словно приблудная кошка в кухне – взяла и окотилась, и общим семейным собранием решено было никчемных котят утопить. А котята (т. е. испанские революционеры), пребывая в иллюзии, что взоры благожелательной семьи устремлены на них, что все им сочувствуют, самозабвенно выкрикивали свое бессмысленное «no passaran» и раздавали в окопах старые ржавые винтовки. Но бравый их лозунг имел отношение разве что – и прежде всего – к ним самим. Это именно они никуда не прошли, а не прошли именно потому, что их никто в цивилизованный мир и не собирался приглашать. Кому они, к чертовой матери, были потребны? Пора было заниматься государственным строительством – да, авангардным, да, прогрессивным, – но только при чем здесь революция? Российский политический авангард уже давно распрощался с идеей революции, немецкий политический авангард свою революцию благополучно придушил, а те недобитые революционеры ленинского призыва, что еще коптили небо в советской России да в Коминтерне, те просто ждали своего часа, чтобы отправиться по этапу. Время революции миновало – миновало стремительно, и только крестьянская Испания этого не заметила, только каталонским рабочим да баскским крестьянам мерещилось, что вот впрямь – одно вытекает из другого: из полотен Пикассо – происходит Декрет о земле, а из стихов Маяковского – возникает интернационал рабочих.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
  • 4 Оценок: 6

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации