Электронная библиотека » Маргарита Олари » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Хорошая жизнь"


  • Текст добавлен: 8 апреля 2014, 13:30


Автор книги: Маргарита Олари


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Музей

Мачеха не пустила меня в квартиру, строго сказав, отправляйся туда, откуда пришла. Я опоздала домой к десяти часам вечера. Поверить не могла, что отец не впустит меня. Стояла под дверью и ждала. Но отец не впустил. Мне было пятнадцать лет. К семнадцати годам я стала крепче и выше. Мачеха стала шире. Она по-прежнему ненавидела меня, но я уже перестала искать причины ее антипатии. Мне было безразлично, почему она ведет себя так, а не иначе. Поэтому, когда она очередной раз подошла ко мне со словами, хоть бы ты что-то полезное в доме сделала, я не раздумывала над ответом. Сделала полезное в доме, просто разбила ей лицо. С одиннадцати лет это было моей мечтой. Я разбила ей лицо и спокойно наблюдала за тем, как она решает для себя вопрос, ответить мне тем же или нет. Конечно, будучи сказочно злой мачехой, она попыталась. Только я больше не была беспомощным ребенком. Я била ее до тех пор, пока она не позвала на помощь отца. Отец разнял нас и указал мне на дверь. Мачеха выбрасывала за дверь мои вещи вместе с вешалками, а я спокойно собирала их, испытывая чувство глубокого удовлетворения.

Ни дом отца, ни до матери, ни дом бабуси не могли называться моими домами. Формально я жила в них, но разве что формально. Мне никогда не принадлежало то, что было моим по праву. Со мной никогда не были те, кто обязан был со мной быть. Обязан, потому что меня ведь зачем-то рожали, меня ведь как-то ждали, меня ведь раньше любили. Мы связаны узами родства. На мне родовое клеймо, и я не другого вида. Казалось, между одиннадцатью и восемнадцатью годами вообще ничего не происходило. Вот я ребенок, игрушки, воздушные шарики, пирожные, и в одночасье именно у меня появились обязанности, это изуверское «что-то полезное в доме сделать». Как так, почему вдруг. Будто сам факт моего существования не повод для радости. Будто как-то совсем не радостно нам, стаду коров, знать, что все коровы пока живы, и никто не отправлен на бойню. Меня не покидало ощущение необходимости заслужить право быть ребенком, заслужить право иметь семью, заслужить право жить там, где я хочу, и так, как я хочу.

Родственники отца назойливо жужжали о том, что из-за меня отец портит отношения с молодой женой, потому что ну ничего полезного в доме я не делаю, а есть ем. И не только ем, я еще пью, я еще сплю, и позволяю себе в этих комфортных условиях говорить мачехе гадости. Мало мне. Всего мало и всегда. Я смотрела на родственников, на этих скромных тружеников, годами слушала одно и то же и не возражала. Пока они жужжали, я приносила и уносила ведра матери, справлялась с ее и своей жизнью. Оставалась у отца на выходные, чтобы отдохнуть от матери, и два дня тщательно гладила пеленки брата. Часами гладила горы пеленок, ползунков и распашонок, с обеих сторон, идеально. Под их жужжание я перекочевала к отцу, чтобы ночами вставать, когда брат просыпается. Подогревать бутылочки со смесью, кормить его, менять пеленки, проваливаться в сон до семи утра и ехать в школу. Под их ненормальное жужжание у мачехи бесконечно пропадали кошельки и деньги, деньги пропадали у отца, а я была причиной пропажи. Я не крала деньги и не срывала с мачехи украшения раз в неделю, стабильно, на протяжении нескольких лет. Но кто-то должен быть виноват в том, что деньги пропадают. Под их истерическое жужжание я выросла и оглохла. Я охрипла от постоянного молчания. Мне не хотелось ничего никому доказывать. Мне хотелось, чтобы все эти люди чудесным образом исчезли из моей жизни. Без исключения. Абсолютно все.

Я уезжала в монастырь, еще не совсем понимая, что приобретаю, зато, четко понимая, от чего избавляюсь. На перроне стояли мои родственники, такой паноптикум, парад тружеников. На кого ни посмотришь, тянет бежать. Они держали в руках носовые платки, часто сморкались и пребывали в недоумении, как так, почему вдруг. Как так, почему вдруг. Ребята, я шесть лет не задавала вам этот вопрос, и теперь не хочу его слышать от вас. Родственники провожали меня как на войну, а я смотрела на них из вагона и думала, Господи, помоги. Не хочу возвращаться. Мне нечего здесь больше делать, нечего и не с кем. Вы шесть лет жили так, будто меня не существует. Вы считали возможным переселять меня, кантовать, выбирать, какой из вариантов вам удобней. Вы ни разу не спросили меня о том, что нужно мне. С вашим усердием и трудолюбием вам не осилить, как так, почему вдруг. Ну не написано еще для вас руководство под названием «роль перфоратора в построении диатонической гаммы».

С детства меня долбили магической фразой «так должно быть в семье». В семье всегда должно как-то быть, как-то хорошо, «мы ведь семья». Но несмотря на магию этих слов в семье не было самого главного, любви. В семье я официально числилась уродом, потому что уехала в монастырь, не поступила на юридический факультет, не стала в представлении семьи приличным человеком. А приличные люди, это, в первую очередь, образованные перфораторы. Поскольку, семье, в общем-то, не было дела до меня, мне не было дела до семьи. Мои родственники стремились продвинуться по карьерной лестнице, чтобы «чего-то добиться в жизни». Чтобы стать обеспеченными, чтобы стать приличными. И никто из них ничего не добился не только в моем представлении, но и в представлении собственном.

Бабуся умерла в одиночестве и темноте, оставленная нами, детьми, которых боготворила. Ради которых лишилась трудового стажа и которых всегда учила тому, что нужно учиться. Моя мать, окончившая школу с золотой медалью, а университет с красным дипломом, спилась и была убита. Отца не спасли два высших образования и первый в городе кооператив. Ему не помог опыт создания успешных предприятий, ничто не удержало его от падения. Если бы он не пил, у него не начался бы цирроз. Он умер в пустоте, среди тех, кто его не любил, среди тех, кого не любил он. Мачеха трижды выходила замуж. Четвертый раз отметила для себя последним и, чтобы не остаться без денег с несовершеннолетним ребенком, чтобы удержать свое четвертое замужество, начала искусственно оплодотворяться. Она все та же содержанка, какой была, и ее четвертое замужество единственная надежда на обеспеченную старость. Сестра отца, подходя к шестидесятилетию, все же оставила попытки найти мужа. Теперь она в маразме занимается крохоборством. Считая себя приличным человеком, моя добрая тетя потратила деньги дочери на расширение своей жилплощади. И никакие разумные доводы не могли принудить ее вернуть деньги, даже тот довод, что потратила она деньги, которые были отложены на покупку квартиры для дочери. Ее дочь, моя двоюродная сестра, та самая, хранящая чайный сервиз, в возрасте Веры обрела габариты рояля. Ее муж настоящий полковник. У них нет и уже не будет детей, а все что есть, это много тела, чтобы выпить водку и вспомнить прошлое. Сестра моей матери, народная артистка Молдавии, тихо спивается пятнадцать лет. Моя мать спивалась громко, а ее сестра спивается тихо, как и положено народной артистке. Она выжила из ума, намыливает у себя в доме дверные ручки, протирает спиртом кухонную утварь. Ее муж, тоже народный артист, ушел от нее потому, что она отказывалась заниматься с ним сексом. По ее мнению это было не гигиенично. Он тоже теперь спивается, но не в операционной. Старшая дочь маминой сестры очень амбициозна и критически тупа. Она неврастеничка, не переносит мужчин, потому что от них у нее лишь проблемы. Не переносит женщин, потому что они для нее соперницы. Ей не нужны дети, ей не нужны люди. Когда я видела ее последний раз, то подумала, что она сама себе не нужна. Младшая дочь маминой сестры выпила три упаковки бисептола, чтобы больше нечего было стерилизовать. С тех пор на внутренних органах у нее язвы. И у нее проблемы во взаимоотношениях с людьми. Та же неврастения и подозрительность, та же подмена личной жизни работой, которая не приносит ни денег, ни счастья.

К чему бы мои родственники ни стремились, они всегда шли вниз, думая, что идут наверх. Они отказывали себе в мелочах и вещах крупных. Ради будущего, ясное дело. Они жили «как все», всегда делали то, что нужно, и никогда не делали другого. Никем не стали. В их систему координат вкралась чудовищная ошибка, но мысль о том, что можно стать приличным человеком посредством хождения по кабинетам социального кондоминиума, была очень привлекательной. Они пристально вглядываются во вчерашний день, где же ошиблись-то. Где только ни ошиблись. Сами сделали из себя клише. Не заметили явного противоречия между желанием «быть как все» и «чего-то добиться в жизни». А если уж «стать приличным человеком», так это и вовсе третий путь. Поэтому я, официальный урод, всегда делавший не то, что нужно, оказалась единственно благополучной в нашей странной семье. В семье мещанства и маразма. В семье полуживых и мертвых. В семье пьющей, чтобы забыться, и пьющей, чтобы вспомнить. Не без цыганского табора в голове, зато не в жерновах «так положено». Со смертью отца для меня закончилась история семьи. Внутри меня покоятся три родных человека. Я с трудом несу эту внутреннюю усыпальницу и не хочу знать, как обстоят дела с мылом у моей тети.

Здоровый сон

Общими усилиями сестер наш монастырь постепенно достраивался, начинал походить на благоустроенную обитель, с территории убрали строительную технику, газоны больше не топтали. К нам стало приходить много желающих стать послушницами. Преимущественно это были молодые девушки, а в них монастырь особенно нуждался, поскольку костяк монашествующих по-прежнему составляли монахини-пенсионерки. Наступило время, когда послушницы приходили каждый день, так что Игуменье пришлось начать думать над строительством новой трапезной и еще одного сестринского корпуса. Гостиница была переполнена, в нашем корпусе тоже не оставалось мест. В трапезной мы теснились как могли, и даже трапезничали по очереди, но радовались происходящему. И я в том числе. Мы были открыты для желающих приобщиться к нашей жизни, но совершенно не ожидали, что за эту детскую непосредственность нам придется заплатить.

В монастыре появилась странного вида женщина, напомнившая мне всех вместе взятых гадалок, промышляющих на Кишиневском рынке. Она была плохо одета, изношена лицом и в целом не производила приятного впечатления. Оказалось, что она монахиня, но Игуменья не могла принять ее без благословения Митрополита. Кажется, Игуменье она тоже не понравилась. Мы могли рассчитывать на проницательность Митрополита, который вряд ли разрешил бы неблаговидной монахине остаться у нас. Рассчитывать-то могли, но вышло иначе. Игуменья не испытывала особой радости, однако поднялась к себе в келью с новоприбывшей, чтобы узнать, кто она, откуда и что умеет.

Не знаю, что о себе рассказала монахиня. Мне вообще сложно представить, что можно было рассказать Игуменье, чтобы на следующий день выйти с ней из корпуса под руку. Сестры становились похожими на кипарисы при виде Игуменьи и монахини, которые шли, радостно улыбаясь, снисходительно кивая сестрам. В этот же день сестре-швее было дано задание срочно сшить для монахини облачение. В этот же день вместе с Игуменьей монахиня отправилась к стоматологу, вставила себе неестественной белизны передние зубы, от чего стала выглядеть весьма зловеще. Игуменья дала ей свою одежду. Подрясник, ряса и мантия были новой монахине немного коротки, так что стали видны стоптанные ботинки, но этот вопрос Игуменья тоже решила. Мы недоумевали. Мы наивно рассуждали, с кем из нас Игуменья поселит новенькую, кому из нас так повезет. Но никому из нас не повезло, монахиня осталась ночевать в келье Игуменьи, чем совершенно добила кипарисы. Сестры перестали обсуждать происходящее, сестры стали молчать как рыбы.

На второй день пребывания у нас монахиня уже ходила в новой одежде, а вечером третьего дня Игуменья пригласила ее читать за трапезой проповедь, вместо Жития Святых. В трапезной столы буквой П, на перекладине сидит Игуменья, а сестры сидят по правую и левую руку от нее. По левую руку сидела я, и по левую руку от Игуменьи монахиня во время вечерней трапезы читала проповедь. К тому моменту я бросила думать над тем, кто она, мне было безразлично, почему Игуменья ведет себя странно, поэтому я спокойно ужинала. Правда, ужинала недолго, ровно до тех пор, пока не поняла, что сестры делают что-то не то. Я оглянулась, все сестры делали что-то не то, все они попросту не ужинали, чинно сидели за столами и слушали проповедь. В трапезной ели только два человека, Игуменья и я. Видимо, тем вечером подобострастие достигло своего апогея, потому что сестры, несшие послушание на кухне, не подали вовремя чай. Все они стояли в трапезной и тоже слушали проповедь. Не послушать ли и мне, подумала я. Чай все равно никто не собирался приносить. Пять-семь минут я пыталась понять, о чем говорит монахиня. Она читала проповедь адской скороговоркой, подсвистывала, произнося шипящие буквы, и зачем-то затягивала окончания фраз. Из-за постоянного свиста и сбивающегося ритма я не могла сосредоточиться на смысле, но когда сосредоточилась, была близка к обмороку. Розы-мимозы. Из «роз-мимоз» и «палок-селедок» состояла вся проповедь. Может быть, не вся, может быть, я пропустила что-то про мишку косолапого, в любом случае проповедь была полным бредом. Трапеза длилась два часа вместо сорока минут, и вопреки обычаю, будто у нас праздник, Игуменья велела не читать вечерние молитвы в церкви, а прочесть их в кельях.

Уже вполне осознавая, чем обусловлен сумасшедший успех монахини, с тяжелым сердцем я шла к Игуменье, чтобы донести до нее сакральный смысл хорошей и плохой рифмы. Игуменья приняла меня радостно. Рядом с ней, улыбаясь, сидело белозубое зло. Я была очень раздражена на Игуменью и в присутствии монахини совершенно ясно, не скрывая раздражения, попросила ее о приватной беседе. Ты не знаешь, кто эта сестра, Маргарита, сказала мне Игуменья, если бы знала, то беседовала со мной при ней. В этот момент монахиня встала, вежливо поклонилась и сообщила, что оставит нас. Действительно, она вышла в другую комнату. Я начала увещевать Игуменью очнуться и посмотреть на происходящее своими, если не моими глазами, потому что глаза ее замечательной монахини нам никак не подходят. Игуменья оставалась непреклонной в своей убежденности относительно святости белозубой розы. Она резко меня осадила, а монахиня, прекрасно слышавшая наш разговор, вернулась с уже традиционным вежливым поклоном и неизменной улыбкой. Маргарита, поклонись этой сестре и попроси у нее прощения, приказала Игуменья. «Эта сестра» смотрела на меня с плохо скрываемым злорадством. Ее губы были искривлены, она с трудом улыбалась мне, смотрела на меня вызывающе. Все в ней словно говорило, я понимаю, что ты понимаешь, только кому ты это объяснишь. Все в ней тогда говорило о превосходстве надо мной. Наверное, именно поэтому, отражаясь в ее зубах, будучи не в состоянии поверить в демоническое происхождение монахини или в абсолютную глупость Игуменьи, я тихо и просто сказала, что не знаю эту сестру и кланяться ей не буду. Игуменья разочарованно развела руками, она дала мне понять, что если так, очевидно, я не в числе избранных. Значит, время собирать камни и вещи.

Все сестры понимали, что больше дня я в монастыре не продержусь. Все были солидарны со мной, и все были солидарны с Игуменьей. Но вряд ли хоть одна из них могла честно сказать, что, действительно, дикая роза прекрасна. Все сестры молчали как рыбы. Они всегда молчали, но в этот раз сестры молчали мертвецки. Наступила суббота, утром монахиня ходила с игуменским крестом и благословляла сестер во дворе. Она встала читать утренние молитвы на игуменский коврик и простояла вместе с Игуменьей всю службу на игуменском месте. Удвоение Игуменьи произошло за неделю. Я искренне жалела о том, что душившая меня инокиня доит коров в скиту. Даже учитывая то, что спала она с гранатой, которую нашла во время полевых работ. Когда-то я считала, что монастырская келья не место для хранения гранаты. Но представляла себе замечательную картину, инокиня с гранатой в руке и ультиматум. Если разумные доводы не помогают, нужно прибегать к любым другим. Жизнь каждой из нас тогда была под угрозой, и я не знаю, понимал ли это еще кто-нибудь.

После трапезы, на которой монахиня вновь читала проповедь, мы разбрелись по кельям. Вечером нужно было идти на службу, мы отдыхали. Напротив моей кельи жила очень непослушная послушница Галя. Она была маленькой девочкой с непростой судьбой. Насколько я помню, в свое время Игуменья оказала Гале большую услугу, когда позвала в монастырь. Галя любила Игуменью, любила просто и по-детски. Наверное, так можно было бы любить мать. Когда Игуменья уехала в Иерусалим, Галя выпила какие-то таблетки, ее спасли, но отпуск Игуменьи был испорчен. Она звонила каждый день, несколько раз в день, затем чтобы узнать, как себя чувствует Галя. Непонятно, зачем Галя выпила таблетки, возможно, она просто не хотела, чтобы Игуменья уезжала. Возможно, просто случился кризис. Случай с таблетками не имел для меня значения. Галя была в тот момент единственным человеком, с которым можно было говорить о происходящем. Я объяснила ей, что вижу, спросила о том, что видит она. Галя отвечала неохотно и уклончиво, мне не удалось добиться от нее ничего внятного, поэтому в предчувствии большой беды я отправилась к себе ждать. Ждать, когда Игуменья откроет дверь и скажет, что мне пора уходить, ибо я нисколько не чту хороших сестер. И это правда.

Дверь открылась, вошла Галя. Скрытная девочка решила обсудить мой вопрос тогда, когда мне стало казаться, что я схожу с ума. Я как-то не вижу благообразия и величия новой монахини, в то время как его видят остальные. Мы поговорили, Галя ушла, а спустя пять минут вернулась. За эти пять минут мир стал лучше. Галя ничего не объясняла Игуменье. Гале не нужна была приватная беседа. Она просто встала перед Игуменьей на колени, сложила руки на груди и попросила ее ради любви, именно ради любви опомниться. Так и стояла на коленях только с одной просьбой до тех пор, пока Игуменья не подняла ее и не отправила к себе. После того как Галя ушла, Игуменья увидела в чудесной монахине Василиска. Монахиня не сказала ей ни слова, она быстро оделась и ушла. Больше мы ее не видели.

Несмотря на то что почти неделю все сестры притворялись рыбами, служба субботним вечером прошла так, будто это главная служба в нашей жизни. У меня было ощущение, что мы отстояли Православие. Игуменья плакала во время службы, плакала после службы, плакала еще несколько дней, и, думаю, она не смогла забыть случившееся до сих пор. Во время ужина Игуменья рассказала нам, что чудо-сестра выдавала себя за Богородицу, а со дня на день к нам должен был прибыть ее сын. Нет, не сын монахини, Сын Той, за Кого она себя выдавала. Я видела много сумасшедших до этого случая и много сумасшедших после, но мне не доводилось видеть массового помешательства. Мое предложение разобраться в том, почему эта монахиня появилась именно у нас, рассмотреть предпосылки с тем, чтобы обезопасить себя на будущее, Игуменья категорически отвергла и запретила обсуждать эту тему. Может быть, она была права. Ни тогда, ни сейчас мне не интересно, что же сказала ей монахиня. Важно другое. У нее не было шансов прийти в себя, если бы она не любила Галю. У Гали не было шансов спасти Игуменью и нас, если бы она не любила Игуменью. А у меня не было шансов растрясти Галю, если бы я не пеклась о правде, которая тогда для меня еще имела значение. Даже молчавшие рыбы гармонично вписались во все произошедшее, сделай они шаг, скажи слово, и неизвестно, что могло произойти с любой из них. Эта история всеми нами была глубоко спрятана. Кому-то не хотелось вспоминать свое заблуждение, кому-то понимать, что отсутствие внятного вывода неизбежно приведет к еще одному заблуждению, кому-то просто не хотелось спорить. Мне не хотелось спорить. Мне казалось, худшее произойти уже не может. Но худшее, все же, произошло.

Пестрая толпа наблюдает игру в крикет

С Настей я начинала совместную жизнь в полной нищете и без работы, зато с множеством счетов, которые нужно было оплачивать. Ей шел двадцать первый год, мне двадцать седьмой. Настя училась, не имела представления об истинном положении дел с деньгами, а мне не хотелось, чтобы она знала о существующих проблемах. Я любила ее. Одалживала деньги, пока еще возможно, создавала атмосферу беспечности, вела себя так, будто все тылы прикрыты. В существующем тогда раскладе, за ее благополучие несла ответственность я. У меня не возникало страха, что Настя уйдет, если узнает правду. Мое убеждение состояло в том, что ей незачем сейчас знать, как в жизни бывает. Незачем знать то, с чем она сама неизбежно столкнется. Будь у меня возможность изменить свое детство, стереть из памяти все знания, я сделала бы это. Не задумываясь. Если ей суждено столкнуться с проблемами такого рода, пусть это случится без меня.

Чтобы как-то удержаться на плаву, я завела два романа с мужчинами в годах. Оба они были немного потрепанные жизнью и уставшие от разводов. С обоими честно говорила о любви, от обоих приняла предложение выйти замуж, обоим обещала подумать над их предложением. Один из них просто давал деньги, время от времени звал меня к себе на ужин, злился, если я не оставалась на ночь, а я не оставалась на ночь. Я отрабатывала деньги после ужина и ехала домой. Другой не только давал деньги, но часто приезжал в гости, спрашивал, что нужно купить, привозил необходимое и даже готовил нам обеды. Он не злился, если я не оставалась на ночь. Я ведь все равно отрабатывала деньги. Настя наблюдала за этой странной дружбой, может быть, что-то подозревая, но мы с ней никогда об этом не разговаривали. Если ей не нужно было знать, что у нас кризис с деньгами, ей определенно не нужно было знать, каким образом у меня деньги появляются. Просто странная дружба, два месяца постели с каждым ради продуктов в холодильнике, ради оплаченных счетов и карманных расходов.

Я понимала, что моя проституция не может продолжаться. И не потому, что мужчины чувствовали обман. Мне было проще обменивать любовь на восхищение и краски, но не на деньги. Поэтому, как только появилась крошечная надежда на работу, я отказала в продолжении отношений первому, всегда злящемуся. Он обиделся, обвинил меня в непорядочности и попросил вернуть все, что на меня потратил. Чтобы расплатиться с ним, мне пришлось, уже работая, еще два месяца спать с тем, кто не злился. Теперь я даже не помню, объяснилась ли уходя или просто прервала общение. Второй не потребовал никакой компенсации, да и я была в том состоянии, что вряд ли подчинилась бы. Прошло пять лет, и все эти годы он исправно поздравляет меня со всеми праздниками, зовет встречаться и не оставляет надежды на лучшее. Никто из них, по большому счету, так ничего и не понял.

Любила Настю. Мы выжили. У нас были мы, пусть она и не знала о цене. Мы читали друг другу книги, мечтали о будущем, гуляли, разговаривали о том, что внутри. Мы были счастливы. Любовь не прекращается даже с наступлением эры Адидас. Даже если тебя перепиливают вдоль, не прекращается. Не истощается. Если бы тогда я знала, что меня ждут впереди четыре года постоянной головной боли, Настиных романов, уходов и возвращений, я все равно продала бы себя. Это не сермяжная правда. Это даже не сермяжная ложь. Как лето матери с ножом в груди, как чайный сервиз отца, все это иррациональность. Это безумная любовь.

Уже после случая с заезжей монахиней Игуменья собрала всех нас и сообщила, что монастырю угрожает опасность. Сейчас мы двенадцать раз обойдем монастырь под звон колоколов и с пением тропаря. После этого опасность нас минует. Никак будущее стала видеть, подумала я. Оказалось, в монастырь пришла сестра от другой сестры, живущей в миру. Сестра, живущая в миру, была тяжело больна, но она как раз и предсказывала будущее. К ней обращались как сестры, так и обычные верующие. Она прислала Игуменье записку с предупреждением об опасности, а также с наставлением, как этой опасности избежать. В моем понимании сестра немного припозднилась. Я спросила Игуменью, почему нужно обойти монастырь именно двенадцать раз. Игуменья ответила, потому что так положено. Где так положено и кем так положено, почему не двадцать девять, почему не тридцать один, почему не сто, почему именно двенадцать, возмущалась я. Но Игуменья повела сестер обходить монастырь. Все сестры-рыбы помнили зловещую монахиню, и монастырь они обходили с очень серьезными лицами. Мы тогда промахнулись, но теперь не дадим врагу попасть в наш дом, приблизительно такой мотив руководил всеми.

Меньше всего на свете тогда мне хотелось двенадцать раз обходить монастырь, но мы уже шли, колокола звенели, мы пели тропарь, заканчивался восьмой или девятый круг, и тут Игуменья свернула наш поход. Рядом с монастырем располагалась Митрополия, в ней жил Митрополит, который вставал утром, брал бинокль и рассматривал монастырский двор. Если сестры разговаривали во дворе, он тут же звонил Игуменье и отчитывал ее за то, что сестры ведут праздный образ жизни. Конечно, Митрополит не знал, зачем мы ходим вокруг монастыря. Он нас, в общем-то, не видел. Просто слышал колокольный звон, который длился более получаса, и его это напрягло. Он вновь позвонил Игуменье и свирепо кричал в трубку, чтобы мы прекратили праздновать Пасхальную седмицу в октябре немедленно. Это «немедленно» понравилось мне больше всего. Тогда я подумала, что если для человека в принципе не существует никаких разумных доводов, если ему не нужны никакие аргументы, если он считает, что прав, всегда найдется кто-то, всегда придет кто-то, кто скажет ему «нет». Нет, не прав ты. Так что звонить в колокола мы не будем, сестер свернем, и, что самое удивительное, ничего страшного после этого не случится.

Мы смешные люди, мы всегда делаем одно и то же, всегда. Игуменья, которая, совершив ошибку, споткнулась все там же, все на том же. Это мистика. Митрополит, каждое утро разглядывающий монастырский двор и считающий своим долгом следить за тем, чтобы сестры не слонялись во дворе праздно, хотя он не был нашим духовником. Сестры, точная копия рыб, не перечащие Игуменье потому, что есть в монастыре такая штука, как послушание. Не выполнение работ, подчинение. Сестры читали Жития Святых, читали о послушнике, сажавшем капусту черенком вверх, и о другом послушнике, годами поливавшем воткнутую в землю сухую палку. У первого послушника капуста выросла капустой, у второго палка стала деревом, они верили в то, что их наставники не могут ошибаться. Это сестры понимали точно. Не то чтобы мне хотелось думать, что Игуменья ужасно далека от святости, и не то чтобы мне хотелось думать о себе, будто я совершу подвиг тех послушников. Мне было понятно, что мы живем в такое время, когда капуста больше не будет расти, если ее посадить черенком вверх. Наше время, это время чудес, которые нужно уметь видеть, и послушание, как составляющая монастырской жизни, тоже приобрело иной смысл. Возможно, только для меня, возможно, в плане общем. Но если Игуменья торопила сестер, поливающих помидоры, тогда как в небе сгущались грозовые облака, я понимала, мы напрасно тратимся. Даже те, кто при словах, сестры, поливайте помидоры быстрее, скоро начнется дождь, делал лицо рыбы, не могли не осознавать бессмысленность такого послушания. Роптали все. Все и всегда роптали. Разгружая машины кирпичей, перебирая картошку, умирая на строительстве митрополичьей гостиницы, шлифуя доски наждачной бумагой, глотая древесную пыль или отправляясь в скит доить коров. Можно принудить себя делать то, чего тебе делать не хочется. Определенно можно, ведь кто-то должен это сделать, все равно сделает. Другая сестра, так же как и ты, будет здесь трудиться. Ты ничем не лучше ее, это правда. Но отключить мозг тогда, когда он отказывается делать то, чего делать в принципе не следует, для меня не представлялось возможным. Тогда я вполне отчетливо видела цикличность других и совсем не думала о том, что ждет меня дальше.

Настя ушла в четвертый раз, а я устала. Мне больше не хотелось строить здесь. Если Настя не уйдет навсегда, она навсегда останется тенью. Не в моем, в своем понимании. Она уже именно так идентифицировала себя, кто мог разубедить ее. Эта ломка Женечки Базарова длилась бы вечно. Настя не понимала, что дает мне больше, чем я даю ей. Не завтраки, не кошечки-рыбки, не подарки, нет. Не понимала, что подрывает мою веру в собственную непогрешимость и всеведение. Она никогда не умела видеть того, что дает. Я никогда не умела сказать ей, что она не видит. Так и оставалась человеком, который, по ее мнению, дорого стоит. Она оставалась человеком, который дорого стоит для меня. Я любила в ней себя, потому что меня в ней было много. Очень много.

Четвертый уход Насти стал последним. С ним пришла война, которая прописана в клинических случаях. Чем больше Настя поносила меня, тем больше я радовалась. Вот, думаю, у кого научилась так давать отпор. У кого еще, у меня и научилась. Потом я думала, вот ведь, пытается переехать меня катком, закатать в асфальт, чтобы не оставить себе ни одного воспоминания. Потому что до тех пор, пока она будет помнить, из чего состоит, она не будет собой. Насте всего-то нужно было понять, что я вообще никто. Нисколько я не стою, ничего не стою, ни слез, ни денег, ни сожалений, ничего. Вот уже год с лишним она решает эту простую задачу. Она плюс, я равно. Чтобы в результате получился файл. Да, были вместе. Да, любили. Да, многое пережили. Да, непростые люди. Это было, это останется, этого никто не отменит. За прошедший год я начала просто смотреть на вещи, просто смотреть на Настю, которая в попытке обнаружить себя в себе из самой себя уже вырывает сердце. Может быть, мне нужно было сказать ей, что дело не во мне, если меня нет, а проблемы те же. Но я не стала. Мы с ней очень похожи, поэтому я оставила ее с мыслями, что если кто-то и был виноват, то виновата я. Отчасти так и есть. Я виновата в том, что подогревала ее комплексы, в том, что не позволяла ей быть самостоятельной, в том, что залюбила ее почти до смерти. Но в том, что мы с ней говорим на одном языке, нет моей вины. Нет моей вины в том, что мы одинаково воем на луну, одинаково лаем на всех, одинаково и безнадежно любим тех, кого любить нельзя. И нет моей вины в том, что мы одной породы, это не наш выбор.

Я долгое время считала, что так плохо, как мне, не было еще никому, но потом оставила. Причем оставила не тогда, когда нашла тех, кому хуже, а когда нашла тех, кому лучше. Возможно, мысли о том, что все плохо, оставит и Настя, в этом моя надежда. Памяти почти нет, а надежда есть. Все что у меня осталось после ее ухода, это война. Теперь покой и два ослика, нарисованных ею. Один ослик черно-белый, грустный, другой ослик цветной, радостный. На боках обоих написано «Рита». Ни о чем не жалею. Надеюсь, она когда-нибудь поймет, что я не герой, не всех лучше, не семи пядей во лбу, не образчик добродетели, не руководство для желающих упасть. Я такой же человек, как все, и отличает меня от других лишь то, что я любила ее. Даже среди тех, кто ее любил, только я любила ее так и затем, чтобы почти все забыть. Чтобы не огорчаться этому обстоятельству. Чтобы просто констатировать, да, бывает. И если я забыла о четырех годах, не представляю, какая из всех ее Любовей и что может помнить.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации