Текст книги "Хорошая жизнь"
Автор книги: Маргарита Олари
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Что происходит
Закрываю глаза, мечтаю. Уплываю дальше, чтобы вспомнить, зачем мы с Верой нужны были друг другу. Из чего Вера состояла. Какой она была. В ожидании еще одного беспечного лета совершаю пешие прогулки. Вдыхаю пыльную свободу. Делаю ненужные покупки. Хорошая жизнь, хорошая. Улыбаюсь. Не беру трубку, не набираю Веру, не говорю, ты заблуждалась, а я нет. Когда-то она спросила меня, принесу ли я ей тысячу рублей и яблоко, если понадобится. Да, ответила я, конечно. Но не набираю Веру, она ведь просила больше не звонить. Не звоню. Не прихожу к ней с деньгами. Не разбиваю вишневый сад под окнами. Не искушаю яблоком. Не появляюсь у двери блаженным бредом скалки. Не знаю, нуждается ли она в чем-нибудь. Мне незачем знать, нуждается ли она в чем-нибудь. Мне безразлично это сегодня. Вчера казалось, не безразлично. Возможно, завтра или послезавтра покажется что-нибудь другое. Возможно, не покажется, и я счастливо миную все приемные пункты ненависти, возмущения, отвращения, обиды, жалости, отчаянья и удивления.
Моя память не блокирует обиду, легкие не выдыхают прощение, сознание отказывается работать с эмоциональным паводком. Даже не начинаю пытаться делать то, чего никогда не делала. И не хочу учиться. Я одиннадцать лет отражаюсь в людях, отражаю их, работаю на фабрике по производству любви. Сдаю стеклотару в приемные пункты, закрываю глаза, мечтаю. Дождаться того дня, когда отпадет необходимость окружать себя людьми-зеркалами, видеть в них себя, понимать, что я существую. Красиво и бессмысленно зеркала отражают меня такой, какой я себя им показываю, и никогда другой. Легкие, летние дни с Верой потому и стали невыносимой радостью, что отражала она не то, какая я, но то, кто я. Может быть, мне удалось проявиться в этой реальности раньше. Может быть, Вера не являлась ни причиной, ни следствием. Совпадение это или нет, не имеет значения, Вера оказалась единственной увидевшей во мне меня. И я благодарна ей за это, почему теперь, пережив нашествие Адидас, у меня не возникает мысли перефразировать единственный вопрос, обращенный к ней. Какого хуя.
Вера говорила, я спрашиваю о том, о чем ее никто никогда не спрашивал. Делаю то, чего никто никогда не делал. Не делаю то, что делали все, и «девочка моя». И письма мои не стружка, но письма. И мысли мои далеки от всего пошлого. И взгляд у меня как взгляд Брэда Питта. И губы как у него. И кисти рук красивы. Не как у Питта, а все равно красивы. Если Вера хотела, чтобы я была похожа на Брэда Питта, я была Брэдом Питтом. Он не узнает, нам радостно. Беспечное лето, мокрые спины, у любви по утрам влажные волосы и запах пота. Мы бороздили любовь. Мы натурально вспахивали любовь и плакали от счастья. Я смотрела на Веру, держала в ладонях ее лицо, целовала веки, разглаживала морщины, шепотом кричала оттого, что она стареет. Ее черты лица уплывали в вечную смерть. Это несправедливо, это невозможно, это никому не нужно ни здесь, ни там. Никем не понятые черты, никем не прочитанные. Гордые, своенравные, напрасные для меня, потому что я тоже не смогу их прочесть, не смогу стереть, но разглаживаю. Будто внушаю им, и вы пройдете. Они действительно проходят, а кроме них не проходит больше ничего. Ни память, ни пустота, ни строительство, ни разрушение, ни любовь. Так какого же.
С Брэдом Питтом меня ничто не роднит. Я совершенный антипод Брэда Питта во всех смыслах и отношениях. Не знаю, почему Вера видела во мне вечного пухлогубого сорокалетнего подростка, но знаю, почему я видела в ней Катрин Денев. Вера, как и Денев, «подает» себя. Грамотно вводит благородный имидж барыни в безобразную реальность крепостных. Ребята, да, я не та, что была прежде, но вы ведь понимаете, какой я была. Ребята все понимали, и если Вера не носилась по городу с видом просроченной домохозяйки, она с подчеркнутым достоинством «подавала» себя ребятам и мне. Я часто думала о том, что Денев в молодости была весьма беспонтовой, лишь с годами приобрела породу и поведение человека, которому недавно объяснили, что он царских кровей. Молодая Вера на фотографиях тоже была беспонтовой красивой девочкой, но к сорока шести понтового в ней было достаточно. Даже если она делала глупости, то неизменно с достоинством. Казалось, она пережила что-то существенное, то, чего не переживали остальные. У нее не лимитирован доступ к глупостям из-за этого существенного, ей можно, другим нет. Я знала, что пережила Вера, чертила привычные параллели, короткие или длинные, но дело было не в них. Существенным пережитое делало не пережитое, а сама Вера. Ее восприятие тяжести любой ситуации, именно ее субъективизм, ее правда, не имеющая ничего общего с правдой в плане общем. И судить Веру за такой болевой порог никто не вправе, поэтому пережитое становилось существенным. Она из-за того самой себе многое прощала, что за многое саму себя винила. Пусть прощала она то, чего прощать себе нельзя. Пусть винила за то, о чем вряд ли кто-нибудь кроме нее вспомнит. В любом случае, она выстроила хрупкий мир, с весами и гирьками, без записной книжки. Ей можно, другим нельзя. И я любила Веру вместе с ее весами и гирьками в таком хрупком мире зачетов. Какого.
Вера увезла меня от Даши. В три ночи я сидела на Вериной кухне понимая, что здесь точно случится то, чего я хочу, то, чего в то же время не хочу, но мой мозг был ватным. Мы провели на кухне два часа. Мне уже некуда было торопиться и не от чего бежать. Светало. Я все тянула время, возмущаясь поведением Даши, несла жуткую околесицу, выпила не меньше двух пузырьков корвалола, начала путаться в показаниях и, определив свое состояние как тяжелое, включила автопилот, чтобы выйти из кухни, найти любой диван и рухнуть на него. Вера спросила, где я хочу спать, я ответила, мне все равно, и тогда она уложила меня на диван в гостиной. Засыпая, я подумала, как хорошо, что Вера уходит в спальню. Следующие месяцы мы с Верой будем спать вместе на диване в гостиной. Диван станет моим лучшим другом, и по нему всегда можно будет определить, какие между Верой и мной отношения. Если постельное белье собрано, значит, его собрала я. Значит, я останусь у Веры еще на ночь или на две. Если белье не собрано, значит, я ночую дома. Если белье на диване несвежее, значит, меня не было у Веры несколько дней. Если ночью диван методично поскрипывает, значит, мы занимаемся сексом. Если я прихожу к Вере и вижу разводы на полу под диваном, значит, Вера смазывала пружины, чтобы они не скрипели. Значит, она ждала меня. Значит, мы будем заниматься сексом, потому что она этого ждала и к этому готовилась. Если диван сложен, значит, к Вере приходили гости, и меня среди них не было.
Среди детей, дел, комнат и других спальных мест этот диван был единственным в квартире Веры, где мы принадлежали друг другу. На него Вера ложилась в легком белом халате, который был ей чуть выше колен. Тогда я называла ее медсестрой, а Вера отвечала, не знала, что тебя возбуждают медсестры. На этом диване Вера тихо стонала, на этом диване я стонала громко. Вера обнимала меня, прижимала к себе, говорила, тише. Приносила мне завтрак в постель, приходила будить в обед. Лежа на диване, я кричала, Вера, и слышала торопливые шаги. Она входила в гостиную, она подавала себя. На этом диване мы спали сложно, и мы спали просто. Вера чудовищно храпела, я обнимала ее, прижимала к себе, говорила, тише. Пела ей грустную колыбельную, и Вера переставала храпеть. Во сне она держала меня за руку, просыпалась, не открывала глаза, хлопала по дивану в попытке найти меня, находила, и вновь засыпала. Какого же, ну какого. Какого, Вера, какого.
Вере нравилось то, что я отношусь к ней по-отечески. Вера видела во мне Брэда Питта, а я продолжила этот странный ассоциативный ряд. Нравится мне или нет, но я любила в Вере мать. В моей любви к Вере разом, в одночасье проявилось все, что я носила в себе годами, все, что годами подавляла. Мое доверие к ней было запредельным. Так можно верить родителям, до конца верить родителям, плохим или хорошим, это вовсе не имеет значения. Верить потому, что они родные, потому что весь мир так условился, потому что такое доверие предполагает природа. Вера не была для меня старшей подругой, и никогда не могла бы ею стать. Она была матерью, с которой я вступила в интимную близость, нравится мне знать это или нет. Если схемы работают, а не сбоят, у каждого близкие, доверительные, интимные отношения с матерью, но моя схема сбоила. Меня много и долго любили, только не мать. А мне нужна мать. Меня много гладили по голове, меня часто убаюкивали, меня заботливо укладывали спать, меня бережно будили, меня кормили и обо мне заботились, только не мать. А мне нужна мать. Ее уже пять лет нет в живых, но она все еще нужна мне. И мое влечение к женской груди, все так же из детства. Я до сих пор выуживаю в любом пруду то, чего мне не хватало в детстве. Какого.
На груди Веры было спокойно и тепло. Когда я лежала на ее груди, то не думала о том, надолго ли этого хватит. Не думала о матери, вообще ни о чем не думала, мне не было нужно, мы так условились. Или это спокойствие и доверие подразумевались. Не могла видеть Веру пьяной так же, как не могла видеть пьяной мать. Вера была права, а я нет. И не могу простить ее за то, что она, так же как мать, однажды ушла по делам, оставив меня при своих. Даже не важно, кто кому первый успел сказать «всё». Мать ведь вышла на час, не предупредив, что уходит на жизнь. Так и Вера, просто вышла. Легкий сквозняк. А дальше, сколько ни ходи с деньгами и яблоком, они уже никому не помогут. Самое отвратительное то, что после периода безденежья, после пакета, которого нет и не будет, я закрываю глаза и мечтаю. Я закрываю глаза и мечтаю. Я до сих пор мечтаю. Вижу себя высоким брюнетом с легкой сединой и козлиной бородкой. Брюнет моего возраста, он это я, он богатый брюнет с легкой сединой и козлиной бородкой. У него, то есть у меня, отношения с Верой. И брюнет доказывает Вере, что он очень крут. Закрываю глаза, мечтаю. Вера соглашается с тем, что брюнет крут. Она начинает его любить, и в этом месте я всегда открываю глаза, потому что после того, как Вера начинает любить крутого брюнета, доказавшего ей, что он очень крут, больше не может произойти ничего. Ни с Верой, ни с брюнетом, то есть со мной. Потому что я не могу представить, что это такое, когда Вера любит. Так хочу представить, но не могу. Иногда я гоню эти мысли. Иногда отдаюсь им, плыву вниз по теченью, а потом выхожу на берег, поднимаюсь наверх и смотру на реку. Мама, я хочу понять, это ты меня не любила или я тебя не любила. Вера считает, что любила меня. Есть чувство на минуту, и больше оно не возвращается. У нее своя правда, свое прожитое существенное, она никогда не воткнет себя в эти строки или хотя бы между строк. Ей незачем. Она простила себя, но я не простила ее. Уже никогда не прощу, эта первая память стала последней, Вера. Мы ведь условились, так какого же. Какого. Какого.
Я пришла к Вере осенью, когда отношения начали пошатываться, и осталась ночевать. Мы легли как обычно, как обычно смотрели обычный, незапоминающийся фильм. Я обнимала Веру и чувствовала стену. Таким ощущениям сложно поверить, но я чувствовала холодную, кирпичную стену. Кажется, я даже чувствовала цвет этой стены. Я тормошила Веру, лежащую рядом отстраненно, начала расстегивать пуговицы на ее халате и поняла, что мне не нужно этого делать. Не нужно, но я продолжила. Вера остановила меня так, как я останавливала домогавшихся меня. Она повернулась ко мне спиной и начала засыпать, без комментариев, тихо и просто. Я разговаривала с ее спиной, спрашивала и спрашивала. Что случилось и что случилось. Наверное, я очень настойчиво пыталась понять, что случилось, потому что Вера перешла на крик. В двух словах ей удалось объяснить мне все, и я подумала, лучше бы она не отвечала. Мне понадобилось тридцать минут для того, чтобы перестать сомневаться. Таким жестом, такими словами, такой интонацией я половину своей жизни сигналила людям, что они мной не любимы, поэтому спать я с ними не буду. Не устала. Не голова болит. Не просто не хочется, а просто не за чем. Тогда какого я здесь делаю. Какого же, какого.
Не помню, что мы делали в первый день после того, как Вера увезла меня к себе. Ходили куда-нибудь или оставались дома, не помню. Помню, мы очень долго сидели на кухне и мучили друг друга разговорами. Наверное, я могла бы пойти в наступление, но не совсем представляла, как это можно сделать с Верой. Пила двадцатую чашку чая и болтала. Вера вышла, я пила чай. Пять минут, пятнадцать, двадцать, и тогда я отправилась искать ее. Она лежала в спальне и ждала меня. Вера молчала, но совершенно точно звала меня лечь рядом, а я в нерешительности стояла у кровати. Веру забавляло то, что я смущаюсь. И мне пришлось подавить смущение, чтобы наблюдать за тем, как Вера ждет меня, пока я стою над ней и разговариваю. Все разговариваю ни о чем. Я никуда не торопилась, меня никто не ждал, и мне не от чего было бежать. Знала, сейчас все случится, мне нужно было время. Ну не могла я просто так раздеться среди дня в квартире того, кто мне очень нравится. Я села рядом с кроватью, и Вера протянула мне руку. Я протянула ей свою. Мы смотрели друг на друга и не скрывали желания. Под глупые разговоры, заминающие смущение, я разделась и легла рядом с Верой. Была собой и не была собой. Тогда что-то кончилось, или, что-то началось. Какого хуя, Вера. Какого хуя мы это сделали.
В тот момент Вера поняла, что все совсем не так, как она привыкла. Что она не знает, как дальше быть и что делать. Она не знала, знала я. Мне было не до удовлетворения собственного желания. Меня пригласила прилечь женщина сорока шести лет, не имевшая моего опыта. В ее глазах отчетливо было написано, ну и. Ну и работать, что же. В сексуальных фантазиях Веры присутствовали женщины, она что-то делала с ними, но, очевидно, не для того, чтобы получить удовольствие. Женщины в ее фантазиях были соперницами. Занимаясь сексом с ними, Вера утверждала над ними свое превосходство. И я не знаю, как именно она занималась сексом с женщинами в своих фантазиях, но со мной ее фантазии не были связаны никак. Ей незачем было утверждать надо мной свое превосходство, для меня оно всегда было очевидным. Тот первый раз вышел скомканным, и, может быть, я не помнила бы ничего кроме нашей антрепризы перед близостью, если бы Вера не запоминала то, что делаю я. Уверенно и последовательно она повторяла мои движения. Увлекалась и забывала о смущении. Смотрела на мое тело так, будто не видела своего. Робко дотрагивалась, робко гладила, неумело целовала. Я сказала ей голосом школьной учительницы, Вера, ты совершенно не умеешь целоваться. Да, удивилась Вера, мне этого никто не говорил. Она рассматривала каждый сантиметр моего тела, касалась каждого сантиметра, словно пытаясь понять, как тело реагирует на прикосновения. Вера была похожа на гинеколога, еще не уставшего от абортов. Изучала мой лобок и половые губы, долго думала над тем, как быть дальше, а потом уверенно ввела палец во влагалище. Это можно было терпеть. Все можно было терпеть. Все было сносно. Все, кроме пальца во влагалище. Она щупала меня изнутри и стонала. Так Вера стонала только один раз, от ее стона я покрылась инеем. Вера, что случилось. Она подняла голову и ответила, Рита, ты не представляешь, что это за ощущение. Какого же, а. Ну какого. Какого.
Говорю Вере, я написала тебе стишок, надеюсь, ты не обидишься. Рассказывай, снизошла Вера. Я начала читать «Бритая пилотка седенькая, едва вмещает заслуженных деятелей культуры, кончающихся вопросом, где ты, а где я. Не отнесенным к ведению русской литературы». Вера спросила, может быть, ты хотела написать «кончающих с вопросом». Нет, Вера, так было бы совсем неприлично. Вера посмотрела на меня с уважением.
Реконструкция
За год до моего отъезда в монастырь бабуся предположила, будто я одержима бесами, поэтому постоянно болею. Я действительно болела с самого детства. И до детства тоже болела. Меня давно нужно было родить, но мама не решалась, а я рождаться отказывалась. Шла вторая неделя назначенных родов, и роды ожидали со дня на день. К исходу второй недели у мамы сдали нервы. Чтобы успокоить себя, побыть в одиночестве и купить «солененького», она отправилась на рынок. На пересечении улиц Искры и Армянской, пройдя два квартала от дома и не дойдя двух кварталов до рынка, мама поняла, что рожает. Ей двадцать шесть лет, и она не может себе позволить сесть на асфальт, нет. Неизвестно зачем преодолевая себя, мама возвращалась домой. Мама возвращалась, воды отходили, роды наступали. В четыре часа дня роддом принял нас. Я была готова родиться, но у мамы все время сдавали нервы. К пяти утра, спустя тринадцать часов после того, как отошли воды, вся бригада дежуривших врачей умоляла маму родить. Мама была готова, но нервы сдали у меня. На меня давили, чтобы выдавить. Меня просили выйти добровольно. Мне угрожали кесаревым сечением, а потом принялись вытаскивать щипцами. Во время моего рождения мне порвали щипцами оба уха, вывихнули шейный позвонок и туго затянули пуповину, обмотавшую шею. Врач взял меня за ноги и поднял руку. Волосатой и фиолетовой я висела вниз головой, пока он задумчиво меня осматривал. Я не кричала. Что такое, испуганно спросила мама, кто это. Это девочка, ответил врач, но кричать отказывается. Что значит, отказывается кричать, билась мама в истерике, она должна кричать, потрясите ее. Меня трясли, шлепали по спине и ягодицам, но я не кричала. Мертвая, испуганно произнесла мама. Да нет, живая, нервничал врач, еще дышит, несмотря на асфиксию. Мама потеряла сознание, а я закричала. После того как я закричала, весь роддом просил маму только об одном, сделайте что-нибудь с вашей девочкой, она пугает остальных детей. В тот день папа угощал выпивкой весь Кишинев, и на вопросы «какая она», отвечал, хорошо кричит.
Присутствие Влады в монастыре не напрягало меня. Мы хорошо ладили, с нами была Валюша, и страхи почти оставили меня. Иногда я одергивала Владу, если она смотрела на меня слишком откровенно. Неужели ты не понимаешь, что сестры тоже читают твой взгляд, возмущенно шептала я ей на ухо. Когда Влада хотела меня позлить, она специально делала томный взгляд, от которого поющие на клиросе сестры смущались и начинали рьяно осенять себя крестным знамением. В целом же она становилась похожей на всех нас, отбывая ежедневные службы в монастыре. Вместе с нами молилась, вместе с нами пела, вместе с нами трапезничала. Во время службы Влада кланялась как все сестры, касаясь рукой пола. Сестры имели обыкновение перекреститься и застыть в поклоне, положив руку на ковер. Так проходили минуты. Кровь приливала к голове, в ушах начинало звенеть, но все мы были одним поклоном и рукой, касающейся пола. При очередном затяжном поклоне, молодая инокиня, весьма смешливая и всегда смешащая нас, просто склонила голову, в то время как мы кланялись по пояс. Сестры, а что вы все время ищете на полу, спросила она. После ее вопроса никто из нас уже не мог выпрямиться. Мы тряслись от смеха. Священник произносил возгласы в никуда. Когда он понял, что мы не собираемся продолжать петь ектенью, то начал подпевать сам себе «Господи помилуй». Поскольку священник был лишен слуха, мы стали трястись еще сильней. Прихожане, стоявшие позади нас, недоумевали. Но, решив, что ошибся священник, они тоже склонились и стояли в странной позе, пока нас разбирал смех. Мы пришли в себя, выпрямились и начали поглядывать назад, а прихожане даже не думали переставать кланяться. Увидев застывший в поклоне храм, мы стали смеяться почти в голос, и тут Игуменья решила положить конец нашему безобразию. Нет, мы очень старались петь, но через фразу половина певчих странно замолкала, чтобы потрястись. Когда первая половина приходила в себя, то из себя выходила вторая половина. Но когда на клирос поднялась девочка лет пяти с запиской от Игуменьи «все будете наказаны», мы вновь сложились. Чтобы привести нас в чувство, из алтаря на клирос выглянул священник, и лучше бы он этого не делал. Увидев нас в припадке смеха, он стал смеяться сам, так что службу вести уже было некому. Еще несколько дней мы не могли кланяться во время служб, все наши молитвенные поклоны неизменно заканчивались истерическим смехом.
Приятельница Веры по работе, Даша, хотела отметить свой день рожденья в квартире Веры. О ней говорили, когда-то она была не то первой женщиной-депутатом, не то самой молодой женщиной-депутатом. Одно из двух. Теоретически, у нее прекрасное образование, и в целом она не дура. Вера поступила как обычно. Пообещала Даше квартиру, но за неделю до праздника принялась метаться. Все здоровые люди, сошлись в одном, Вера, не делай этого. Вера мялась и отвечала, да-да, это ужасно будет, но ведь я обещала. Дав слово отказать Даше в квартире и всех сопутствующих празднованию бесчинствах, Вера сказала Даше «да». В оставшиеся до безобразия дни она уговаривала меня поддержать ее, но я решительно отказалась. Я осталась ночевать у Веры накануне дня рождения Даши-депутатки. Заснули мы как обычно под утро, но утром Даша начала завозить в квартиру продукты. Мне уже было не по себе, поэтому в двенадцать часов, пошатываясь, потирая глаза, я встала и потащилась на кухню. На кухне сидела большая белка. Даша-депутатка сидела на моем месте в очках «мечта авиатора». Она невозмутимо рубила лук репчатый. Я осмотрелась. На разделочной доске стоял таз рубленого лука, килограмма три, не меньше. А Даша невозмутимо рубила лук. Так и не поздоровавшись от удивления, забыв поздравить ее, я спросила, а не много ли лука. Не, лука не много, спокойно сказала Даша. Я остолбенела. А куда же столько лука. Ну, у меня лучок во всех блюдах, основное блюдо это рыба, ответила она. Будет рыба с луком. Это же килограммов пять, предположила я, пять килограммов лука. Семь, уточнила Даша. А сколько же тогда рыбы, задумалась я. Тут в кухню стали вносить рыбу. Брикеты мороженого палтуса. Мое сознание рассыпалось. Если готовить палтус, действительно, лука нужно семь кило. Я Рита, сказала я. А я Даша, сказала Даша. Пришла Вера, и я обрадовалась ей, потому что своим видом она привела меня в чувство. Вот Даша у нас специалист по Никарагуа, представила мне Дашу Вера. По-моему, Даша была по Никарагуа. Вера начала мне рассказывать, какой Даша прекрасный человек. Обливаясь слезами от семи кило лучка, я слушала рассказ Веры о Даше и ненавидела лучок, палтуса и Никарагуа тоже. По всему выходило, что Даша хороший человек, с хорошим образованием. Но что-то все же выдавало в ней заурядную скотину. Тогда я цинично посмотрела на Дашу, обрубившую лук и приступившую к рубке моркови, но без очков. Даша, как в Никарагуа. Даша нервно заморгала. Как в Никарагуа, повторила она, а там все хорошо. Она начала долбить брикеты палтуса. Я уехала от Веры и ждала ее у себя. Вера обещала не пить, приехать ко мне и остаться ночевать. Приехала она достаточно рано, повторяя только одно слово «беспонтово». Этим она охарактеризовала начало вечеринки. Даша не особо трудилась объяснять приглашенным, в чью квартиру они приходят. Ей удалось собрать на празднике не только вполне приличных людей, но также фриков, недобитых комсомольцев, совершенных отморозков, заурядных шизофреников и вообще людей случайных. Тех, кто понятия не имел даже о том, у кого день рожденья. Сорок минут Вера отсиживалась на кухне, но когда на ее глазах в кухню со словами «посмотрим, что у нас здесь» стали входить фрики, ей стало плохо. После того как пятый фрик перебрал лекарства на холодильнике, а шестой выпил ее любимый белорусский бальзам, терпение у Веры кончилось. С ужасом она говорила мне, ты представляешь, эти люди все еще играют в комсомол, им все еще кажется, что нажраться до потери сознания это жутко круто. Я успокаивала Веру и думала только об одном, кто завтра будет убирать ее квартиру.
Даша позвонила Вере на следующий день в два часа дня, чтобы сказать, Вера, вчера не было времени вымыть посуду, так что я подойду сегодня позже и все уберу. Мы были чрезвычайно возмущены, ехали к Вере понимая, что столкнемся с Никарагуа в его первозданном виде. Вера медленно открывала дверь, мы вошли, нас тут же сшибло с ног запахом спирта и жареного лука. Ёбаный карась, Вера, в ужасе сказала я. Да-а-а, протянула Вера, какая беспонтовость. Беспонтовость, переспросила я, побелев от гнева, посмотри на унитаз, Вера, они туда не только срали и ссали. А что еще, затревожилась Вера. Блядь, блядь, они в него не просто блевали, они полоскали в нем свои тупые ебальники, кричала я. Да-а-а, опять затянула Вера, да-а-а, какая беспонтовость. В джакузи лежал мужской ботинок, и ботинок был зашнурован. Вся ванна была в человеческой шерсти. Вообще, возникло впечатление, что в ней брилось человек пятнадцать или двадцать. Судя по шерсти, брились они хаотично, не выбирая мест на теле. Бритвенные станки и запаски к ним валялись забитые шерстью и среди шерсти. Меня глубоко потряс провод от фена. Еще вчера этот провод считался неотъемлемой частью фена, но сегодня он воткнут в розетку от фена отдельно. Провод не перерезали, его перегрызли. Он зловеще торчал в розетке и мог убить любого фрика. Вера спросила, как думаешь, они грызли провод, когда он был в розетке или нет. Думаю, когда был в розетке. А что не сдохли. А не сдохли, потому что пьяные были. Штора в ванной сорвана. Косметические принадлежности Веры разбросаны по умывальнику. Вера, говорю, дело было так, они побрились, накрасились и перегрызли провод. Нет, Рита, нет, печально ответила Вера, на проводе нет следов губной помады. Все полотенца в ванной висели мокрыми, грязными, впитавшими запах спирта и жареного лука. Я сгребла полотенца и запихнула их в стиральную машинку, но кто-то вылил концентрат стирального порошка. К полу были приклеены ежедневные прокладки. Вера, не использованные прокладки-то, это хорошо. Да-а-а, стонала Вера, да-а-а. Спальню фрики превратили в полигон испытания прожженных проституток. Видно, что в ней занимались сексом, и не один раз за вечер. Все зеркала залапаны и облиты чем-то белым. Не то в сперме, не то в гное, который фрики выдавливали из прыщей на своих лицах. Местами зеркала протирали, от чего все они стали с разводами. Туалет варварски загажен. Ершик с дерьмом на щетине аккуратно прислонен к унитазу. На унитазе следы обуви. Я опустила стульчак, на стульчаке тоже следы обуви. Биде испорчен, кто-то пытался принять в туалете душ и порвал шланг. А в гостиной царил пир духа. Вера, твоя Даша тупая скотина, блядь она, понимаешь. Да, она блядь, причем беспонтовая. В гостиной хотелось умереть. Стол, с которого так ничего и не убрали, свидетельствовал о моральных принципах тех, кто за ним сидел. Когда я нашла следы обуви на скатерти, то подумала, может быть, мне нужно было остаться здесь вчера. На мраморных подоконниках Даша оставила блюда с рыбой. Вонючий палтус вместе с вонючим луком. Все мраморные подоконники были заставлены палтусом и луком. Нахера она рубила столько лука, а. Да дерьмо этот палтус, всплакнула Вера. Жир въелся в мрамор, запахом палтуса в гостиной было пропитано все. Фрики во главе с Дашей испортили видеомагнитофон и аппаратуру. Те шнуры, что они не могли перегрызть, просто лежали рядом с гнездами. Коллекцию музыкальных дисков они перемешали с кино, и сложно было сказать, что фрики слушали или смотрели, если выдернули все провода. Окурки тушили о фрукты. В прихожей обои стали черными, причем на уровне моей головы. Там же лежала зимняя резина, которую явно катали по прихожей. Позже выяснилось, что комсомолец Максим надевал резину себе на голову. Поскольку его шатало, он перетер собой и резиной все стены. А кухни не было вообще. Кухня стала свалкой отходов. Вера, не волнуйся, я сейчас куплю моющие средства и все отмою. Но если беспонтовая блядь позвонит и захочет прийти помыть посуду, скажи, чтобы не заходила, потому что я убью эту ёбаную никарагуанскую корову прямо на пороге. Ты меня поняла. Поняла, вздохнула Вера. А что мне делать со всем этим, пока тебя нет, спросила она. Выпей корвалол и чай, если есть чем вымыть чашку. Нечем, Вера развела руками. Тогда жди меня и не волнуйся, поняла. Поняла, кивнула Вера, Рита, они беспонтовые. Да, беспонтовые. Да.
Бабуся вела меня к священнику, читавшему молитвы об изгнании бесов. Все желающие попасть к нему собирались в три часа ночи на автовокзале Кишинева. Странная женщина с хитрым выражением лица собирала деньги, а потом вела за собой в дом, где обычно выздоравливали. Мы с бабусей шли молча, вместе с нами шло человек десять. Непонятно зачем хитрая бабушка плутала, заметала следы и совершенно не торопилась довести нас. Обходными путями спустя час мы попали к священнику. Его жена, которую все называли матушкой, встретила нас приветливо и пригласила в маленькую комнату. Вошел священник, взял в руки часослов, а я сказала ему, что умею читать, если нужно прочесть вступительные молитвы. Он отдал часослов мне, я прочла молитвы, после чего, перекрестившись, священник стал читать молитвы сам. Не помню, какие молитвы он читал. Мы все стояли перед ним и перед иконами, держали в руках свечи. Бабуся стояла последней, чтобы увидеть ее, мне приходилось все время оборачиваться назад. Люди рядом со мной застыли в благоговении. Никто не шевелился. Но, внезапно, женщину лет тридцати странно выгнуло, она издала весьма непристойный звук. Начала осенять себя крестным знамением, и осеняла не со лба, а с затылка. Меня это удивило. Следом за ней странно выгнулась другая женщина, ее бросало из стороны в сторону, она кричала то, что невозможно перевести ни на один язык мира, а потом без чувств упала на пол. Так, след друг за другом, все стоявшие в комнате начали совершать непривычные телодвижения, что-то выкрикивать, просить о помощи или непотребно ругаться. Я смотрела на них и подозревала, что со мной не все в порядке. Видимо, до меня священник не может достучаться по причине моей ужасной порочности. Я посмотрела на бабусю, но она, как и я, стояла с каменным лицом, даже не реагируя на происходящее в комнате. Общее беснование длилось около двадцати минут. Со словами «Аминь» все только что сходившие с ума внезапно обрели рассудок. Они прощались со священником тепло, благодарили его и плакали. А мы с бабусей в тоске возвращались домой. Мне очень хотелось сказать ей, что сделала она глупость, но бабуся сама это знала. Пытаясь упредить меня, она произнесла, кажется, ты болеешь не от этого. Я кивнула ей, не от этого. Через десять лет священника, читавшего над нами молитвы, накажут. Его не лишат сана, но ему запретят заниматься любимым бизнесом тогда, когда он начнет выносить из алтаря копие, колоть тех, кто пришел на лечение, а при криках говорить, видишь, в тебе бес сидит.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.