Электронная библиотека » Марина Федотова » » онлайн чтение - страница 57


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 19:12


Автор книги: Марина Федотова


Жанр: История, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 57 (всего у книги 86 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Между тем никто не желал помыслить о том, что поляки пытают счастие в последний раз, что они станут биться с исступленьем, вернее, с отчаяньем виновных, ищущих смерти в сражении, чтобы избегнуть Сибири. Никто также не думал о том, что, вступив в польские пределы, мы оставляем позади себя, справа и слева, целые области – Литву, Волынь и Подолию, которые только и ждут благоприятного момента, чтобы взбунтоваться, протянуть руку полякам Царства Польского, лишить нас провианта и окружить. Эта мысль, бывшая, к несчастию, прозорливою, заставляла меня трепетать. Но наша молодежь поднимала меня на смех, называла мечтательницей или же ссылалась на женские страхи. Сколько раз ни обсуждали мы сей вопрос, ставший с той поры столь важным, сколько раз ни выражала я всему обществу, собравшемуся у меня, мое сердечное желание, чтобы благоразумие сопутствовало нашим неустрашимым воинам наравне с чувством несмытого оскорбления, но они не признавали трудностей этой войны. Я говорила, что, как и они, очень надеюсь, что успех увенчает наше дело, что и начало может быть удачным, но в подобной борьбе, когда поляки ставят на карту все, ибо чувствуют себя виновными, малейший неуспех с нашей стороны поднимет их дух и умножит число приверженцев. В ответ некоторые утверждали, что неудача невозможна, и желали доказать мне сие математически, числом наших войск, превосходящим неприятеля. Вспоминая детские уроки, я приводила им примеры из древней истории греков и персов, когда малое числом войско побеждало в битвах более значительное. С этим они принуждены были согласиться, говоря тем не менее, что там были лишь детские игры и что подобные враги им не страшны («перчатками и шапками закидаем»). Я должна, однако, сказать, что таково было любимое выражение тех, кто прибыл из Петербурга либо из армии, речи же тех, кто лично знал мятежников, с которыми намеревались сразиться, были менее надменны.

Наша армия приближалась со всех сторон, но прежде, чем обнажить шпагу, государь желал исчерпать все способы убеждения. В Польше распространялись воззвания, которые с полным доверием принимали сельские жители, но в Варшаве их старались исказить и даже извратить, пускали в ход фальшивые, что еще больше озлобляло умы. Словом, свыше было предначертано, что злосчастная война прольет потоки крови. Поляки довели дело до того, что самолюбие уже не позволяло им войти с нами в соглашение. Россия тоже не уступила бы, таким образом, ядро было пущено, ему следовало разорваться. Русские и поляки никогда не станут друзьями, с одной стороны есть неприязнь, с другой – зависть. Русские вообще с презрением относятся к сарматам, а в человеческой природе ненавидеть презирающих нас. Все, что было сделано русскими в течение 16 лет, не привело ни к чему в отношениях между двумя народами. Несмотря на все усилия, существовала разделяющая черта, которую ничто не могло стереть. Русские были доверчивы, быть может и по беспечности, поляки же всегда носили в сердце яд.

В начале моего пребывания в Варшаве мне там не нравилось, мне везде виделись враги, и должна признаться, я немало разделяю чувство враждебности моих соотечественников к полякам. Но с другой стороны, чтобы не быть обвиненною в неблагодарности, я не стану умалчивать, что, будучи как нельзя лучше принята варшавским обществом, в конце концов я привыкла и полюбила его, не оставляя, однако же, задней мысли, что живу среди врагов. Посреди блестящего собрания, в окружении любезного общества, которое лично мне было приятно, какой-то тайный голос шептал мне всегда, что рано или поздно нас перережут на улицах Варшавы. Вот это затаенное недоверие к нации, столько раз нас предававшей, а также нынешний ход событий и дух времени снова и снова приводили меня к грустной мысли о прискорбной неудаче наших войск, коих беспечность после победы столько раз равнялась их храбрости. <...>

Следует заметить, что, кроме своей ненависти к нам, поляки и на сей раз (как всегда) выставили себя на посмешище своим подражанием Франции. Но они всегда бывали лишь карикатурою оной. В 1830 году французы, негодуя на глупого и злого министра, хотели восстановить нарушенную хартию и силою обстоятельств принуждены были драться на улицах, не покушаясь на жизнь короля. Поляки же, словно настоящие убийцы, старающиеся напасть из-за угла, застали нас врасплох, с оружием в руках набрасывались на русских, которых встречали на улицах, в спектакле либо в ином месте, убивали под покровом ночи, крича при этом условные слова: «Русские режут поляков!» Между тем русские, ничего не подозревая, предавались своим занятиям либо светским развлечениям. Наконец, поляки намеревались поднять свои гнусные руки на августейшую особу великого князя, который был представителем царя и, как и он, полагался на добросовестное соблюдение договоров, на честь и преданность этого неблагодарного народа и в тот момент мирно отдыхал. Не довольствуясь пролитием крови на улицах и во дворце великого князя, они развлекались, предавая казни портреты наших генералов. Поймав лазутчика, они заперли его в клетку и показывали за деньги всем охотникам поглядеть, которые, заплатив за вход, для потехи плевали тому в лицо. Разве подобные забавы достойны нашего века? Я уже не говорю об ужасных мучениях, которым подвергались наши храбрецы, к примеру, одной несчастной жертве сначала выкололи глаза, а потом уже нанесли ему смертельный удар. Другой несчастный, получив девять ран, сверх того был избит прикладами, а после около двух дней оставался безо всякой помощи, никто не захотел перевязать его раны. Разве таковые жестокости присущи не временам варварства?

Франция всегда была великой, независимой монархией, она покровительствовала своим соседям и завоеванным странам. Польша же с незапамятных времен была под скипетром или покровительством какой-либо великой державы, и вопреки всем попыткам подражать Франции, все ее усилия приводили лишь к новым разделам и новому чужеземному господству. Но едва Франция шевельнется, как и Польша почитает своим долгом прийти в движение. Всегда обманутая своим образцом для подражания, всегда рассчитывающая на поддержку, вечно отвергаемая и бессильная, Польша, без сомнения, ожидала французские войска и заранее полагалась на деньги, коими коварная подруга должна ссудить ее. Всегда неосмотрительная, Польша не принимала в расчет, что Франции, в тот момент возбужденной и раздираемой революционною гидрою, было не до помощи Польше в ее безрассудных проектах. Увидав, наконец, что предприятие, слишком обширное для одной Польши, провалилось без иностранной поддержки, главные делатели польской революции не погнушались прибегнуть к пошлой лжи и наполняли ею свои газеты, чтобы питать и по возможности усиливать возбуждение.

Неблагодарные, изменившие монарху, который осыпал их милостями, они присвоили себе то, что принадлежало России, без стеснения завладели пушками и всеми военными припасами, наконец, повернули против русских орудия, которые государь доверил их рукам для защиты от общих врагов. Но Господь уже готовил им тяжкую кару, и вестники гнева Небесного уже появились в Варшаве: там не было согласия. Они обсуждали важный вопрос о войне, и мнения разделились. <...>

Наконец, в Варшаве открылся сейм. Он собрался в той самой зале, где годом раньше государь короновался пред лицом нации, упоенной радостью и проливающей слезы умиления. Взвесив свои интересы на весах глупости и самомнения, поляки перевернули вензель государя и объявили о низложении Романовых с польского престола как недостойных занимать его. Сей последний поступок походил на фарс, и признаюсь, несмотря на важность события, я не смогла удержаться от смеха, да и не я одна. Великий князь вторил мне, но, кстати сказать, делал это без ведома княгини, потому что настала минута, когда она не могла уже терпеть насмешек над своими мятежными соотечественниками. При ней мы сдерживались, но в ее отсутствие великий князь не щадил предателей.

Заметно было, что в Петербурге не поняли сути варшавского мятежа, смотрели на него как на простой бунт, а не как на восстание в духе времени, потрясавшем Европу. Польская армия не была более машиной, подчиненной одному лицу. Каждый человек в этой армии (увеличенной почти вдвое с момента восстания) был воодушевлен общим делом, и война в Польше могла стать войной национальной. Еще немного, и она сделалась бы всеобщей европейской войной. Наша молодежь, охваченная воинственным пылом, отвергала всякое мнение подобного рода и в своем самохвальстве забывала, что поляки, всегдашние враги русских, обладали теперь армией, организованной наилучшим образом, и что они опирались на успехи пропаганды. Поэтому, смело пренебрегая опасностями, всем сердцем преданные делу государя, наши воины не должны были спешить со своими суждениями об этой кампании, где их поджидало столько неудач. Конечно, дальнейшее доказало, сколь безумно было польское предприятие, но разве не безумием и с нашей стороны было полагаться только на беспрерывные удачи и триумфы!

Все наши разговоры касались польских дел. Все ожидали решительного удара. Люди мыслящие хорошо видели, что для нас положение вещей было не блестяще, что возмущенная Литва много препятствовала окончанию уже слишком затянувшейся войны. Все пребывали в печальной неуверенности, которую нисколько не могли успокоить жалкие бюллетени о военных действиях, которые посылал нам фельдмаршал, как вдруг получено было известие о сражении под Остроленкой. Казалось, это блестящее дело обещало близкий конец стольким несчастиям, но то ли наши герои не воспользовались, как это часто случается, своею победою, то ли фельдмаршал составил план, известный лишь ему одному, то ли провидению угодно было затянуть урок, коль скоро мы недостаточно его усвоили, но сражение под Остроленкой, где наши войска, завладев мостом, могли бы преследовать неприятеля до Варшавы, не послужило к окончанию войны, но стало причиною к ее продлению. Генерал Гельгуд (которого я знавала в Варшаве) с корпусом в 24 тысячи человек перешел границы империи, соединился в Литве с мятежным войском, опустошил край и наступал на Вильну. Он был уже в 7 верстах, когда гвардия великого князя Константина, подошедшая из Гродно, под командованием ген. Куруты, бросилась навстречу неприятелю и после сражения на Понарских горах оттеснила его, спасла город и гнала Гельгуда до Ковно. То был решающий удар, поразивший литовскую гидру. Корпус Гельгуда был разбит, сам генерал убит своим адъютантом Дембинским, остатки корпуса какое-то время блуждали в лесах, потом были оттеснены в прусские пределы и наконец принуждены были сложить оружие. Словом, результаты той победы были значительны. Я получила вести от кн. Александра и перевела дух. Никогда не быв военным, по прихоти судьбы он побывал под обстрелом в Грохове, Остроленке и на Понарских горах, но, к счастию, ядра пощадили его, равно как и холера, уже свирепствовавшая в армии.

Фельдмаршал Паскевич во главе армии переправился чрез Вислу. Крепость Модлин сдалась, оставалось покорить Варшаву. После нескольких сражений наши войска заняли Калишское воеводство, в то же время Паскевич приближался к Варшаве. После сражения под Остроленкой польское правительство удалило из города наших пленников, взятых в момент восстания, и перевезло их в Ченстохов. Позже, видя взятие Варшавы неминуемым, их снова перевезли, на сей раз в Мехов, вблизи Кракова. Решающий момент приближался, и в центре Варшавы росло возбуждение, распри достигли крайнего предела. Вожди партий не могли договориться меж собою. Одни намеревались оставить борьбу, другие горели желанием идти до конца, но все уже чувствовали, сколь много они себя скомпрометировали. Армия его величества под началом опытного полководца стояла у самого города, спасения больше не было, даже в отчаянье. Но поляки пожелали увенчать свое отвратительное безумие новыми жестокостями и невинною кровью засвидетельствовать свое преступное озлобление. Они схватили пленных, которых присылали с места сражений, и после глумлений растерзали их. Наконец, 15 (27) августа был подан сигнал ко всеобщему избиению. Бедный Фенш, камергер русского Двора, остававшийся в Варшаве простым жителем, был с позором повешен, одна русская дама, г-жа Баженова, с еще большим позором умерщвлена на глазах своих дочерей. Тело ее было разрублено пополам, а несчастные останки повешены на уличном фонаре. Одна из ее дочерей была ранена. Таковые ужасы, даже если бы им не предшествовало ничего подобного, разжигали наше желание отомстить. Но это был уже последний припадок безумия гибнущей нации.

26 августа (7 сентября), в годовщину Бородинской битвы, кровавое сражение под Волею увенчало наконец успехом наших героев и повергло мятежный город к стопам государя. Варшава была взята, несмотря на тройные укрепления, и в 11 часов русские вошли в нее. Жители встретили их как освободителей, и в короткое время город вернулся к обычному порядку жизни.

Однако радость, вызванная этим известием, длилась недолго. Варшава была взята, но неприятельская армия не разбита. Манифест государя оставался в силе, т. е. с требованием к польской армии сдаться Паскевичу. Но, как и в первый раз, не желая исполнить повеления государя, польские отряды соединились и скоро образовали корпус в 20 тысяч человек под началом Раморино. Неприятель опять намеревался собраться с силами и отбить у нас Варшаву, но был разбит или, вернее, преследуем. Эта последняя попытка была для Польши словно усилие умирающего, который противится неминуемой смерти. Провидение достаточно наказало нас за наши ошибки, теперь Оно карало Польшу. Корпус Раморино был разбит и сложил оружие, и эта несчастная и долгая кампания пришла к концу. Нам оставалось только отслужить благодарственный молебен Господу, Который был нашим заступником в опасности и помог отвоевать наши права. Следовало только радоваться тому, что мы оказались более удачливы, чем разумны.


Со взятием Варшавы восстание было фактически подавлено, разрозненные очаги сопротивления сдались в конце октября 1831 года. Император своим указом упразднил сейм и польскую армию, а Царство Польское лишил автономии и объявил губернией империи.

Тем не менее 20–30-е годы XIX столетия не были «богаты» как на Западе, так и в России только на военные и политические события: в Санкт-Петербурге начал работать Румянцевский музей (коллекция книг, рукописей, монет из собрания Н. П. Румянцева), позднее переведенный в Москву; в 1832 году открылся Александринский театр; а в 1837 году, трагическом для русской культуры, в России была построена первая железная дорога между Петербургом и Царским Селом, протяженностью 26 км; прямое железнодорожное сообщение между Москвой и Петербургом будет открыто лишь в 1851 году.

Дуэль и смерть Пушкина, 1837 год
Дарья Фикельмон
Василий Жуковский

Как правило, смерть человека, не находящегося на вершине пирамиды власти, не оказывает влияния на историю общества, однако дуэль и кончина А. С. Пушкина лишний раз подтвердили, что «поэт в России больше, чем поэт».

Графиня Д. В. Фикельмон – супруга австрийского посла при дворе императора Николая, хозяйка литературного салона, который часто посещали П. А. Вяземский, А. И. Тургенев, И. И Козлов. По словам Вяземского, в салоне Фикельмон «можно было запастись сведениями о всех вопросах дня, начиная от политической брошюры и парламентской речи французского или английского оратора и кончая романом или драматическим творением одного из любимцев той литературной эпохи. Было тут обозрение и текущих событий; была и передовая статья с суждениями своими, а иногда и осуждениями, был и легкий фельетон, нравоописательный и живописный». Графиня Фикельмон вела дневник, в котором, в частности, записала подробности, связанные с дуэлью и смертью Пушкина.


1837. 29 января. Сегодня Россия потеряла своего дорогого, горячо любимого поэта Пушкина, этот прекрасный талант, полный творческого духа и силы! И какая печальная и мучительная катастрофа заставила угаснуть этот прекрасный, сияющий светоч, которому как будто предназначено было все сильнее и сильнее освещать все, что его окружало, и который, казалось, имел перед собой еще долгие годы!

Александр Пушкин, вопреки советам всех своих друзей, пять лет тому назад вступил в брак, женившись на Наталье Гончаровой, совсем юной, без состояния и необыкновенно красивой. С очень поэтической внешностью, но с заурядным умом и характером, она с самого начала заняла в свете место, подобавшее такой неоспоримой красавице. Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по фамилии Дантес, кавалергардский офицер, усыновленный голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме. Но он постоянно встречал ее в свете и вскоре в тесном дружеском кругу стал более открыто проявлять свою любовь. Одна из сестер госпожи Пушкиной, к несчастью, влюбилась в него, и, быть может, увлеченная своей любовью, забывая о всем том, что могло из-за этого произойти для ее сестры, эта молодая особа учащала возможности встреч с Дантесом; наконец, все мы видели, как росла и усиливалась эта гибельная гроза! То ли одно тщеславие госпожи Пушкиной было польщено и возбуждено, то ли Дантес действительно тронул и смутил ее сердце, как бы то ни было, она не могла больше отвергать или останавливать проявления этой необузданной любви. Вскоре Дантес, забывая всякую деликатность благоразумного человека, вопреки всем светским приличиям, обнаружил на глазах всего общества проявления восхищения, совершенно недопустимые по отношению к замужней женщине. Казалось при этом, что она бледнеет и трепещет под его взглядами, но было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздывать этого человека и он был решителен в намерении довести ее до крайности. Пушкин тогда совершил большую ошибку, разрешая своей молодой и очень красивой жене выезжать в свет без него. Его доверие к ней было безгранично, тем более что она давала ему во всем отчет и пересказывала слова Дантеса – большая, ужасная неосторожность! Семейное счастье начало уже нарушаться, когда чья-то гнусная рука направила мужу анонимные письма, оскорбительные и ужасные, в которых ему сообщались все дурные слухи и имена его жены и Дантеса были соединены с самой едкой, самой жестокой иронией. Пушкин, глубоко оскорбленный, понял, что, как бы он лично ни был уверен и убежден в невинности своей жены, она была виновна в глазах общества, в особенности того общества, которому его имя дорого и ценно. Большой свет видел все и мог считать, что само поведение Дантеса было верным доказательством невинности госпожи Пушкиной, но десяток других петербургских кругов, гораздо более значительных в его глазах, потому что там были его друзья, его сотрудники и, наконец, его читатели, считали совиновной и бросали в нее каменья. Он написал Дантесу, требуя от него объяснений по поводу его оскорбительного поведения. Единственный ответ, который он получил, заключался в том, что он ошибается, так же как и другие, и что все стремления Дантеса направлены только к девице Гончаровой, свояченице Пушкина. Геккерн сам приехал просить ее руки для своего приемного сына. Так как молодая особа сразу приняла это предложение, Пушкину нечего было больше сказать, но он решительно заявил, что никогда не примет у себя в доме мужа своей свояченицы. Общество с удивлением и недоверием узнало об этом неожиданном браке. Сразу стали заключаться пари в том, что вряд ли он состоится и что это не что иное, как увертка. Однако Пушкин казался очень довольным и удовлетворенным. Он всюду вывозил свою жену: на балы, в театр, ко двору, и теперь бедная женщина оказалась в самом фальшивом положении. Не смея заговорить со своим будущим зятем, не смея поднять на него глаза, наблюдаемая всем обществом, она постоянно трепетала; не желая верить, что Дантес предпочел ей сестру, она по наивности или, скорее, по своей удивительной простоте спорила с мужем о возможности такой перемены в сердце, любовью которого она дорожила, быть может, только из одного тщеславия. Пушкин не хотел присутствовать на свадьбе своей свояченицы, ни видеть их после нее, но общие друзья, весьма неосторожные, надеясь привести их к примирению или хотя бы к сближению, почти ежедневно сводили их вместе. Вскоре Дантес, хотя и женатый, возобновил прежние приемы, прежние преследования. Наконец, на одном балу он так скомпрометировал госпожу Пушкину своими взглядами и намеками, что все ужаснулись, а решение Пушкина было с тех пор принято окончательно. Чаша переполнилась, больше не было никакого средства остановить несчастие. На следующий же день он написал Геккерну-отцу, обвиняя его в сообщничестве, и вызвал его в весьма оскорбительных выражениях. Ответил ему Дантес, приняв на себя вызов за своего приемного отца. Этого-то и хотел Пушкин. В несколько часов все было устроено: г. д’Аршиак из французского посольства стал секундантом Дантеса, а бывший школьный товарищ Пушкина по фамилии Данзас – его секундантом. Все четверо поехали на острова, и там, среди глубокого снега, в пять часов пополудни состоялась эта ужасная дуэль. Дантес выстрелил первый, Пушкин, смертельно раненный, упал, но все же имел силы целиться в течение нескольких секунд и выстрелить в него. Он ранил Дантеса в руку, видел, как тот пошатнулся, и спросил: «Он убит?» «Нет», – ответили ему. «Ну, тогда придется начать все снова». Его перевезли домой, куда он прибыл, чувствуя себя еще довольно крепким. Он попросил жену, которая подошла к двери, оставить его ненадолго одного. Послали за докторами. Когда они прозондировали рану, он захотел узнать, смертельна ли она. Ему ответили, что на сохранение его жизни очень мало надежды. Тогда он послал за своими близкими друзьями: Жуковским, Вяземским, Тургеневым и некоторыми другими. Он написал императору, поручая ему свою жену и детей. После этого он разрешил войти своей глубоко несчастной жене, которая не хотела ни поверить своему горю, ни понять его. Он повторял ей тысячу раз, и все с возрастающей нежностью, что считает ее чистой и невинной, что должен был отомстить за свою поруганную честь, но что он сам никогда не сомневался ни в ее любви, ни в ее добродетели. Когда пришел священник, он исповедался и исполнил все, что полагалось. Император, всегда великодушный и благородный в тех случаях, где нужно сердце, написал ему эти драгоценные строки: «Я тебя прощаю. Если нам не суждено больше увидеться на этой земле, утешь меня, умри христианином и исполни свой последний долг. Что касается твоей жены и детей, будь спокоен – они будут моими». Пушкин, которого так часто упрекали в либерализме, в революционном духе, поцеловал это письмо императора и велел ему сказать, что он умирает с сожалением, так как хотел бы жить, чтобы быть его поэтом и историком! Агония продолжалась 36 часов. В течение этих ужасных часов он ни на минуту не терял сознания. Его ум оставался светлым, ясным, спокойным. Он говорил о дуэли только для того, чтобы получить от своего секунданта обещание не мстить за него и чтобы передать своим отсутствующим шурьям запрещение драться с Дантесом. К тому же все, что он сказал своей жене, было ласково, нежно, утешительно. Он ни от кого ничего не принимал, кроме как из ее рук. Обернувшись к своим книгам, он им сказал: «Прощайте, друзья!» Наконец он как бы заснул, произнеся слово «Кончина!» – «Все кончено». Жуковский, который любил его, как отец, и все эти часы сидел около него, рассказывает, что в это последнее мгновение лицо Пушкина как бы озарилось новым светом, а в серьезном выражении его лица было словно удивление, точно он увидел нечто великое, неожиданное и прекрасное. Эта очень поэтическая мысль достойна чистой, невинной, глубоко верующей, ясной души Жуковского!

Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое ее, казалось, неудержимо влекло мрачное и глубокое отчаяние. Император был великолепен во всем, что он сделал для этой несчастной семьи.

Дантес, после того как его долго судили, был разжалован в солдаты и выслан за границу; его приемный отец, которого общественное мнение осыпало упреками и проклятиями, просил отозвать его и покинул Россию – вероятно, навсегда. Но какая женщина посмела бы осудить госпожу Пушкину? Ни одна, потому что все мы находим удовольствие в том, чтобы нами восхищались и нас любили, – все мы слишком часто бываем неосторожны и играем с сердцами в эту ужасную и безрасчетную игру! Мы видели, как эта роковая история начиналась среди нас подобно стольким другим кокетствам, мы видели, как она росла, увеличивалась, становилась мрачнее, делалась такой горестной, – она должна была бы стать большим и сильным уроком несчастий, к которым могут привести непоследовательность, легкомыслие, светские толки и неосторожные поступки друзей, но кто бы воспользовался этим уроком? Никогда, напротив, петербургский свет не был так кокетлив, так легкомыслен, так неосторожен в гостиных, как в эту зиму!


В. А. Жуковский, старший друг и душеприказчик Пушкина, после смерти поэта занялся изданием полного собрания его сочинений. Подобное издание было возможно только с разрешения цензуры, и в письме к шефу Третьего отделения императорской канцелярии А. Х. Бенкендорфу Жуковский убеждал главного цензора России разрешить публикацию. Это письмо вдобавок содержит много любопытных подробностей об отношении властей к Пушкину и о положении «властителей дум» в николаевской России.


Генерал Дубельт донес, и я, с своей стороны, почитаю обязанностью также донести Вашему сиятельству, что мы кончили дело, на нас возложенное, и что бумаги Пушкина все разобраны. Письма партикулярные прочтены одним генералом Дубельтом и отданы мне для рассылки по принадлежности; рукописные сочинения, оставшиеся по смерти Пушкина, по возможности приведены в порядок; некоторые рукописи были сшиты в тетради, занумерены и скреплены печатью; переплетенные книги с черновыми сочинениями и отдельные листки, из коих нельзя было сделать тетрадей, просто занумерены. Казенных бумаг не нашлось никаких... Сверх означенных рукописей нашлись рукописные старинные книги, коих не было никакой нужды рассматривать; они принадлежат библиотеке. Всем нашим действиям был веден протокол, извлечение из коего, содержащее в себе полный реестр бумагам Пушкина, генерал Дубельт представил Вашему сиятельству.

Приступая к напечатанию Полного собрания сочинений Пушкина и взяв на себя обязанность издать на нынешний год в пользу его семейства четыре книги «Современника», я должен иметь пред глазами манускрипты Пушкина и прошу позволения их у себя оставить с обязательством не выпускать их <из> своих рук и не позволять списывать ничего, кроме единственно того, что будет выбрано мною самим для помещения в «Современнике» и в полном издании сочинений Пушкина с одобрения цензуры. Сии манускрипты, занумеренные, записанные в протокол и в особый реестр, всегда будут у меня налицо, и я всякую минуту буду готов представить их на рассмотрение правительства. Хотя я теперь, после внимательного разбора, вполне убежден, что между сими рукописями ничего предосудительного памяти Пушкина и вредного обществу не находится, но для собственной безопасности наперед протестую перед Вашим сиятельством против всего, что может со временем, как то бывало часто и прежде, распущено быть в манускриптах под именем Пушкина. Если бы, паче чаяния, и нашлось в бумагах его что-нибудь предосудительное, то я разносчиком такого рода сочинений не буду и списка их никому не дам. В этом уверяю один раз навсегда, и все противное этому один раз навсегда отвергаю. Такую предосторожность почитаю необходимою тем более, что на меня уже был сделан самый нелепый донос. Было сказано, что три пакета были вынесены мною из горницы Пушкина. При малейшем рассмотрении обстоятельств такое обвинение должно бы было оказаться невероятным. Пушкин был привезен в шесть часов после обеда домой 27-го числа января. 29-го, в десять часов утра, государь император благоволил поручить мне запечатать кабинет Пушкина (предоставив мне самому сжечь все, что найду предосудительного в бумагах). Итак, похищение могло произойти только в промежуток между 6 часов 27-го числа и 10 часов 29-го числа. С этой же поры, то есть с той минуты, как на меня возложено было сбережение бумаг, всякая утрата их сделалась невозможною. Или мне самому надлежало сделаться похитителем, вопреки повелению государя и моей совести. Но и это, во-первых, было бы не нужно; ибо все вверено было мне, и я имел позволение сжечь все то, что нашел бы предосудительным: на что же похищать то, что уже мне отдано; во-вторых, невозможно (если бы я был на это способен); ибо, чтобы взять бумаги, надобно знать, где лежат они, это мог сказать один только Пушкин, а Пушкин умирал. Замечу здесь, однако, что я бы первый исполнил его желание, если бы он (прежде, нежели я получил повеление, данное государем, опечатать бумаги) сам поручил мне отыскать какую бы то ни было бумагу, ее уничтожить или кому-нибудь доставить. Кто же подобных препоручений умирающего не исполнит свято, как завещание? Это даже и случилось: он велел доктору Спасскому вынуть какую-то его рукою написанную бумагу из ближнего ящика, и ее сожгли перед его глазами, а Данзасу велел найти какой-то ящичек и взять из него находившуюся в нем цепочку. Более никаких распоряжений он не делал и не был в состоянии делать. Итак, какие бумаги где лежали, узнать было и не можно, и некогда. Но я услышал от генерала Дубельта, что Ваше сиятельство получили известие о похищении трех пакетов от лица доверенного. Я тотчас догадался, в чем дело. Это доверенное лицо могло подсмотреть за мною только в гостиной, а не в передней, в которую вела запечатанная дверь из кабинета Пушкина, где стоял гроб его и где бы мне трудно было действовать без свидетелей. В гостиной же точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять; жаль только, что неизвестное мне доверенное лицо не подумало если не объясниться со мною лично, что, конечно, не в его роли, то хотя для себя узнать какие-нибудь подробности, а поспешило так жадно убедиться в похищении и обрадовалось случаю выставить перед правительством свою зоркую наблюдательность насчет моей чести и своей совести. Эти пять пакетов были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене, которые она сама вызвалась дать мне прочитать; я их привел в порядок, сшил в тетради и возвратил ей. Пакетов же, к счастью, не разорвал, и они могут теперь служить убедительными свидетелями всего сказанного мною. Само по себе разумеется, что такие письма, мне вверенные, не могли принадлежать к тем бумагам, кои мне приказано было рассмотреть. Впрочем, и представлять было бы не нужно: все они были читаны, в чем убедило меня и то, что между ними нашлось именно то письмо, из которого за год перед тем некоторые места были представлены государю императору и навлекли на Пушкина гнев его величества, потому что в отдельности своей представляли совсем не тот смысл, какой имели в самом письме в совокупности с целым. Этот случай мне особенно памятен, потому что мне была показана Вашим сиятельством эта выписка; я тогда объяснил ее наугад и теперь по прочтении самого письма вижу, что моя догадка меня не обманула.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
  • 2 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации