Электронная библиотека » Мария Белкина » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Скрещение судеб"


  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 14:20


Автор книги: Мария Белкина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Безмерность в мире мер

Там, в Голицыне, где Марина Ивановна провела зиму 1939/1940 года, впервые после ее возвращения в Советский Союз она попадает в литературную среду. Возобновляются старые знакомства, там ее находят письма москвичей, с которыми она встречалась еще когда-то до эмиграции. Оттуда, из Голицына, идут ее ответные послания. Там, в Голицыне, заводятся и новые знакомства.

Обед в два, ужин в семь, завтрак в счет не идет, завтракают кто когда, и каждый спешит, не задерживаясь, не расплескиваясь на разговоры, к себе в комнату, к рабочему столу. Комнаты малы, комнат мало, и хотя в каждую втиснуты и кровать, и диван, но чаще всего сюда, в Голицыно, приезжают в одиночку, без жен – работать. Конечно, бывают и исключения. К обеду в столовой за табльдотом собирается человек двенадцать-пятнадцать. Стол накрывают по-домашнему, и суповую миску ставят на стол, когда все уже в сборе, и потому обитатели дома стараются не заставлять себя ждать.

И к означенному часу, скинув верхнюю одежду в маленькой и тесной передней, где стоит старое трюмо с подзеркальником, заваленным шапками, и вешалка горбится и скрипит под тяжестью шуб, – Марина Ивановна с Муром появляются в столовой.

Он большой, высокий, с маской высокомерия и даже надменности, за которой, быть может, он так старательно пытается скрыть свои пятнадцать лет от роду. Она ему по плечо, нет, все-таки чуть выше, худая, нервная, «светлошерстая… – и даже весьма светлошерстая!..» Общий поклон, и они усаживаются на свои места. У каждого за столом свое место, своя салфетка в кольце.

Кстати, в ту зиму в Москве с возмущением говорили о недостойном поведении в голицынской столовой В.М.Волькенштейна. Он был драматургом, театральным деятелем. Марина Ивановна знала его еще в предреволюционные годы, он был когда-то мужем Софьи Парнок, которой она увлекалась. А в 1920-м в письме к Евгению Ланну она поминает о том, что Волькенштейн пришел к ней в Борисоглебский, просил помочь устроить какую-то его пьесу; известно также, что в 1921 году осенью они вместе ездили в Кремль к Луначарскому ходатайствовать о голодающих писателях, живших в Крыму. Словом, они были давние знакомые. И вот теперь, в декабре 1939-го, когда Марина Ивановна и Мур впервые переступили порог столовой в голицынском Доме писателей, хозяйка Дома Серафима Ивановна предложила им занять два свободных места за столом, и эти места оказались как раз рядом с Волькенштейном. Но Волькенштейн не только не ответил на приветствие Марины Ивановны и сделал вид, что он с нею не знаком, но тут же выскочил из комнаты и потребовал, чтобы хозяйка пересадила его подальше, по другую сторону стола…

Да, Марину Ивановну многие боялись и избегали с ней встречаться. Так, поэтесса Надежда Павлович, совсем уже старенькая, говорила мне с грустью, что ей тогда, в те годы, очень хотелось общаться с Мариной Ивановной, но она боялась и поражалась смелости переводчицы Нины Яковлевой, которая не только встречалась с Мариной Ивановной один на один, но и приглашала к себе гостей, когда та у нее бывала. А Вера Звягинцева рассказывала, как однажды к ней позвонила Мария Гринева, актриса. Та самая Маруся Гринева, что весной 1922 года вместе с дочкой Ирой и Майей Кудашевой, впоследствии женой Ромена Роллана, пришла в Борисоглебский проводить уезжавшую из Москвы в эмиграцию Марину Ивановну. Так вот, эта Маруся Гринева в 1939 году на трамвайной остановке неожиданно увидела Марину Ивановну на подножке уже уходившего трамвая. Она страшно обрадовалась, захотела было увидеться с ней, но убоялась и попросила Звягинцеву передать Марине Ивановне, что она по-прежнему любит и ее, и Сережу, однако у нее на руках больная дочь, а она работает в театре, и если там узнают, то у нее будут неприятности…

А сводная сестра Марины Ивановны, Валерия Ивановна, по словам Али, «не пожелала знаться с сестрой, вернувшейся из эмиграции, и даже не подошла к телефону, когда та ей позвонила». Правда, у Валерии Ивановны был трудный характер, она была вся в Иловайского, вся из «Дома у Старого Пимена», да к тому же она не любила Марину Ивановну еще с детства.

А Елизавета Тараховская, встречавшаяся с Мариной Ивановной в Голицыне, говорила, что многие писатели игнорировали ее и далее не здоровались. О том же рассказывала мне и сценаристка Екатерина Виноградская.

И тем не менее, как мы увидим из дальнейшего, у Марины Ивановны было много добрых знакомых и много дружеских домов в Москве, в которых она бывала. Быть может, одни из тех, кто с ней общался, превозмогали свою боязнь, а другие не сознавали, что надо бояться. Во всяком случае, ни намеков, ни каких-либо разговоров на эту тему я не слышала ни от Асмуса, ни от Вильмонтов, ни от той же Яковлевой, ни от Пастернака. Никогда на это не намекал и Тарасенков, а что касается меня, то я как раз и принадлежала к тем, кто не догадывался, что следует бояться, и происходило это от полного непонимания того времени…

В голицынской столовой после обеда Марина Ивановна иногда задерживалась, чтобы побеседовать с кем-нибудь, кто был ей симпатичен. Посуда со стола быстро убиралась. Кто-то расставлял шахматы, кто-то просматривал свежие газеты, кто-то уединялся в уголке. Гостиной, библиотеки, где бы можно было провести время, тогда не было – только эта столовая. Можно было, конечно, подняться наверх в комнату к знакомым, но и там приходилось говорить вполголоса, ибо дача эта, принадлежавшая ранее известному театральному антрепренеру Коршу, была пригодна для одной семьи и стены были слишком звукопроницаемы, а сосед мог либо отдыхать, либо снова скрипеть пером…

Но чаще всего Марина Ивановна шла после обеда гулять в лес, шла с Ноем Григорьевичем Лурье, или с Веприцкой, или с Тагером, Тараховской, Москвиным и его женой Таней Кваниной. Наверное, и еще с кем-нибудь, но о других я не слышала. Мур отправлялся делать уроки или шагал следом, молчаливый, сосредоточенный, время от времени встревая в разговор.

«Довольно интересную жизнь я вел в период моего пребывания в Голицыне, около Дома отдыха писателей (в период времени декабрь – лето 1939–1940 гг.), – писал Мур Але в лагерь потом уже, в 1941 году, весной. – Ходил я там в сельскую школу, брал уроки математики у завуча, а прямо после школы приходил в Дом отдыха, где завтракал и обедал в сопровождении хора писателей, критиков, драматургов, сценаристов, поэтов и т. п. Такое сальто-мортале (от школы до писателя) было довольно живописно и давало богатую пищу для интересных наблюдений и знакомств. Беспрерывная смена людей в Доме отдыха, красочный коктейль, хоровод меняющихся людей, все это составляло порой интересное зрелище».

Менялись лица… Сколько их, не только достойных – разных, – сменилось за те месяцы, которые Марина Ивановна провела в Голицыне. А как избалована она была когда-то: какие личности – не лица, – встречались на ее пути! Однажды она обронила фразу: – Боже мой, подумать только, за одним столом сидели Блок, Белый, Ахматова[45]45
  С Блоком М.И. не была знакома. На его вечере в 1920 г. стихи, посвященные ему, передала Блоку маленькая Аля. С Ахматовой первая встреча состоится в июне 1941 г.


[Закрыть]
, Мандельштам, Маяковский, Бальмонт, Есенин, Пастернак! Какой был пир!..

Да, в Голицыне тогда такого «пира» не было. Там за табльдотом Марине Ивановне приходилось находиться в обществе, например, Лени Жарикова – хорошего парня из Донецка, которому вдолбили в Литературном институте, что главное в литературе – классовый подход: не важно как, а важно что́, и это что́ – пролетариат, рабочий класс!.. Или Санникова, который сочинял поэму о синтетическом каучуке. И Марина Ивановна, привыкнув взбираться на вершины Эвереста с Рильке, Пастернаком, Белым – тут… «Еще был спор (но тут я спорила – внутри рта) – с тов. Санниковым, может ли быть поэма о синтетическом каучуке. Он утверждал, что – да, и что таковую пишет, потому что все – тема. (– “Мне кажется, каучук нуждается не в поэмах, а в заводах”, – мысленно возразила я). В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это – самое бедное место на всей земле. И это место – свято. (Мне очень трудно себе представить, что можно писать такую поэму – в полной чистоте сердца, от души и для души.)»

Случались, конечно, среди обитателей этого дома и интеллектуалы. Таким был, например, Иван Кашкин, переводчик Хемингуэя, умный, тонкий, эрудированный. К сожалению, безнадежно больной человек. Жил там одно время критик Замошкин, который нравился Марине Ивановне. И Корнелий Зелинский, казавшийся ей почему-то огромного роста. Они гуляли, говорили о стихах – стихи он знал и в частных беседах волен был высказывать свои пристрастия. Он тогда еще не написал рецензию для Гослитиздата на книгу Марины Ивановны, которую она начала подготавливать там, в Голицыне; впоследствии он объявит эту книгу формалистической и непонятной советской молодежи…

Обитал там и милый сердцу Марины Ивановны Ной Григорьевич Лурье. Она огорчалась: «…последнее время мы мало были вместе, а вместе для меня – вдвоем, могу и втроем, но не с такой нравоучительной женой…»

Ной Григорьевич оставил нам страничку воспоминаний о том времени:

«Зимой 1939–40 г., живя в Голицыне, я ежедневно встречался с Мариной Цветаевой, которая, как и я, одно время жила[46]46
  М.И. никогда не жила в Доме творчества, а только столовалась. «Мы в доме – часу не жили», – пишет она в письме к Н.Москвину.


[Закрыть]
, а затем столовалась в Доме творчества. Марина Ивановна любила поговорить, говорила интересно, подчас весьма язвительно. Помню ее импровизированные, совершенно беспощадные наброски портретов Андрея Белого и Ремизова. У нее была злая хватка мастера, голос – громкий, резкий. Но за уверенностью тона и суждений чувствовалась растерянность и страшное одиночество. Муж и дочь были арестованы, с сыном у нее, по моим наблюдениям, не было общего языка. Писатели избегали общения с нею, как с бывшей эмигранткой. В глазах этой седой женщины с незаурядным лицом иногда вдруг появлялось такое выражение отчаяния и муки, которое сильнее всяких слов говорило о ее состоянии.

После обеда, после ужина я часто присаживался возле нее.

Она рассказывала о жизни русских писателей за границей, о своих встречах с Маяковским, которого считала большим “органически-революционным поэтом”, но “почему-то не очень счастливым, несмотря на то, что у него, казалось, было все, что нужно для счастья: согласие с временем, талант, дерзание и даже такая житейская черта, как отсутствие щепетильности”.

Марина Ивановна, по-видимому, ценила эти наши беседы, огорчалась, когда я, случалось, проводил досуг не с нею: играл в шахматы и т. д.

Одна наша встреча особенно запомнилась. Как-то, проработав с утра часа три, я после завтрака предложил Марине Ивановне пойти погулять.

День был чудесный: солнечный, безветренный, при легком морозце. Мы долго бродили сначала по террасе, затем по заснеженному лесу, лишь изредка обменивались несколькими словами. Зная по себе, какой целительный покой приносит душе подобная прогулка, я старался не отвлекать мою спутницу разговорами. Но душевная неурядица, тревожившая эту замечательно одаренную женщину, была, видимо, слишком велика, чтобы ее успокоить такими средствами.

– Нехорошо мне, Ной Григорьевич, – неожиданно заговорила она со свойственной ей прямотой и резкостью. – Вот я вернулась. Душная, отравленная атмосфера эмиграции давно мне опостылела. Я старалась общаться больше с французами. Они любезны, с ними легко, но этого мне было мало. Потянуло домой, сама не знаю, что я себе при этом представляла. Но смотрите, что получилось. Я здесь оказалась более чужой, чем там. Мужа забрали, дочь забрали, меня все сторонятся. Я ничего не понимаю в том, что тут происходит, и меня никто не понимает. Когда я была там, у меня хоть в мечтах была Родина. Когда я приехала сюда, у меня и мечту отняли.

Так приблизительно она говорила. Я пытался ее успокоить. Положение трудное, напряженное. Бдительность часто выражается в неопределенной и даже болезненной подозрительности. Со временем, надо надеяться, это пройдет. Она была безутешна.

– Боюсь, мне не справиться с этой путаницей. Уж разумнее было бы в таком случае не давать таким, как я, разрешения на въезд.

На обратном пути, когда мы уже вступили в поселок, нам встретился старик, очевидно, из местных жителей, коренастый, сильный мужик с очень выразительным умным лицом. И вдруг Марина Ивановна, глубоко задышав, жарко, почти в бредовом состоянии, прошептала:

– Какой он зрячий! Я его как Родину люблю…»

Я с величайшим уважением относилась к Ною Григорьевичу, но, к сожалению, подлинника его рукописи не видела, а только машинописную копию, которую, потом уже, пустила по рукам его «такая, – как говорила Марина Ивановна, – нравоучительная жена». Но последняя фраза: «Я его как Родину люблю…» – представляется мне какой-то очень несвойственной Марине Ивановне. А в моей тетради отмечен один разговор: в те годы уж очень часто произносилось слово «Родина», и к месту, и не к месту, на всех плакатах, во всех речах по радио, с трибун, и Марина Ивановна заметила – как нужно бережно уметь обращаться со словом и как страшно всуе его употреблять: «Слово может перестать звучать!..»

Есть и еще одна коротенькая запись о том времени – Елизаветы Тараховской. Она продиктовала ее незадолго до смерти, будучи уже совсем слепой. Ее первая встреча с Мариной Ивановной произошла в 1915 году, когда Лиза Тараховская была еще гимназисткой и жила у своей сестры Софьи Парнок, у которой Марина Ивановна часто бывала в Хлебном переулке, а та у Марины Ивановны в Борисоглебском, – оба эти переулка расположены неподалеку друг от друга, на Поварской.

«…Вторая встреча произошла у меня с Мариной в Голицыне после того, как она вернулась из-за границы, – писала Елизавета Тараховская. – В то время все настоящие люди, как, например, Маршак, Тарковский, Левик[47]47
  Тарковский и Левик – тогда совсем молодые переводчики – вряд ли могли устраивать переводы. С.Я.Маршак же никогда об этом не поминал, и сведений об этом нет.


[Закрыть]
и многие другие, ценя ее талант, устраивали ее блестящие переводы с грузинского и др. языков в журналы и издательства. Но многие трусы и подхалимы боялись того, что она бывшая эмигрантка, ее игнорировали и с ней не здоровались. Из золотоволосой, юной Марины она превратилась в седую старуху. Я подошла к ней, напомнила ей о наших встречах в Хлебном переулке и в Коктебеле, возвратила ей подаренную мне фотокарточку, где она была снята вместе с крохотной Алей. Она была этим очень растрогана. Марина всегда относилась ко мне дружественно и подарила мне на память свои книги, которые были украдены во время войны. Она дала мне прочитать свою прозу, посвященную некой актрисе Зое Голлидэй[48]48
  Голлидэй звали не Зоя, а Соня.


[Закрыть]
, преклонявшейся перед Мариной и обожавшей ее. Прочитав эту рукопись, я спросила: “Как вы можете писать о благоговении и почти влюбленности актрисы Голлидэй? Мне это кажется нескромным”. Она ответила: “Я имею на это полное право, я этого заслуживаю”. И действительно, она заслужила это право, так как была необыкновенным существом, к которому все обычные мерки были неприменимы. Запомнился мне и еще один разговор. Я спросила: “Марина, неужели вы в Париже не скучали по России?” – “Моя родина везде, где есть письменный стол, окно и дерево под этим окном”, – ответила она. В другом разговоре она сказала, что, как только вступила на сходни парохода, увозившего ее на родину, она почувствовала, что погибла».

К сожалению, это все, чем мы сейчас располагаем. Но и тут на помощь приходит нам сама Марина Ивановна: она писала письма из Голицына Гольцеву, мы с ним уже знакомы; подбрасывала под дверь записочки Шагинян, когда той не было в комнате, одну по поводу дров мы уже знаем, а эти две – о переводах:

«Милая Мариэтта Сергеевна, сегодня Вы в моем сне мне упорно жаловались, что Вам все (каждая вещь) стоит 10 руб.

Проснувшись, я задумалась – дорого ли это или дешево.

2) Давайте мне Ваши темные места (Низами), я сейчас жду перевода и более или менее свободна. Давайте мне и текст и размер, но размер не нарисованный, а написанный – любыми, хотя бы бессмысленными русскими словами».

И последняя записка: «Я бы не решилась изменить ударение амбра, особенно в рифме. В общем – очень хорошо, есть чудные места, но ужасны (не сердитесь!) субстанция и акциденции. Конечно работа громадная: гора!»[49]49
  Пунктуация соблюдается по тексту, напечатанному в «Новом мире». Как пишет М.Шагинян, в конце точка не стоит. Нет подписи под записками и не проставлены даты.


[Закрыть]

Есть письма к Меркурьевой, Мочаловой, Москвину, Кваниной, Веприцкой, Кочеткову, Сомову, Павленко, Тагеру, Тарковскому, есть открытка к Вильмонту, быть может, и еще кому-то она писала, но те письма пока нам неизвестны.

Здесь, в Голицыне, сразу по приезде Марины Ивановны из Москвы начинаются и ее увлечения… Тогда я этому не очень верила и принимала все скорее за сплетни, до которых так охоча литературная среда, и хотя сама была свидетелем этих увлечений, но старалась не замечать их и злилась, когда при мне, вдруг понижая голос, начинали об этом говорить, а заодно и обсуждали прежние ее романы. Для меня Марина Ивановна была гениальным поэтом и казалась старой женщиной, и мне представлялись эти разговоры и намеки оскорбительными.

Теперь, когда все отошло в глубь времени и стало явью, когда опубликованы тома ее писем ко многим из тех и о тех, кем она когда-то увлекалась, а увлекалась она часто, и письма эти стали литературой, а она сама не той, живой, ходившей рядом, а явлением литературы, – теперь мне представляются те увлечения ее в Голицыне и в Москве такими для нее естественными, а то, что мне и подобным мне она казалась старой, то это происходило лишь потому, что сами мы были тогда так молоды! А она давно была без возраста. Об этом «без возраста» она упоминала, между прочим, еще и в тридцать лет…

А что касается ее души, то ее хватило бы на нас на всех. Душа ее была неистребима, она не сумела бы и не успела бы ее истратить, живи хоть до ста лет. А жить для нее – значило любить. «Без этого (любви) я вообще не живу…»

 
Между любовью и любовью распят
Мой миг, мой час, мой день, мой год, мой век.
 

И это отнюдь не поэтическое преувеличение, так длилось всю ее жизнь… И мерить ее общими мерками, как homo mediocris[50]50
  Обычного человека (лат.).


[Закрыть]
, бессмысленно.

«Я ничего не написала о людях, но в конце концов я никого сильно не полюбила за это лето, а только это – важно…»

Только это важно, ибо это рождает стихи. «Каждая моя строка – любовь…» Но любовь – это тоже творчество, и она творит эту любовь с той силой фантазии, темперамента, таланта, которые отпущены ей природой. При полной зрячести ума – творит вслепую, не видя и не желая видеть кто есть кто. «Любить – видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители». То есть таким, каким задумала его она сама. И зачастую она творит заочно, в письмах, не зная вовсе человека, которого творила, да, собственно говоря, ей это и ни к чему. Вспомним хотя бы разговор из «Повести о Сонечке», когда Сонечка поет песенку «Кавалер барышню хочет украсть…». И Марина Ивановна произносит:

«Он ее уже украл и потом увидел, что – не за чем было.

Сонечка, ревниво: – Почему?

Я: – А потому что это был – поэт, которому не нужно было украсть, чтобы иметь. Не нужно было – иметь…»

«Мой любимый вид общения – потусторонний: сон: видеть во сне.

А второе – переписка. Письмо, как некий вид потустороннего общения, менее совершенно, нежели сон, но законы те же…» Начиная волшебную игру словом в письме, она заигрывается до наития стихий, а, собственно говоря, это-то наитие стихий ей и было столь необходимо. В одной из своих блистательных статей, говоря о том, что есть гений, она сказала и о том, что есть она сама:

«…Высшая степень подверженности наитию – раз, управа с этим наитием – два. Высшая степень душевной разъятости и высшая – собранности. Высшая – страдательности и высшая – действенности.

Дать себя уничтожить вплоть до какого-то последнего атома, из уцеления (сопротивления) которого и вырастет – мир».

Мир – ее стихов!.. И каждый раз наитие, и полная разъятость души, и самоуничтожение до последнего атома, и полная сосредоточенность в работе! Все ее лирические стихи имеют точных адресатов. Одних она упоминает и посвящает им стихи, потом снимает имя и посвящает эти же стихи другим. Не важен возбудитель – важен результат. А о возбудителе она писала: «Память моя – все помнит, сердце же – когда прошло! – НИЧЕГО… Я просто скажу: “Это была другая” – и может быть: “Я с ней не знакома…”»

Есть одно письмо, которое она пишет Александру Бахраху в 1923 году, и мне представляется, что в этом письме с наибольшей ясностью и откровенностью она высказывает свое credo и говорит о трагедии ненахождения того, что ищет, что ищут многие и так же не находят, смиряясь с тем, что им предоставляет жизнь… Но Марина Ивановна не из тех, кто соглашается смириться!

«Милый друг, последнее десятилетие моей жизни за тремя-четырьмя исключениями – сплошная Prager Diele[51]51
  Prager Diele – кафе-ресторан в Берлине. Там любили собираться русские писатели-эмигранты, и не только эмигранты, но и приезжавшие писатели из России. Там завсегдатаем был Эренбург. Там допоздна велись споры о литературе. «Прагердильствовать» – называл эти ночные беседы в кафе Prager Diele Андрей Белый.


[Закрыть]
.

Я прошла жестокую школу и прошла ее на собственной шкуре (м.б. на мне учились, не знаю!). Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: “Раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я его бы все-таки любила”.

И десять лет подряд в ответ непреложно:

Это Романтизм. Это ничего общего с любовью не имеет. Можно любить мысль человека – и не выносить формы его ногтей, отзываться на его прикосновение – и не отзываться на его сокровеннейшие чувства. Это – разные области. Душа любит душу, губы любят губы, если Вы будете смешивать это, упаси Боже, стараться совмещать, Вы будете несчастной.

Милый друг, есть доля правды в этом, но постольку, поскольку Вы – цельное, а другой – раздробленность. В большинстве людей ничто не спевается, сплошная разноголосица чувств, дел, помыслов: их руки не похожи на их дела и их слова – на их губы. С такими, т. е. почти со всеми, эти опыты жестоки и напрасны. Кроме того, по полной чести, самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что – руки опускаются, не узнаешь: Вы ли? В вплотную-любви в пять секунд узнаешь человека, он явен – и слишком явен! Здесь я предпочитаю ложь. Я не хочу, чтобы душа, которой я любовалась, которую я чтила, вдруг исчезла в птичьем щебете младенца, в кошачьей зевоте тигра, я не хочу такого самозабвения, вместе с собой забывающего и меня. Была моложе – ранило, стала старше – ограничилась высокомерным, снисходительным (всегда страстным) любопытством. Я стала добра, но за такую доброту, дружочек, попадают в ад. Я стала наблюдателем. Душа, укрывшись в свой последний форт, как зверь наблюдала другую душу – или ее отсутствие. Я стала записывать: повадки, жесты, словечки, когда в тетрадку, когда поглубже. Я убедилась в том, что именно в любви другому никогда нет до меня дела, ему дело до себя, он так упоительно забывает меня, что, очнувшись, – почти что не узнает. А моя роль? Роль отсутствующей в присутствии? О, с меня в конце концов этого хватило, я предпочла быть в отсутствии присутствующей (это мне напоминает молитву о “в рассеянии – сущих”) – я совсем отбросила эту стену – тело, уступила ее другим, всем.

Но в глубокие часы души… все мои опыты, все мои старые змеиные кожи – падают. Любя шум дерева, беспомощные или свободные мгновения его, не могу не любить его ствола и листвы: ибо – листвой шумит, стволом – растет! Все эти деления на тело и дух – жестокая анатомия на живом, выборничество, эстетство, бездушие. О, упомянутые “Prager Diele” этим цвели… Здесь сплошной расчет. Совместительство, как закон, трагедия, прикрытая шуткой, оскорбления под видом “откровения”. – Я просто устранилась, как устраняюсь всегда при заявлении: “то-то и то-то я в Ваших стихах принимаю, того-то и того-то – нет”. Это – деление живого, насилие, оскорбление, я не могу, чтобы во мне выбирали, посему: изымаю себя из употребления вовсе, иду в мои миры, вернее, вершу свой мир, заочный, где я хозяин!»

Александр Бахрах – она с ним не знакома, она не встретила его тогда в Берлине. Она уже позже, в Праге, вернее, в деревне под Прагой, прочтет его рецензию на свою книгу «Ремесло». Рецензия ей понравится, и 9 июня 1923 года она напишет ему первое письмо. Потом письмо вслед за письмом…

«…Я не знаю, кто Вы, ничего не знаю о Вашей жизни, я Вами совершенно свободна, я говорю с духом…

…Я хочу от Вас – чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком – и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров…

…Безмерность моих слов – только слабая тень безмерности моих чувств…

…У меня так много слов… Это волшебная игра. Это вполне va banque[52]52
  Это полная отдача (фр.).


[Закрыть]
 – чего? – и вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! – может быть, его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, и его много, чего никогда не истрачу – душа? Не знаю, как его зовут, но кроме него у меня нет ничего…»

Идет «волшебная игра», и Марина Ивановна творит заочный миф о Бахрахе. И она уже вовлечена, увлечена, и когда в августе задерживается ответ от него: «Друг, я не маленькая девочка (хотя в чем-то никогда не вырасту), обжигалась, горела, страдала – все было, но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия – о стену! – никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы…

…Изменяем мы себе, а не другим, но если другой в этот час – то мы все-таки изменяем другому. Кем Вы были в этот час? Моей БОЛЬЮ…»

 
Так писем не ждут,
Так ждут – письма.
Тряпичный лоскут,
Вокруг тесьма
Из клея. Внутри – словцо.
И счастье. – И это – всё.
 

«Забыла сказать, что у меня к Вам целая стая стихов…» В письме она пишет: «Но в глубокие часы души… все мои опыты, все мои старые змеиные кожи – падают…» И в стихах:

 
В глубокий час души и ночи,
Нечислящийся на часах,
Я отроку взглянула в очи,
Нечислящиеся в ночах…
 

И как часто в письмах, а их много, подобных писем, она как бы проигрывает то, что потом станет стихом, и рифма отсечет все лишнее!

Письма необходимы ей, как и тетради с черновиками, набросками и вариантами, как дневники; письма – это одно из составных звеньев творческого процесса. Она не боится гласности, а ведь письмо – это гласность – не завтрашняя, как дневники, тетради, письмо – гласность сегодняшнего дня. А пишет она людям, которых не знает вовсе и даже не видела их, и пишет, не только открывая им свою душу, она отверзает душу, вынося на обозрение все самое потаенное! Она доверчива и безмерна в этом, как и во всем. И ей необходима эта полная открытость, этот монолог-письмо, ибо это способ познания себя самой, своей души, а познавая себя, свою душу, она познает и нас, и наши души!..

И мне представляется – она порой, заглядывая в тупики и мрачные извивы человеческой души, оказывается, быть может, больше Достоевским, чем сам Достоевский, которого она так не любила…

Марина Ивановна не раз писала Бахраху, что ей «мерещится большая вещь, влекусь к ней уже давно», – но, видно, для большой вещи нужно наитие стихий, а не увлечение в письмах, «заустно и заглазно». И вот 20 сентября письмо к Бахраху:

«Мой дорогой друг, соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-то кончено.

Теперь самое тяжелое сделано, слушайте дальше.

Я люблю другого – проще, грубее и правдивее не скажешь.

Перестала я Вас любить? Нет. Вы не изменились и не изменилась – я. Изменилось одно: моя болевая сосредоточенность на Вас. Вы не перестали существовать для меня, я перестала существовать в Вас. Мой час с Вами кончен, остается моя вечность с Вами. О, на этом помедлите! Есть, кроме страстей, еще и просторы. В просторах сейчас наша встреча с Вами.

О, тепло не ушло. Перестав быть моей бедой, Вы не перестали быть моей заботой


Как это случилось? О, друг, как это случилось?! Я рванулась, другой ответил, я услышала большие слова, проще которых нет и которые я, может быть, в первый раз за жизнь слышу: “Связь?” Не знаю. Я и ветром в ветвях связана. От руки – до губ – и где же предел? И есть ли предел?! Земные дороги коротки. Что из этого выйдет – не знаю. Знаю: большая боль. Иду на страдание.

Это письмо есть акт моей воли. Я могла бы его не писать, и Вы бы никогда ничего не узнали…

Теперь главное: если Вы без меня не можете – берите мою дружбу, мои бережные и внимательные руки. Их я не отнимаю, хотя они к Вам и не тянутся… “влеченья – род недуга”. Недуг прошел, болезнь прошла, – ну, будем правдивы: женская смута прошла, но…

Друг, я Вас не утешаю, я себя ужасаю, я не умею жить и любить здесь…»


И 22 сентября – Константину Родзевичу:

«…Арлекин! – так я Вас окликаю. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть – Пьеро! Я в первый раз люблю счастливого и, может быть, в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было. Силу любить не всю меня – хаос, – а лучшую меня, главную меня. Я никогда не давала человеку право выбора: или все – или ничего, но в этом все – как в первозданном хаосе – столько, что немудрено, что человек пропадал в нем, терял себя, и в итоге меня…

Вы сделали надо мной чудо, я в первый раз ощутила единство неба и земли. О, землю я до Вас любила: деревья! Все любила, все любить умела, кроме другого, живого. Другой мне всегда мешал, это была стена, об которую я билась, я не умела с живым! Отсюда сознание: не – женщина – дух! Не жить – умереть. Вокзал…»

И снова письма, письма Бахраху, Родзевичу, другим. Она открыта в своих чувствах и не умеет их таить. И письма часто пишутся с черновиками, которые остаются в тетради. «Тетрадь – гласность, если не нынешняя, так грядущая», – говорила Марина Ивановна. А к своим письмам у нее особое отношение: когда остывает увлечение, для нее письмо – только литература! И она даже делала подборки писем и собиралась их опубликовать…

Если почти все романы Марины Ивановны начинались со стихов, ею увлекались как поэтом и преклонялись перед ее талантом, то на сей раз все произошло иначе. Родзевич не понимал ее стихов: «Я – не его поэт!» Судя по воспоминаниям современников, особым интеллектом он не обладал, но был решительным и смелым человеком и не раз смотрел смерти в глаза.

Биография его причудлива, в какие только передряги он не попадал! Он был и красным, и белым, и, видно, красным по велению сердца, а белым – волею обстоятельств, ибо потом он станет членом Французской компартии. В Россию он не рвался, как Сергей Яковлевич, и приедет только в шестидесятых годах, туристом. О Сергее Яковлевиче он говорил, что тот был совсем не приспособлен к сложной и двойной жизни разведчика. О себе он рассказывать не любил… Петербуржец, в годы Первой мировой войны бросает университет, идет на фронт. Служит во флоте мичманом. Революция застает его на Черном море. Он примыкает к большевикам. Становится комендантом Одесского порта. Сражается с интервентами. Его назначают одним из командиров Нижне-Днепровской красной флотилии. Попадает в плен к белым. Его приговаривают к расстрелу. Генерал Слащев, знавший его отца, военного врача царской армии, предлагает ему перейти на сторону белых и спасает ему жизнь. Далее Родзевич сражается против красных и с Белой армией отступает. Затем эмиграция, Чехия, Париж. Роман с Мариной Ивановной не помешал добрым отношениям с Сергеем Яковлевичем, и они вместе принимают активное участие в Евразийском движении, а где-то в тридцатых годах, будучи уже тайным сотрудником НКВД, Сергей Яковлевич привлекает и Родзевича к работе на советскую разведку[53]53
  Это стало известным из следственного «дела» С.Я.Эфрона, опубликованного в 1992 г.


[Закрыть]
. Затем Испания, Родзевич в рядах интербригады. Но по окончании войны он не едет в Москву, как это сделали многие, а возвращается в Париж. Во время немецкой оккупации участвует в Сопротивлении. В 1943 году попадает в немецкий концлагерь. В 1945-м его освобождает Красная армия, но он предусмотрительно тут же переходит в американскую зону. Как видим, он оказался более дальновидным, чем Сергей Яковлевич… А дальше снова политическая деятельность, связанная с левыми французскими организациями.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации