Электронная библиотека » Мария Белкина » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Скрещение судеб"


  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 14:20


Автор книги: Мария Белкина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Помню, рассказала папе – оказалось, что Глиноедский давно уж был без работы, пробавлялся случайным и редким заработком, голодал. Ему помогли – с той деликатностью, с какой папа умел. Кормежку стали “отпускать в долг”, какой-то заработок устроили, все пошло лучше.

А когда началась Испания, Глиноедский первый попросил его отправить туда. Тот разговор его с папой, при котором я случайно присутствовала, размалевывая в “кабинете” секретаря стенгазету, тоже запомнился, не сам, в общем, разговор, а Глиноедский – совсем другой, оживленный, помолодевший, распахнутый, оживший, а не оживленный! Стесняясь высокопарности слов, он говорил о том, что, согрешив оружием, оружием же и искупит, но не так великопостно это звучало, как у меня сейчас. Искупил-то он жизнью. Говорят, в Испании он проявил себя великолепным организатором, что было тогда так важно. Что был он отчаянно храбр и, более того, – мужествен.

Да, был он полковником царской армии. Так мы иной раз звали его в шутку, “полковник Глиноедский”, он очень обижался…»

Полковник Глиноедский геройски погиб в бою, и его хоронила вся Барселона! О нем Эренбург написал в своих воспоминаниях об Испании. Да, полковнику повезло, останься он жив, он, конечно бы, вернулся на родину, и что бы ждало его здесь…

Сергей Яковлевич одно время даже мечтал создать театр на rue de Buci. У него всегда было столько идей, которые не осуществлялись! Он писал Лиле в Москву в 1936-м: «Я сейчас ношусь с мыслью организовать советскую театральную студию. Есть много первоклассных сил. Пока что дело навертывается. Если удастся – буду счастлив». (Он сам когда-то играл в Камерном театре в Москве, снимался в кино в Париже статистом, в Чехии играл в любительских спектаклях.)

Эта деятельность Союза была, конечно, известна Марине Ивановне, но кто бы стал посвящать ее в работу, которая велась с «черного хода»…

Сергей Яковлевич принимал деятельное участие и в издании журнала «Наш Союз», который явно мог издаваться только на деньги советского посольства. (Может быть, отсюда и пошли слухи по Москве, что муж Цветаевой работал в советском посольстве!) Марина Ивановна понимала, что это советский журнал, ну и что из того – они же собирались переехать в Москву. Но о том, что Сергей Яковлевич стал секретным сотрудником НКВД?!

И странно прозвучало в 1990 году высказывание Дмитрия Сеземана: «Марина Ивановна была поэтом, она не была сумасшедшей…» – и потому, мол, она должна была знать, откуда шли деньги Сергею Яковлевичу, он ведь последние годы каждый месяц приносил деньги домой. «Зачем нам нужна еще и эта ложь?» – восклицает он.

Приносил деньги домой? Но ведь он работал и в журнале, и в «Союзе возвращения». А что и как – Марину Ивановну так мало интересовало, так мало она вникала в подробности. У нее была своя жизнь, своя стихия… Да, потом, когда она останется одна с Муром в Париже и ей придется жить на те деньги, которые будут приходить от Сергея Яковлевича из Москвы, она будет уже знать, из какого учреждения они идут. И в Болшеве будет знать, чья эта дача и чьи это деньги. Но тогда…

Зинаида Шаховская, давняя знакомая Марины Ивановны, встречавшаяся с ней и в Париже, – ответила Сеземану, что он так и не понял, что такое Цветаева!.. Он был тогда мальчишка-подросток. Судьба забросит его из Парижа вместе с матерью и отчимом в Подмосковье, на дачу в Болшево, куда потом приехала и Марина Ивановна с Муром. Митя Сеземан был старше Мура года на три, но Мур по своему интеллекту, начитанности был старше своих лет, и они общались, и Мур писал потом, что Митя Сеземан лучший его друг.

Антонина Клепинина, мать Мити Сеземана, была, видно, незаурядной личностью. Из профессорской семьи, из Питера, увлекалась поэзией, искусством. Когда победили большевики, участвовала в каком-то белогвардейском заговоре, потом, будучи на сносях, бежала по льду, через Финский залив, под пулями красноармейцев. В Гельсингфорсе родила Митю, Дмитрия Сеземана. Потом в эмиграции вышла второй раз замуж за бывшего белого офицера Николая Клепинина. Она была натурой деятельной и не могла оставаться в стороне от общественной жизни; она вовлеклась в евразийское движение и затем работала в «Союзе возвращения на родину». Клепинины были дружны с Сергеем Яковлевичем. Они все искренне верили, что правда там… Политика – страшное занятие, она затягивает, а в последние годы они только и занимались политикой, и, как вспоминает Сеземан, в их маленькой парижской квартире, на кухне, беспрестанно велись разговоры о Сталине, Троцком, Марксе… Но почему-то думается, что Клепинина, которая так бережно относилась к Марине Ивановне в Болшеве, должно быть, там, в Париже, старалась оградить ее от подобных разговоров, ибо Марина Ивановна умерла бы от скуки, слушая их. И все же, по словам Алексея Эйснера, тогда молодого поэта, завсегдатая этих посиделок, если и заходил при Марине Ивановне разговор о политике, то самые трезвые высказывания были ее. Но это он признал уже в конце своей жизни. А тогда, в Париже, они все снисходительно относились к ней – ни черта, мол, не понимает!

Но когда и как Сергей Яковлевич был втянут в работу советской разведки? Когда – теперь стало известно – в 1931 году. Как – неведомо. Да и о роли его в том страшном событии, которое произошло под Лозанной, точных сведений нет. Я столько прочитала статей, воспоминаний – и такая разноголосица! Есть те, кто утверждает, что он был одним из главных действующих лиц в этой истории, другие резонно замечают, что столь важное для Лубянки дело ему поручить не могли, а третьи – что роль его и вовсе неясна. Неясна и по сию пору… Александр Орлов (он потом сбежит от Лубянки), наш разведчик, находившийся в Испании в качестве советника республиканского правительства, в своих воспоминаниях писал, что когда его надо было «убрать», то из Москвы прибыл Шпигельглас, заместитель начальника иностранного отдела НКВД Слуцкого (которого тоже в свое время «уберут»!). Шпигельглас – «не кто иной, как он, за три месяца до этого организовал убийство Игнатия Рейсса…». И в других воспоминаниях упоминается Шпигельглас как главный организатор убийства, и это явно соответствует истине. О Сергее Яковлевиче писали, что он якобы находился в машине, которая направлялась в Лозанну и в которой сидели непосредственные исполнители. Но по сведениям швейцарской полиции, ведшей расследование, его в машине не было. Рената Штейнер, арестованная в Швейцарии, сообщила, что Эфрон поручил ей выследить Рейсса, который скрывался в одной из горных деревень в Швейцарии, но Рейсса разыскивали и другие.

Приятельница Сергея Яковлевича, Вера Трайл, дочь Гучкова, военного министра при правительстве Керенского, успевшая побывать в России и там быть принятой лично Ежовым (под старость в письмах к Родзевичу она настойчиво будет отрицать свою причастность к случившемуся под Лозанной!), говорила, что Сергей Яковлевич ей сказал: «Меня втянули в грязное дело…»

В «дело» под Лозанной было втянуто столько людей: Смиренский, Кондратьев, Рената Штейнер, Шильдбах, Мишель Странг, студент Сорбонны, Белецкий, Грозовская из советского торгпредства. Шпигельглас, из самого центра, из Москвы. Росси, он же Ролан Аббиат, – считалось, что он и был непосредственным убийцей. А спустя почти шестьдесят лет, в конце 1994 года, в печати появилось сообщение сотрудника Лубянки[16]16
  Судоплатов П. Кровь и золото // Огонек. 1994. № 42–43.


[Закрыть]
тех лет, в котором он говорит, что Рейсс был «ликвидирован» болгарином, нашим нелегалом, Борисом Афанасьевым, и его зятем, Виктором Правдиным, и что принимал он их после выполнения задания, на явочной квартире в Москве, куда они прибыли в сопровождении Шпигельгласа, который курировал их; и что оба – Афанасьев и Правдин – были награждены орденом Красного Знамени. Что же касается Эфрона, то автор сообщения утверждает, что слухи, ходившие о нем, не соответствуют действительности и что Эфрону не могло быть известно местонахождение Рейсса…

Сколько людей, сколько имен перечислено! А кому что говорят эти имена? Эфрон? Эфрон – муж Цветаевой. И пишут о нем больше всего. И мало одного Рейсса, да и кто что знает о Рейссе, а вот сын Троцкого – Лев Седов! Муж Цветаевой – убийца Льва Седова – это звучит. И из книги в книгу, издававшиеся за рубежом, это так и переходило… Кому первому пришло в голову? Кто начал? Но вот так и пошло. И никто не догадался проверить, ну хотя бы подшивки газет поднять. А ведь Эфрон бежал из Парижа 10 октября 1937 года, а Седов скончался в больнице 16 февраля 1938-го. Эфрон в это время на полулегальном положении содержится в Москве.

И удивительно, столько уже написано о том, что произошло там, в больнице в Париже, куда поместила Седова его жена, француженка. Столько уже написано об Эфроне – когда он прибыл в Москву и что и как было. А вот в 1991 году писатель Ю.Нагибин оповещает нас о том, что в Париже, когда Лев Седов вышел из типографии, где печатал обычно свои брошюры, за углом его уже поджидала карета «скорой помощи» и двое «шустрых молодчиков» – Эфрон и Эйснер! Где был Эфрон, мы знаем, а Эйснер в это время еще сражался в Испании. Даже газета «Советский цирк» не обошла вниманием Эфрона и напечатала доклад одного голландского историка, в котором тот утверждает, что сын Бориса Савинкова, Лев Савинков, рассказывал ему, как он летом 1938 года случайно столкнулся на пляже под Барселоной с Эфроном, которого хорошо знал, но тот, заметив его, отвернулся и быстро скрылся, «видно, совесть у него была нечиста!..».

Сергей Яковлевич летом 1938 года очень хворал, лежал в больнице, в Москве, где Нина Гордон вместе с Алей навещали его.

Имя Цветаевой притягивает. И каждому хочется, так или иначе, быть причастным и если не о ней самой, так хоть о близких сообщить нечто. Правда, и о ней самой столько всякой небыли говорится!

А вот как рождаются «мифы», я однажды была свидетелем. Это было где-то в начале восьмидесятых. Мне попало в руки сочинение Владимира Сосинского, а также и кассета: он любил свои эссе наговаривать. «Я совсем недавно узнал, – говорил и писал он, – что Марина Ивановна сказала одному из наших крупнейших поэтов, Арсению Александровичу Тарковскому: “Сергей Яковлевич? Это страшный человек!”». Я понимала, она этого не могла сказать, и не мог сказать этого Арсений. Мы с ним много говорили о ней… И все же я помчалась в Переделкино, где в это время жил Арсений. Он был в полном здравии, но, как всегда, вспыльчив и, не разобравшись, не поняв, налетел на меня – как я смею распространять о нем всякую чушь! А когда до него дошло, в чем дело, он сердито прокричал: «Никогда этого не говорила! Ложь! Вообще о муже не говорила! Да вы что, забыли, что о тех, кто сидел, не говорили!..»

Уходя от Арсения, я столкнулась в коридоре с Николаем Николаевичем Вильмонтом. И тут меня осенило – так ведь это же он сказал! Это его слова. Как-то у них в Астраханском за обедом (а его жена Тата любила угощать) зашел разговор о Сергее Яковлевиче, и Николай Николаевич сказал: «Сергей Яковлевич – страшный человек!» И на мой вопрос, почему он так думает, ответил: «Эфрон убил сына Троцкого Льва Седова!» – и сослался на предисловие Проффера к фотоальбому Цветаевой. Мне была известна эта статья, и я сожалела, что такой уважаемый человек, как Проффер, взял эти ложные сведения из чьей-то чужой книги. Я привела все доводы, какие только могла, и обещала даже живых свидетелей привести, которые в то время, когда Седов умирал в Париже, встречались с Сергеем Яковлевичем в Москве. Кажется, я убедила Николая Николаевича. Конечно, он не только мне это говорил, а спутать Тарковского – Вильмонта было легко, Марина Ивановна встречалась с тем и с другим, а затем приписали эти слова и самой Марине Ивановне! Взрослые так любят эту детскую игру – в «испорченный телефон»!

…С Сергеем Яковлевичем мне так и не довелось встретиться. Он был уже арестован, когда мы с Тарасенковым познакомились с Мариной Ивановной. И получилось так, что он оказался единственным из семьи Цветаевой, кого я не знала. И потому книга моя сразу была задумана как триптих – только о тех, с кем непосредственно столкнула меня судьба: Марина Ивановна, Мур, Аля. А Сергей Яковлевич прошел стороной…

В те отдаленные времена, конюшковские времена, как я уже говорила, мы ничего о нем не знали. Но он вызывал у меня чувство симпатии, ибо он был мужем Марины Ивановны, отцом Мура. И сочувствие, ибо он находился в тюрьме. Позже я столько доброго слышала о нем, от тех, кто встречался с ним в 1937–1939 годах в Москве, от Нины Гордон, от Лиды Бать, от его племянника, Константина Эфрона, от Эйснера, который знал его еще по Парижу. Все говорили, что он был обаятельным, отзывчивым, внимательным, добрым и интересным человеком. Борис Леонидович писал, что полюбил его как брата. А о молодом Эфроне так тепло отзывались – Бальмонт, Белый, Ходасевич, Волошин. Столько писала Марина Ивановна о нем. Я не говорю уже об Але, которая всегда с такой любовью и нежностью вспоминала об отце. Еще при ее жизни я услышала о том, что произошло под Лозанной, правда, очень смутными были эти сведения. Конечно, брало искушение спросить Алю, но это было бы бестактно! И потом, я была уверена, что отец не стал бы, да и не имел права, посвящать ее в свои дела… О том, что Сергей Яковлевич был нашим агентом, мы давно знали, откуда – не помню, да и Аля, когда она появилась в Москве, этого не скрывала, но, правда, разговора на эту тему никогда не заходило. И вообще, в те годы о подобном открыто не говорилось. И когда, должно быть, в конце шестидесятых или в начале семидесятых, Лида Либединская на каком-то литературном вечере произнесла, что муж Цветаевой был связан с нашей разведкой, Аля сказала мне: «Зря это Лида, еще рано говорить, отец еще не рассекречен».

Естественно, когда я взялась за книгу «Скрещение судеб», – то подняла всю эмигрантскую прессу тех лет и прочла все, что можно было прочитать и об убийстве под Лозанной, и об исчезновении генерала Миллера, и о раскрытии шпионской организации в центре Парижа на rue de Buci. Но, как я уже поминала, в этих публикациях было больше эмоций, негодования, предположений, чем обоснованных доказательств! И были те, кто писал об Эфроне как о «наемном убийце», о «платном агенте», и прочее, прочее… Ну и как же после этого я стала относиться к Сергею Яковлевичу? С состраданием!

 
Ведь шахматные же пешки!
И кто-то играет в нас.
 

Мне представляется, что он был самой трагической фигурой в этой семье. Хотя трагедий хватило на всех… Такой неудачливый, и, главное, сознавал это сам. Он писал: «Я с детства (и недаром) боялся (и чуял) внешней катастрофичности, под знаком которой родился и живу. Это чувство меня никогда не покидает…»

Неудачлив во всех своих поисках, метаниях, устремлениях, делах. Он был способным литератором и хорошо писал, но быть писателем при гениальной жене!.. Он увлекался издательской работой, издавал интересные журналы, но они тут же прогорали. Он увлекался кинематографом, окончил операторские курсы, но разразился кризис, безработица. «Недавно соноризировал один фильм, заснятый за Полярным кругом. Пять дней работали как оглашенные, – а он, проклятый, через несколько дней сгорел в лаборатории. Рука у меня легкая!» А сколько сил вложил он в Евразийское движение, и все ушло в песок!.. Он был храбрым и мужественным. Какой путь он проделал с армией Корнилова, отступая под натиском красных, до самого Перекопа. Правда, он потом написал: «Даже на войне я не участвовал ни в одном наступлении. Но зато ни одна катастрофа не обошлась без меня…»

О Сергее Яковлевиче можно написать книгу, но это не входит в мою задачу. Приведу только еще одно его письмо – это в Коктебель, Волошину, в 1917 году: «Я очень горячо переживаю все, что сейчас происходит, – настолько горячо, что боюсь оставить столицу. Если бы не это – давно был бы у Вас…» И далее: «Я сейчас так болен Россией, так оскорблен за нее, что боюсь – Крым будет невыносим. Только теперь почувствовал, до чего Россия крепка во мне… Мало кто понимает, что не мы в России, а Россия в нас».

И он будет болен Россией до конца своих дней…

Только сначала он болеет за Россию на стороне белых, спасая ее от большевиков, от красных, а потом… потом болеет за большевистскую Россию, за Советскую Россию… И делает он это с полной отдачей всех своих сил, с полной искренностью и убежденностью как в том, так и в другом случае. И как в том, так и в другом случае катастрофа не минует его…

Кто-то написал, что для Марины Ивановны Сергей Яковлевич так и остался тем, из «Лебединого стана». Это не так. Ум у нее был зрячий, да, она творила людей, но ум быстро ее остужал. «Перекопца» она похоронила давно, еще в двадцатых годах. А с Сергеем Яковлевичем прожила почти всю свою сознательную жизнь. И все в этой жизни было: и расхождения, и обиды, и ссоры, и измены – все как у всех. Но она знала Сергея Яковлевича и понимала, как он заплутал.


…Но Марина Ивановна еще оставалась в Париже. В начале зимы 1937 года она подала документы в советское посольство. (То, что теперь у нас называется «на воссоединение с семьей»!) Сказали: ждите. Ждала. Долго пришлось ждать… Решала Лубянка. Считалось, Эфрон воюет в Испании. В Москве – Андреев. Правда, в Париже все были уверены, что Эфрон в Москве. Пускать Цветаеву в Москву значило признать, что он действительно в Москве. При Ежове так и не решили, что делать с Эфроном-Андреевым, как быть с Цветаевой. Решил Берия…

А она все ждала. Готовилась к отъезду. В мае 1938-го писала: «Я – все то же, с той разницей, что часть вещей продала (конечно, за гроши, но я ведь не коммерсант) – с чувством великого облегчения: выбыли моя громадная кровать, зеркальный шкаф и огромный дубовый стол… Я голею».

«Галопом переписываю стихи и поэмы за 16 лет, разбросанные по журналам и тетрадям, в отдельную книжку – и просто от стола не встаю…» Если в 1936-м, еще только предполагая возможность отъезда, она писала: «Страх за рукописи… Половину нельзя взять!» И книги «последние друзья» – тоже половину нельзя взять! Теперь уже приходилось решать все конкретно и «галопом»: вдруг завтра скажут – ехать…

Отъезд, вернее намерение уехать, скрывала. Может быть, в полпредстве предупредили, может, самой не хотелось лишних толков, и так хватало!.. Только очень близкие знали. «Про мой возможный отъезд – ради Бога… – ни-ко-му». Это писала она Ариадне Берг.

С квартиры в Vanves пришлось съехать. В газетах все еще появлялись статьи и все еще поминалось имя Эфрона… Бежала от косых взглядов соседей, от нелестных реплик, которые бросали ей вслед. Мура давно взяла из школы, занимался дома. Переехала в какой-то отельчик. Терпеть не могла отелей!

В августе писала: «Бессмысленно ждать “у моря погоды” – не у моря, а у станции метро, Mairie d’Issy. А комната у моря – дешевле, чем в Исси». Уезжает на море. Приезжает. Поселяется в Innova-Hotel. Ответа все нет. Живет на чемоданах, тюках. Спасает работа. Все переписывает, перебеляет, все должно быть в идеальном порядке – и то, что оставляет, и то, что берет с собой. И вроде бы пути назад уже нет. Все мосты сожжены, и все же вдруг отчаянный вопль: «Боже, Боже, Боже! Что я делаю?!»

Всегда равнодушная к газетам, теперь каждый день с трепетом открывает газету: немцы угрожают Чехии, немцы перешли границу Чехии, немцы в Праге…

«Я год не писала стихов: ни строки: совершенно спокойно, то есть: строки приходили – и уходили: находили – и уходили: я не записывала и стихов не было… И вот – чешские события, и я месяц и даже полтора – уклоняюсь: затыкаю те уши, не хочу: опять писать и мучиться (ибо это – мучение!), хочу с утра стирать и штопать: не быть! как не была – весь год – и – так как никто их не написал и не напишет – пришлось писать мне. Чехия этого захотела, а не я: она меня выбрала: не я – ее…»

И в том же письме Ариадне Берг, в ноябре: «Ариадна, с начинающимися дождями и все отступающим и отступающим отъездом – точно все корабли ушли! все поезда ушли! – Я с утра до вечера одно хочу: спать, не быть…»

И каждый месяц, «в час назначенный», она появлялась в конспиративной квартире и получала деньги из Москвы. Эйснер рассказывал, ему рассказывал очевидец: приходила молча, молча брала конверт с деньгами, забирала письма Сергея Яковлевича и молча уходила…

Где унижаться – мне едино…

Жить было не на что, ее не печатали. В декабре 1938 года Ежова сменил Берия.

В мае Марине Ивановне сообщили, что в середине июня ее отправят из Гавра в Ленинград.

Последние сборы. Упаковка чемоданов. «Нынче не ела 24 часа и все дни сплю по 4 ч. – да и то не сон, недавно заснула поперек кровати, и проснулась от того, что на голову свалилась целая вешалка с платьями…

Икону отнесла к Лебедевым…

Адрес выучила наизусть и подам голос, как только смогу…»

«…Прочтите в моем Перекопе (хорошо бы его отпечатать на хорошей бумаге, та – прах! только никому не давать с рук и лучше не показывать) главку – Канун, как те, уходя, в последний раз оглядывают землянку…


«Осколки жития

Солдатского»…


Так и я. – »


Последние просьбы:

«Если Вы мне что-нибудь хотите в дорогу – умоляю кофе: везти можно много, а у меня – только начатый пакет, и денег нет совсем. И если бы можно – одну денную рубашку № 44… на мне лохмотья…»

День отъезда, час отъезда всё неизвестен. Не говорят. «Ждите». Ждут у телефона, боятся отлучиться. Каждую минуту могут сообщить. Наконец: «Нынче едем – пишу рано утром – Мур еще спит…» Прощальные письма. Писала и ночью. С теми, кто в Париже, попрощалась заранее. Даже с Родзевичем столкнулась случайно на улице…

Никто не провожал. Не разрешили. «Но мои близкие друзья знают и внутренно провожают…» – “Ni fleurs ni couronnes[17]17
  «Ни цветов, ни венков» – так принято писать в траурных объявлениях о похоронах.


[Закрыть]
, – сострил Мур.


Итак, было 12 июня 1939 года. Был вокзал. И в письме Тесковой, которое Марина Ивановна пишет на ладони у вагона: «Кричат – En voiture, Madame[18]18
  Поехали, мадам! (фр.)


[Закрыть]
 – точно мне, снимая со всех прежних мест моей жизни. Нечего кричать – сама знаю…»

 
Крик станций: останься!
Вокзалов: о жалость!
И крик полустанков:
Не Дантов ли
Возглас:
«Надежду оставь!»
 

18 июня Аля встречает Марину Ивановну и Мура в Москве. Муля Гуревич помогает таскать вещи.

– Мама плыла пароходом из Гавра с испанскими беженцами в Ленинград, а оттуда поездом в Москву. Она проделала тот же путь, что и отец до нее. Она не ехала через Негорелое, как многие думали в Париже… Отец хворал и не мог ее встретить. Встречала я, – рассказывала Аля.

Первое, что сразило Марину Ивановну по приезде, – это сообщение о том, что ее родная сестра Ася, Анастасия Ивановна, находится в лагере!..[19]19
  А.И.Цветаева была осуждена за свои религиозные убеждения, и сестрам так и не удалось свидеться. Последняя их встреча была в 1927 г. в Париже, где А.И. находилась проездом.


[Закрыть]

Потом узнает она, что арестован муж сестры Сергея Яковлевича, Веры, Михаил Фельдштейн, юрист, работавший в Красном Кресте с Екатериной Пешковой, которого Марина Ивановна знала еще по коктебельским временам, друг отца. Потом… потом судьба уже не будет давать ей передышки…

19-го была – «деревня», как называла Марина Ивановна в письмах к Тесковой то место, где поселились Сергей Яковлевич с Алей. «Там – сосны, это единственное, что я знаю…»

«Деревня» оказалась дачным поселком Болшево по Северной железной дороге, неподалеку от Москвы, а дача – неподалеку от станции. И там действительно были сосны, «полкилометра сосен…».

Ржавая дорожка, засыпанная сухими иглами, вела от калитки в глубь сада, в глубь сосен, к террасе. На террасе стол, скамья, плетеные кресла. Две небольшие смежные комнаты, в которых разместятся Сергей Яковлевич и Марина Ивановна. Чуланчик, куда втиснут раскладушку на козьих ножках и где иной раз будет ночевать, задержавшись допоздна, Муля Гуревич. Маленькая застекленная терраска в глубине коридора, на чужой половине, – там будут жить Аля и Мур. И еще была гостиная, даже с камином, где собирались все обитатели дачи, где Марина Ивановна читала стихи, где выступал Журавлев, известный чтец, ученик Елизаветы Яковлевны, друг семьи Эфронов.

По словам тех немногих, кто приезжал на эту болшевскую дачу, – обстановка там была довольно убогая, казенная.

«…Неуют», – отмечает Марина Ивановна в своей тетради.

Аля пыталась как-то обжить, обуютить эти казенные стены: ситцевые занавески на окнах, полки с книгами, самодельные абажуры на лампах. Боковую застекленную терраску затянула марлевыми шторками, на подоконниках расставила безделушки из уральских камней, которые ей дарил Муля. Но все это не спасало. А главное, дача не очень-то была приспособлена для жизни зимой. Уборная была холодная, воду таскали ведрами из колодца.

«Друзья мои живут в полном одиночестве, как на островке, безвыездно и зиму и лето. Барышня на работу ездит в город…» – писала Марина Ивановна из Парижа Тесковой.

«Друзья мои» – Сергей Яковлевич и Аля поселились в Болшеве в начале зимы 1939 года или в самом конце 1938-го. Когда Сергей Яковлевич приехал в Москву, он жил в гостинице. Потом уехал в Кисловодск. Потом жил в другой гостинице. Но сразу по прибытии стал хлопотать о постоянном жилье – он ждал Марину Ивановну и Мура. Но хлопоты его не сразу увенчались успехом, Аля любила рассказывать, как высокое начальство, к которому обратился Сергей Яковлевич, сказало ему:

– Живите там, где ваша дочь.

– Да, но моя дочь сама живет в алькове, – возразил Сергей Яковлевич.

– Альков? – переспросило начальство. – Это что, Московская область?

Но в конце концов Сергею Яковлевичу все же была предоставлена эта самая дача в Болшеве. И вот теперь на этой болшевской даче предстояло жить зимой и Марине Ивановне с Муром. И было еще одно обстоятельство, которое удручало Марину Ивановну, – дача была общей. «Впервые чувство чужой кухни…» – запишет она в дневнике, а она и в своей кухне не очень-то умела управляться.

На другой половине дачи жила семья Клепининых. У них, вернее у нее, было два сына от первого брака, один из них – приятель Мура – Митя Сеземан, другой – Алексей, уже женатый, и его жена с грудным ребенком тоже жили на даче, и еще была девочка Софа, дочь Клепининых, и бульдог. Одно дело было встречаться в Париже, дружить, ходить друг к другу в гости, другое – оказаться под одной крышей. Думается, и той и другой семье это особой радости не доставляло. Марина Ивановна надеялась, а комендант обещал, что сделают перегородку.

Дневника Марина Ивановна в Болшеве не ведет. Можно предположить, что она ждет: со дня на день ей должны выдать ее багаж, и тогда она продолжит свою тетрадь, прерванную отъездом из Парижа. Вряд ли тогда, в Болшеве, до 27 августа, до ареста Али, у нее могли быть опасения, что не стоит доверять свои мысли и чувства бумаге… Ну а потом – потом она и в Голицыне не будет вести дневника и только уже осенью 1940-го вернется к той, парижской тетради и напишет о болшевских днях:

«18-го июня приезд в Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным С. Неуют. За керосином. С. покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, ее накладное веселье…»

«Мытарства по телефонам» – это, конечно же, таможня, где задержаны ее вещи.

Но продолжим цитату из дневника Марины Ивановны о Болшеве: «…Живу без бумаг, никому не показываюсь. Кошки. Мой любимый неласковый подросток – кот. (Все это для моей памяти, и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит – такого.) Торты, ананасы, от этого – не легче. Прогулки с Милей[20]20
  Эмилия Литауэр, друг С.Я.Эфрона и семьи Клепининых.


[Закрыть]
. Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон – унтертон всего – жуть. Обещают перегородку – дни идут, Мурину школу – дни идут. И отвычней деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь С. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, – не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день. Когда – писать?

Девочка Шура[21]21
  Девочка Шура приносила воду, топила печи.


[Закрыть]
. Впервые – чувство чужой кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз. Не́ за кого держаться. Начинаю понимать, что С<ережа> бессилен, совсем, во всем. (Я, что-то вынимая: – Разве Вы не видели? Такие чудные рубашки! – Я на Вас смотрел!)…»

«Погреб: 100 раз в день. Когда – писать?» Но может быть, все же не это остановило тот поток стихов, который шел еще совсем недавно на Boulevard Pasteur в грязном и тесном отеле, где жила в последние месяцы своего пребывания в Париже Марина Ивановна. Хлопот у нее было не меньше, и жара стояла, а стихи все же шли… «Как раз сегодня получила в нескольких экз. (машинка), сейчас (12 ч. ночи, Мур давно спит) буду править, а потом они начнут свое странствие. Аля уже получила… Получилась (бы) целая книжка, но сейчас мне невозможно этим заниматься. Отложу до деревни…»

А в деревне – «Обертон – унтертон всего – жуть». Да, Марина Ивановна записывает это спустя год, когда все уже свершилось, и сквозь призму этой трагедии она видит те дни, проведенные ею в Болшеве. А тогда, до 27 августа, было ли у нее какое предчувствие, ожидание беды?!

«…Постепенное щемление сердца… Живу без бумаг, никому не показываюсь…» Какая-то мучительная неопределенность. Не может позвонить друзьям, дать знать, что она здесь, в Москве, не может ни с кем встретиться, написать или просто так пойти на какой-нибудь литературный вечер. Она и с Борисом Леонидовичем виделась только раз, мельком…

– Ей велено жить в строжайшем инкогнито, – сказал Борис Леонидович Тарасенкову.

И Сергей Яковлевич все еще здесь не Эфрон, а Андреев, его все от кого-то скрывают, и полтора года он уже не у дел. Деньги получает, и Аля хорошо зарабатывает, но «торты, ананасы, от этого не легче… Начинаю понимать, что С. бессилен, совсем, во всем…»

А Сергей Яковлевич, он ведь знает, что арестовывают тех, кто был связан с Испанией, и подлинных испанцев, и наших, кого посылали. А он стольких отправил оттуда, из Парижа, добровольцев!.. И в НКВД – в том отделе, который ведал разведкой, исчезают те, с кем он был связан по работе. И не ждет ли и он… И не охватывает ли его опять чувство вины перед Мариной Ивановной?! Он так часто писал в письмах оттуда из-за рубежа Лиле, что мучает его то, что из-за него Марина попала в эмиграцию! «Мне горько, что она из-за меня здесь. Ее место, конечно, там. Но беда в том, что у нее появилась с некоторых пор острая жизнебоязнь. И никак ее из этого состояния не вырвать. Во всяком случае, через год-два перевезу ее обратно». Перевез…

Марина Ивановна, что-то вынимая из чемодана. «– Разве Вы не видели? Такие чудные рубашки. – Я на Вас смотрел!»

В такой короткой дневниковой записи Марина Ивановна дважды поминает о слезах: «…ручьи пота и слез в посудный таз…»

Но чем дальше – тем слез будет больше… Тот, кто встречался с Мариной Ивановной в 1940–1941 годах, должно быть, заметил, что вдруг, казалось бы без всякой причины, из глаз у нее начинали литься слезы. Она писала В. Меркурьевой: «Заливаюсь слезами, как скала водой водопада. И Мур впадает в гнев. Он не понимает, что плачет не женщина, а скала…»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации