Электронная библиотека » Мария Рива » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 17 февраля 2022, 17:01


Автор книги: Мария Рива


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Итак, мы изучали муфты, горностаевые хвосты и юбки с оборками эдвардианских времен. Из всех прекрасных костюмов «Песни песней» матери больше всего нравился ее вариант главного вечернего платья. Она знала, что будет выглядеть в нем великолепно. Тот факт, что с исторической точки зрения этот костюм несколько не выдержан, полностью игнорировался. В конце концов, если ты выглядишь так сногсшибательно в приспущенном с одного плеча черном бархате и в невероятной шляпе с черным эгретом, кому нужна какая-то там подлинность! Много лет спустя, когда Сесил Битон воссоздал этот костюм в «Моей прекрасной леди», ему пришлось обойтись без роскошных перьев – их запретили носить. Но в 20-е и 30-е годы убийство прекрасных животных ради украшения людей процветало. Позже мать стала относиться к природоохранным законам как к выпадам лично против нее. Она их ненавидела. Если Дитрих хочет носить котиковый мех, кто смеет сказать, что это не дозволено? Много лет она нелегально провозила перья райской птицы из одной страны в другую, затем тщательно хранила их под покровом бескислотной бумаги в старых чемоданах. Шкурки животных, рваные и по большей части изъеденные молью, остававшиеся от старых меховых пальто и костюмов, также убирались в архив и мирно истлевали: она никогда их не носила, но и никогда с ними не расставалась.

Первая часть «Песни песней» не задела изобретательскую жилку моей матери. Она просто повторила, несколько приукрасив, свой образ «хорошенькой крестьяночки» из «Обесчещенной». Это был отправной пункт.


Мы все еще находились на досъемочном этапе, ни о прическах, ни об особенно важном «свадебном платье» еще не было договорено, ничего еще не было решено или «принято к работе» (термин студии, означавший, что ткань наконец раскроена и отдана портным), когда внезапно в нашем доме разразился скандал. Моя няня Бекки влюбилась! Точно не знаю, в кого, но, думаю, в бакалейщика. А в нашем доме считалось скандалом, если кто-то, кроме моей матери, осмеливался влюбиться, не говоря уже о том, чтобы выйти замуж и покинуть дом! Это расценивалось как тяжелейшее преступление. Моя мать, столь фанатично оберегающая свою личную жизнь, не испытывала никакого уважения к личной жизни других. Поэтому наш дом сотрясали испуганные рыдания бедной Бекки и, в ответ, резкие прусские обвинения в дезертирстве и неблагодарности. Наконец, как маленькая Ева, изгнанная Бекки перебежала Тихоокеанское шоссе, и больше ее не видели. Наверняка мне без нее было грустно и одиноко, но почему-то в памяти этого не осталось, может быть из-за того, что последовало за уходом Бекки. Мать позвонила отцу, как всегда, когда у нее были неприятности. Этот трансатлантический призыв помочь Ребенку привел к тому, что отец совершил еще один долгий вояж в Америку, на сей раз взяв с собой Тами – присматривать за мной. Стыдно сказать, но я была так счастлива, что Бекки и ее преданность были забыты.

Пока мы ожидали прибытия замены, «мальчикам» было приказано смотреть за Ребенком – когда я играла на берегу океана или плескалась в бассейне олимпийских масштабов. Хотя к тому времени я уже плавала как рыба, они тряслись надо мной: лишь бы не произошло несчастного случая и им не пришлось бы держать ответ. Поскольку мы активно не любили друг друга, я уверена, что этот период был особенно мучительным для них. Я нарочно ныряла в самом глубоком месте бассейна и оставалась под водой как можно дольше, сводя их с ума. Когда молодые люди «больше не могли этого выносить», де Акоста вызвалась сменить их на посту. Все что угодно, лишь бы пробраться в дом, в круг ее Золотой и Чудной. Вообще-то я уже была большая девочка и не нуждалась в столь неусыпном надзоре, но зато все были при деле, а моя мать спокойна.


Наконец настало время познакомиться с партнером. Хотя Брайан Ахерн этого не знал, но Дитрих заочно уже наполовину одобрила его. Он был англичанин, а значит, по определению, «культурный», играл в театре, следовательно, непременно был рангом выше, чем киноактер. Единственное, что работало против него, это его вероятная глупость, заключавшаяся в том, что он согласился на «такую дурацкую роль в таком плохом сценарии».

Брайан Ахерн не разочаровал ее ни в одном из этих априорных выводов. В тот день, когда он пришел, я сделала книксен, пожала ему руку и сразу же полюбила этого очень милого человека. Мы стали друзьями – навсегда. Он называл меня Кот и был мне просто за отца. Он стал любовником моей матери почти сразу же, и де Акоста заволновалась. Прислуге, отвечающей на телефонные звонки нашего испанского Лотарио, делались резкие знаки: Дитрих нет дома. Моя мать, болевшая редко и считавшая «плохое самочувствие» распущенностью, начала отказывать де Акоста под этим предлогом. А та любила мою мать и саму себя слишком сильно, и ей не могло прийти в голову, что это ложь.

Я никогда не могла понять, как мать управлялась со всеми своими амурами, не поселяя своих любовников у себя. Когда мне шел второй десяток, она отвозила меня в разные дома и отели и оставляла под присмотром гувернанток-компаньонок, которые иногда отличались причудами и странностями. Но когда я была еще «Ребенком», за нашим завтраком ни разу не появлялся чужак в халате – даже фон Штернберг. Многочисленные и разнообразные любители знаменитой яичницы моей матери всегда звонили в парадную дверь полностью одетыми. Спустя много лет только Синатра и Габен утверждали, что Дитрих приходила к ним сама. Вообще же это было не в ее правилах – покидать комфорт своей среды; почитателям ее постели полагалось приходить к ней. Вероятно, эти предрассветные маневры были для всех и утомительны, и неудобны: вставать, одеваться и уезжать домой лишь для того, чтобы вернуться несколько часов спустя, как будто ничего не произошло. Уверена, что именно мать настаивала на этих сценариях – «из-за Ребенка».

К тому же у нее тогда оставалось время на непременный ритуал спринцевания холодным раствором уксуса. Самым ценным имуществом моей матери, помимо корсета, была розовая резиновая спринцовка. Она держала как минимум четыре запасных на тот случай, если одна протечет. Белый уксус Heinz покупался ящиками. Даже когда в 1944 году она открыла для себя диафрагму и закупила целую дюжину, отправляясь на войну, она все равно не рассталась со своей верной резиновой спринцовкой как с предметом первой необходимости, готовым выполнить свой долг за морем. Меня всегда удивляло, как матери удавалось избежать беременности все эти годы. Только один раз ее безотказный метод уксуса в воде не сработал, и она обвинила в этом своего партнера. Метод был безупречным! Погрешности исключались! В 1965 году, когда ей было шестьдесят четыре и она снова сходила по кому-то с ума, она спросила меня по телефону из Австралии:

– Радость моя, что такое… я скажу по буквам… странное слово… К – Карл, О – Океан, Н – Нэнси, Д – Денвер, О – Океан, М – Марлен.

В такие моменты я обычно думала, подслушивают ли разговор телефонистки. Я тщательно описала вид и функции предмета нашего разговора. Она воскликнула:

– Ах, это! Этим я никогда не давала им пользоваться! Ерунда. Копаться с этим в темноте… И вообще они сразу делаются такие довольные и милые, когда им говоришь, что это не нужно!

На самом деле тогда в подобных играх, затеваемых якобы для моего блага, не было необходимости. Я привыкла, что вокруг моей матери всегда кто-то вертится. Мне было все равно, какого они пола и зачем они ей вообще. Если они приносили мне дорогих кукол и сюсюкали над «дивным Ребенком», они мне не нравились, и я их избегала. Если они не считали нужным обхаживать Ребенка только из-за того, что «занимались» его матерью, я их уважала, как фон Штернберга и много лет спустя Габена.

А если они обращались со мной как с самостоятельным существом – как Брайан Ахерн, – я любила их. Несколько моих лучших друзей вышли из рядов любовников моей матери. Конечно, это безумие – такая жизнь. Я знаю, ее сложно объяснить и столь же сложно принять, но только по обычным меркам. Я же не была знакома ни с одной семьей, и критерии для сравнения попросту отсутствовали. К тому же за исключением театрально-эффектного, но безжизненного католицизма моего отца, я не была вхожа в религию и не получила никаких моральных основ. А если не знаешь, что такое «нормальная» семья, то как можно понять, что твоя – ненормальная? Моя мать вечно была сначала влюблена, потом разочарована в любви, потом у нее начинался новый роман. Может быть, таковы матери вообще? Когда наконец я встретила первую настоящую семью, мужа, жену и дочь, то муж спал с моей матерью, жена была не прочь делать то же самое, и хоть я и подружилась с их дочерью, но конечно же не могла вынести представление о «нормальности» из наблюдений за такой семейной жизнью.

Я никогда не осуждала мать за ее чувственные аппетиты – только за то, как она обходилась с теми, кто любил ее. Иногда меня смущала частота, с какой менялись ее партнеры в постели, но с годами я к этому привыкла. Вероятно, я возненавидела бы ее, если бы она была побуждаема похотью. Но все, чего Дитрих хотела, в чем нуждалась, чего жаждала, это Романтики – Романтики с большой, огромной буквы, признаний в абсолютной преданности, лирической страсти. Сопровождающий это секс она принимала лишь как неизбежное бремя, которое женщинам приходится нести. Она могла объяснять это мне на полном серьезе. Я уже была взрослой женщиной, с собственной семьей, но она чувствовала, что мне все равно нужно некоторое сексуальное образование.

– Они все время хотят всунуть в тебя свою «штуку» – вот все, что им надо. Если ты им не дашь этого прямо на месте, они говорят, что ты их не любишь, злятся и уходят!

Она предпочитала оральный секс, что давало ей возможность «вести сцену». К тому же считалось, что европейские женщины очень искусны по этой части.

Еще Дитрих обожала импотентов.

– Они так милы. Можно просто спать, и это очень уютно!

«Уютные» мужчины, естественно, ее тоже обожали. Ее неозабоченность, очевидное наслаждение, которое она получала, несмотря на их мужское бессилие, обычно приводили к чудесному исцелению. Но стоило им восстановить свое сексуальное равновесие, как она теряла к ним интерес и выставляла их вон.


На несколько дней досъемочная работа по «Песни песней» приостановилась. Даже наш очаровательный англичанин был временно отставлен в сторону. Мы носились как угорелые, прибирая комнаты, готовясь к приезду отца и Тами. Все вещи, которые могли понадобиться, понравиться и тому подобное для Папи, были обдуманы и запасены. Оставалось предвосхитить возможные потребности Тами. Моя мать выбрала со всех полочек и из всех ящичков в своей ванной те кремы и лосьоны, которые она никогда не употребляла. Все, ненужное Дитрих, но за что Тами должна быть благодарна, перенесли в ее комнату. Так состоялась первая репетиция того, что с тех пор стало непременной процедурой, совершавшейся каждый раз, когда Тами приезжала жить с нами en famille [5]5
  По-семейному (фр.).


[Закрыть]
. Ее всегда размещали в соседней комнате с матерью, напротив моего отца. Даже в многочисленных отелях, где мы останавливались вместе, сохранялось то же расположение. Неужели они действительно думали, что, поместив Тами напротив моего отца или на несколько метров в стороне, они оставляют меня в неведении относительно их реального спального распорядка? Что эти искусно инсценированные маневры закамуфлируют столь вопиюще очевидное? Неужели все это делалось потому, что «Ребенок не должен знать»? Может быть, была и другая причина, чтобы постоянно напоминать этой нежной, чувствительной женщине о ее положении «любовницы мужа», пребывающей во владениях жены? Как трепетала Тами, что ее обнаружат, когда пересекала коридор на пути к спальне отца – на протяжении всех этих лет, во всех этих шикарных домах и фешенебельных отелях! Я много думала о том, почему она разрешала так с собой поступать. Я была еще слишком мала, где мне было понять, что такое одержимость в любви, какую разрушительную силу она несет и как легко могут ею манипулировать другие в собственных целях. Хотя к 1933 году я уже обладала «вековой мудростью» в том, что касается отношений между мужчиной и женщиной, женщиной и женщиной, между гомосексуалами; хотя я хлебнула алчности, лицемерия и собственнической материнской любви, я абсолютно ничего не знала о сексе – ни о его биологической, ни о его эмоциональной стороне. Я не представляла себе, что какой-то реальный физический акт может иметь что-то общее с отношениями, царившими вокруг меня. Даже когда я повзрослела и уже знала, что происходит в спальне отца, я все еще чувствовала себя так же, как когда пребывала в невинности, – просто испытывала жалость к этой милой женщине, которой приходилось крадучись и стыдясь перебегать коридор. Это сокрытие от меня роли, занимаемой Тами в браке Дитрих и Зибера, продолжалось и после того, как я выросла, завела семью, и можно было уверенно допустить, что теперь-то Ребенок обо всем осведомлен. В 1944 году, когда моя мать вступила в Объединенную службу культурно-бытового обслуживания войск и уехала на войну и за славой, я некоторое время жила в отцовской квартире в Нью-Йорке. Мать уехала, и Тами переместилась в спальню отца. После стольких лет разных уверток и уловок и Тами, и я с облегчением вкусили внезапную роскошь честности. Отец совершенно не понял нашу реакцию. Разумеется, когда наша «героиня» вернулась, Тами отправилась обратно в свою комнатку. Отцу было тогда сорок семь лет, Дитрих – сорок два, мне – двадцать. И эта жестокая игра в спальни возобновлялась, как по нотам, каждый раз, когда мать жила с нами; но никогда, даже в моих самых ранних детских воспоминаниях, мать с отцом не спали в одной комнате. Вероятно, это было бы чересчур, даже ради блага Ребенка. Ребенку предоставлялось думать все что угодно про такую ненормальность.


Наконец великий день настал. Мне даже разрешили съездить одной на вокзал Пасадены, чтобы встретить отца с Тами. Много лет спустя я поняла, что в этот ненадежный период своей карьеры Дитрих не хотела, чтобы на передовицы газет попала еще одна фотография «счастливой семьи», на сей раз с Тами вместо фон Штернберга. Но в тот день я просто была рада тому, что одна со своим телохранителем еду встречать Тами. Я ее так долго не видела – и вот мы со слезами на глазах и счастливым смехом сжимаем друг друга в объятьях.

Вскоре все разместились и принялись за дело. У матери начались примерки, но теперь я уже не сопровождала ее на студию, а оставалась дома. Дитрих объясняла всем и каждому:

– Руди любит пляж, зачем лишать его этого удовольствия! От примерок ему одна тоска. Пусть всем будет хорошо! – И она улыбнулась, стоически вздыхая – Вечный Попечитель истомленных солнцем. Руди и на самом деле не скучал – заводил себе все новых друзей. Со своим всегдашним австрийским шармом он обсуждал с Фредом Перри историю теннисных ракеток, сочувственно слушал де Акосту, сплетничал с «мальчиками», раздобывал нелегальную выпивку со своим старым приятелем Шевалье и недоумевал, почему новая английская пассия его жены остается в стороне. Мысль о встрече с мужем любимой женщины в благопристойное мировоззрение Брайана не укладывалась. Тами убирала, готовила свои восхитительные русские блюда и любила меня без притворства и показухи. Когда мать возвращалась с работы, стол был накрыт, вкуснейший обед готов, дом до блеска вычищен, Ребенок доволен. Разумеется, Тами всего лишь выполняла то, зачем ее привезли, и потому ни признательности, ни благодарности не удостаивалась.

Тами плавала наподобие моей матери – как беременная лягушка, но в отличие от Дитрих не боялась воды и с готовностью училась у меня «американскому» кролю. Мы обе опасались моего строгого отца и потому плавали украдкой, пока он корпел в доме над счетами, пытаясь спасти мать от разорения. Эта работа ожидала его в каждый приезд. Он притворялся, будто тяготится такой дополнительной нагрузкой, но в глубине души эта трудная задача – распутывать финансовую сумятицу, в которой всегда находилась мать, – ему нравилась. Теперь у меня было с кем исчезать каждый раз, когда материализовались «мальчики» или появлялась «Дракула», с выбеленным лицом, вечно «умирающая от любви». Поскольку они вызывали у Тами такое же отвращение, как и у меня, мы в таких случаях подолгу гуляли по пляжу, избегая встречи с роящимся вокруг матери сбродом. Когда рядом была Тами, сопровождавшие меня повсюду постоянные тени в строгих деловых костюмах были не так несносны. Я строила для Тами замки на песке и все уверяла ее, что американский песок намного лучше того, что был у нас в Свинемюнде. Она любила газировку с мороженым, солодовые молочные коктейли, гамбургеры со всеми мыслимыми добавками, все американское и – меня! И что было в ней лучше всего – о чем я совсем забыла: поразительно, насколько она не была немкой; даже Гете она считала немного чокнутым. Это решило все! Я поняла, почему так люблю ее!

Наш Белый Принц появлялся все реже и реже. Хотя письменные излияния продолжали приходить, их регулярность явно начинала досаждать матери. Было очевидно, что чрезмерная эмоциональность де Акосты стала наконец надоедать ей.

Так всегда происходило с матерью; неизбежно наставало время, когда даже самый «свой» человек становился совершенно «чужим». Это был только вопрос времени, но охлаждение происходило всегда. Когда-нибудь, где-нибудь, как-нибудь – любовница, подруга, некогда объект ухаживания, обожаемое, главное на свете существо переступит черту, сделает роковую ошибку, какой бы она ни была, и в любой момент – бам! – дверь в покои Дитрих захлопывалась. Рано или поздно такое будущее грозило всем. Теперь же близился час Белого Принца. Матери надоело вечное «Грета то» да «Грета се», и потребность де Акосты непременно ей об этом рассказывать тоже наскучила.


Золотая,

…попытаться объяснить мои истинные чувства к Грете было бы невозможно, так как я не понимаю даже сама себя. Я знаю только, что в своих чувствах создала образ человека, которого не существует. Мой разум видит шведскую служанку с лицом, которого коснулся Бог, но интересующуюся лишь деньгами, своим здоровьем, сексом, пищей и сном. Однако лицо ее обманывает разум, а мой дух превращает ее во что-то, что помогает обману. Я действительно люблю ее, но люблю лишь того человека, которого сотворила, а не того, кто существует на самом деле…

До семнадцати лет я была настоящим религиозным фанатиком. Затем я повстречала Дузе и до встречи с Гретой относилась к ней с таким же фанатизмом, пока не перенесла его на Грету. Но все эти периоды фанатизма не помешали мне влюбляться в других людей, что, по-видимому, составляет еще одну часть моей природы. Так было с тобой. Я страстно любила тебя. Я бы могла любить тебя и сейчас, если бы разрешила это себе.


Мать подняла глаза от письма и сказала отцу:

– Ты только почитай это! Она хочет это себе «разрешить»? Ну и ну! Де Акоста чересчур тщеславна в выборе слов! – Она вернулась к письму:


Как часто, когда я не с тобой, я ужасно желаю тебя, и желаю всегда, когда мы рядом. Я знаю, ты чувствовала мое желание, я видела тебя в эти моменты.

Я всего лишь то, что я есть, и Богу известно, что я отдала бы все на свете, чтобы быть другой. Ты увидишь, я преодолею это «безумие», и тогда, может быть, ты меня снова немного полюбишь. Но если я действительно преодолею его, чему тогда мне молиться? И что тогда превратит эту серую жизнь в сияние звезд?

Я бы хотела исправить одно сложившееся у тебя заблуждение; знай, что я никогда не притворялась перед студией, что дружу с Гарбо, когда я с ней не дружила! Три с половиной года Грета мне твердила, что очень хочет сыграть в «Жанне д’Арк», и хотела, чтобы я ее написала. Когда мы были в Кармеле, она снова сказала, что снялась бы в этом фильме охотнее, чем в любом другом, и горевала по поводу того, что в нем будет сниматься Хепберн.


Мать хмурилась! Качала головой, зажигала сигареты – казалось, что письмо никогда не кончится:

– Папи, она снова о Гарбо и о «Жанне д’Арк». Какая глупость! Можешь себе представить, что Гарбо слышит голоса? С ее религиозностью по-шведски? Эта девчонка Хепберн тоже будет чудовищной, но, по крайней мере, очень «насыщенной» и ужасно элегантной, когда будет гореть на костре!

Отец рассмеялся, мать продолжала хмуриться над письмом:


Когда я вернулась на студию, мне поручили «Камиллу». Я сказала им, что уверена – Грета за нее не возьмется. Тогда Тальберг спросил, что, на мой взгляд, ей понравится. Я предложила «Жанну д’Арк» и сказала правду, упомянув, что она много раз мне говорила, как бы ей этого хотелось.

Может быть, для тебя это письмо ничего не значит. Но я всегда буду хранить в памяти дни и ночи, когда ты любила меня, и как дивно старалась вытаскивать меня из приступов моей «синей» тоски. Может быть, в конце концов, твои усилия были не столь тщетными, как тебе кажется, так как сейчас я оглядываюсь на них как на что-то чудесное и необычное; они придали мне силы.

Драгоценная, целую тебя повсюду – во все места. И целую твой дух так же, как и твое прекрасное тело.


Мать оставила Белого Принца носиться по волнам. У нее были гораздо более важные заботы. Студия не унималась. Теперь им понадобилось, чтобы мать позировала для обнаженной статуи, которая играла важную роль в «Песни песней». К этому времени она решила, что уже достаточно «проституировала» для этого фильма. Так выражалась она каждый раз, когда из-за денег приходилось делать что-то заведомо халтурное. Она отказалась – заявила студии, что они могут использовать чье угодно прекрасное тело, приделать к нему голову Дитрих и дать сообщение, что Дитрих позировала в обнаженном виде для статуи из фильма – то-то радость для бульварной прессы!

– Легковерные поклонники все равно ведь поверят всему, что ни прочитают, – так завершилась ее тирада.

Но была и еще одна, гораздо более важная причина, по которой она отказалась позировать обнаженной. Ее груди. Хотя она утверждала, что принесла в жертву моей младенческой алчности безукоризненную пару алебастровых куполов, я-то давно знаю, что ни в каком таком разрушении неповинна. Груди Дитрих, как в старости, так и в молодости, были ужасны – отвислые, жидкие, дряблые. Бюстгальтеры и, в конце концов, ее тайный корсет были важнейшими предметами в жизни всех нас, ибо она считала, что люди из ближайшего окружения должны разделять ее страдания – в частности это.

Дитрих покупала каждую модель, каждый фасон всех когда-либо изобретенных бюстгальтеров. Когда ей казалось, что она нашла подходящий, он немедленно заказывался дюжинами, лишь затем, чтобы кончить жизнь в сундуке после того, как оказывалось, что он все-таки не подходит. Прибыв в новый город или страну, мы первым делом отправлялись на поиски галантерейной лавки. Может быть, на сей раз нам удастся найти волшебный покрой, который превратит эти, по ее выражению, «отвратные» груди в дерзко торчащие юные железы, о которых она так страстно мечтала. Каждая примерка причиняла смертные муки. Каждой блузке, каждому платью, каждому свитеру предназначался свой собственный тип лифчиков – их, чтобы не перепутать, мы всегда возили с собой в пакетах с пометками «для примерок». Для некоторых платьев с низким вырезом, когда никакими уловками не удавалось достичь должной высоты подъема, использовались широкие полосы клейкой ленты, которые стягивали и укладывали плоть в очертания молодой, эстетически безупречной женщины. Лишь много позже, когда родилась идея ее удивительного корсета – наиболее тщательно хранившегося секрета Легенды Дитрих, – она смогла расслабиться и являться во всем своем великолепии – в том числе и «обнаженной», – когда хотела.

Но даже она не могла ничего придумать для тех моментов, когда любовники ждали в предвкушении явленного, наконец, совершенства. Она коллекционировала тонкие шелковые ночные рубашки и отработала особый трюк – быстрое как ртуть выскальзывание из одеяния прямо под простыню. Столь же искусной она была в обратном маневре. Секс всегда происходил в полной темноте. Более длительные или особенно романтичные связи она обычно описывала так: «Понимаешь, когда тебе не приходится это делать прямо сразу, когда тебе дают поспать вместе – это мило и удобно, не только одна работа!» Специально для этих избранных она придумала ниспадающие шифоновые ночные рубашки со встроенными бюстгальтерами из тонкой ткани телесного цвета – нечто неслыханное в те дни.

«В жизни» – чудное изречение, с которым я росла. Это значит: что-то настоящее, в противовес всему, с чем ассоциируется работа «кинозвезды», следовательно нереальному. Для тех, кто живет в мире фантазии, очень важно блюсти это различие. Так вот, «в жизни», наедине с собой, Дитрих носила грубую пижаму и давала своим грудям свисать, как им вздумается.

Каждый любовник играл определенную роль в романтических фантазиях моей матери, обычно даже не осознавая, что занят в какой-то роли. Даже если они жили с ней, они никогда не становились людьми «в жизни». Она выдумывала сценарии, которым любовники бессознательно следовали в полной уверенности, что только они одни и знают ее, потому что любят. Но никто из них никогда ее не знал. Реальность и романтика не могли смешиваться в жизни Дитрих.

Дитрих считала, что ее руки и стопы тоже непривлекательны, потому скрывала и их. Еще одно высказывание, с которым я выросла, было – «после русской революции». В тридцатые годы бытовало такое мнение: как только нагрянут орды большевиков, они перебьют всех аристократов, с одного взгляда опознав их по холеным белым рукам. Мать всегда убеждала меня не бояться казаков. Увидев ее руки, любой истинный русский автоматически сочтет, что она «свой брат», крестьянка. Это одна из немногих ситуаций, когда она относила себя к тому, что считала «низшей кастой». Руки Дитрих на фотографиях первыми подвергались ретушированию. Пальцы удлинялись, утончались и сглаживались.

«В жизни» она старалась, чтобы они выразительно двигались, были заняты в ритуале курения, засунуты в карманы брюк или же облачены в тончайшие перчатки.

Не было случайностью и то, что туфли Дитрих носила превосходные, неизменно ручной работы: примерки занимали кучу времени, но результаты в конечном итоге достигали искомого совершенства ног. В тех кошмарных случаях, когда ей все-таки приходилось показывать стопы, она прятала их под тонкими чулками, драгоценностями, грязью и гримом, как в «Зарубежном романе» и «Золотых серьгах», или под золотой краской и браслетами, как в «Кисмете».

Вообще-то она не просто думала, что ее стопы непривлекательны; она считала, что человеческая стопа безобразна как таковая. Да и носы ей тоже не нравились! Кстати, Дитрих полагала, что человеческие существа в целом – решительно непривлекательны. Она всегда изумлялась при виде обычных мужчин и женщин в многолюдных местах, таких как аэропорты или фойе отелей:

– Поглядите, сколько в мире безобразных личностей! Неудивительно, что нам столько платят!


Милый мистер Рузвельт стал господином Президентом, и Глэдис-Мэри с ее детской коляской больше не появлялась. Все пели «Счастливые дни снова с нами», а на свой тридцать первый день рождения мать купила себе подарок. Конечно же она не думала о нем как о подарке. Для нее это был просто предмет первой необходимости. Неуклюжий зеленый «роллс-ройс» больше не соответствовал ее имиджу. Как сама Дитрих из ресторанной ночной бабочки выросла в блистательную роковую женщину, так и ее машине пришла пора сделать то же самое. В порядке исключения мы изучали на этот раз не глянец ее лица, а столь же сияющие образцы автомобилей.

Под влиянием ее всегдашнего стремления к совершенству и с помощью знаменитого дизайнера автомобилей вдохновенного Фишера был спроектирован и собран по специальному заказу, а затем доставлен нам на дом дитриховский «кадиллак». Это случилось задолго до появления удлиненных лимузинов, и ни один гараж, ни в Америке, ни, позже, в Европе, не имел достаточной глубины, чтобы вместить новую машину. Своей исключительной длиной она была обязана специально сконструированному багажнику, похожему на одетый в металл комод, который висел сзади, и отдельной водительской кабине, торчавшей спереди. Какая машина! Славный катафалк, просто шик-модерн! А ее серое велюровое нутро, в котором уличные шумы заглушаются, как в могиле! А углубленные тройные зеркала по обеим сторонам заднего сиденья, которые разворачиваются одним движением пальца, как по волшебству, и у каждого своя подсветка; и, чудо из чудес, радио, которое играет, даже когда машина движется! Несколько дней я искала розетку; мать не могла понять, как оно может играть без нее. Пол был устлан шкурами тибетских коз. Они выглядели так шикарно, что мать никогда их не сменяла, хотя порой начинала ненавидеть, потому что своими высокими каблуками постоянно застревала в их длинной шерсти, теряла равновесие и падала на заднее сиденье каждый раз, когда входила в машину. К этой новой колеснице прилагался и новый шофер. Коренастого Гарри из массивного зеленого «роллс-ройса» сменил высокий и сексапильный Бриджес, под стать лоснящемуся черному «кадиллаку». Не столь великолепный, как машина, но почти. Важной разницей было то, что машина не знала про свою сексуальность, а наш шофер знал. Ливрею моя мать подобрала ему сама: нечто среднее между костюмами Фэрбенкса в «Зендском узнике» и Рудольфа Габсбурга, известного по Майерлингу. Весь в черном, что идеально подходило к его мускулистому телосложению, – от высоких английских ботинок, блестевших как эбонит, до шоферских перчаток из мягчайшей итальянской кожи. Для полноты картины не хватало только меча. Вместо этого ему пришлось довольствоваться отличным пистолетом – защищать меня.


Время начала основных съемок мне всегда становилось известно заранее. Из единственного элегантного цветочного магазина в Беверли-Хиллз начинали прибывать длинные белые коробки, похожие на миниатюрные гробы, от имени режиссера и партнеров-звезд. На сей раз это были красные розы на длиннейших в мире стеблях от Мамуляна, который не знал ее пристрастий в цветах (пока что), и туберозы от Брайана, который знал, ибо учился быстро.

Ехать на студию Paramount из Санта-Моники дольше, чем из Беверли-Хиллз. Дитрих сидела в машине напряженная, как солдат перед атакой. Я укутывала ее пледом из черно-белой обезьяньей шерсти. По утрам в этом пустынном городе всегда было холодно. Как обычно, она молчала, и только раз приспустила окно перегородки, чтобы спросить Бриджеса, все ли термосы он захватил с собой. У нее была привычка брать на работу пять больших термосов, с супами, бульонами и кофе по-европейски. Когда мы проезжали через ворота Paramount, ощущение было такое, будто все происходит в первый раз. Нелли и Дот были уже там, ждали на тротуаре перед гримерной. Как обычно, мать вошла первой, включила свет и проследовала к своему гримерному столику в задней комнате. Мы шли за ней, каждая неся свою ношу, свою долю ответственности: Нелли – два венка кос, точно сочетающихся с волосами матери; Дот – специальный чемоданчик с гримом, в выдвижных, как концертина, футлярчиках; я – ее и свой гримерные халаты на вешалках, перекинутые через руку, и, наконец, Бриджес – большую кожаную сумку с термосами. Все это в полном молчании. Ничего необычного. Мы все были хорошо выдрессированы и знали свои обязанности. Мать сняла брюки и свитер, Дот повесила их в шкаф. Я подала матери гримерный халат, она туго затянула пришитый к нему пояс и закатала рукава. Дот опустилась на колени, расшнуровала мужские полусапожки, сменила их на бежевые туфли без задников. Я поставила зеленую жестяную коробку с Lucky Strike и золотую зажигалку Dunhill около большой стеклянной пепельницы, рядом с подносом, где лежали пуховки из пуха марабу. Дот налила в чашку мейсенского фарфора кофе, добавила сливок. Нелли начала укладывать волосы. Сперва пальцы взбивают волны, затем укладывают спирали на черепе идеальными кругами и закрепляют шпильками; их ей подает мать. Какой сноровки требовал этот процесс в те дни – ведь заколки-невидимки и бигуди еще не изобрели!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации