Текст книги "Записки одной курёхи"
Автор книги: Мария Ряховская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
МОЛЕЛЬНЫЙ ДОМ
…А между тем жизнь текла. Умерла Таня, и Нюра, в душе привыкшая думать о ее неминуемой смерти, смирилась и посчитала гибель дочери наказанием за свою слабую веру.
Она пришла в общину, просила прощения. Василий Николаич сказал: «Бог на Страшном суде не за грехи с нас будет спрашивать, а за то, что не каялись».
Нюра перебралась в Калинин, стала в молельном доме сторожихой и уборщицей.
Однажды я исповедалась Капе:
– Чувствую, меня относит, да ничего поделать не могу. Не нужен мне ни Бог, ни другие люди, только Цой.
Капа пожалела меня:
– Дьяволосики на тебя напали и мучат, девушка. В стенах общины они тебя не достанут, езжай со мной в воскресенье! – Глядела на меня грустно-грустно. – Не узнаю я тебя. Курить стала. Разве можно?! Божьему Духу в тебе душно от табака.
Вроде наивно, а меня проняло. Взяла с меня слово съездить с ней в молельный дом.
Поехали. Капа в блаженном состоянии, и по дороге это состояние усиливалось. Капа была самой удивительной личностью Больших Жердяев: решительная и смелая, как в эпизоде с тонувшей в навозе коровой, мягкая и лирическая в повседневной жизни. Как такое могло вызреть в нищей и грубой тверской деревне?.. Капино стремление к поэзии и красоте было природным. И то и другое она нашла в Боге.
На платформе в Калинине Капины зеленые глаза просветлели от слез. Она отвернулась:
– Погляди вниз – Волга… Какие все люди нарядные! Какие все улочки чистенькие! А мы, как мы жили-то?! В темноте и во мраке! Бывало, среди работы побежим с девчонками на реку, купаться. Разденемся и лезем в воду голые. А парни прячутся за кустами. Как выпрыгнут на нас, давай пугать. Мы и выйти из воды не можем, ни у кого ведь трусов-то не было. Дикари! Да, дикари! И не потому, что трусов не было, – а потому, что вот выпить, украсть – и все радости! Я как пришла в собрание – Василь Николаич говорит: будьте как плодоносящая ветвь. Он говорит – а я не понимаю. Ну, думала, это ветка, как на сливе или на яблоне. А это душа человеческая!..
Капа опять заливается слезами. Проходим мимо обгорелого дома.
– А у кого-то беда. Но через страдание Бог нас к себе приближает. Ведь что такое человек в счастье? Он ничего, кроме себя, знать не хочет. Гляди и запоминай: идем по мосту, потом мимо обгорелого дома, потом сворачиваем сюда, вот береза огромная посреди улицы. Не срубили – пожалели, два века живет. От березы три дома – и мы в собрании.
«Собранием» Капа называла молельный дом.
Подошли. Капа кидается во все стороны: «Сестра Сима, сестра Аня, брат Саша», – плачет уже навзрыд: два месяца не приезжала – хозяйство.
«Братья и сестры» ругают ее:
– Давно не была! А приедешь – сразу на улет! На улет!
Капа подводит меня. Знакомит. Ее поздравляют с новообращенной, а меня с рождением во Христе.
В ожидании начала молитвы бегут в сад, хрустеть яблоками. Там смеются, разговаривают.
Я думаю о том, что церковь и в самом деле для Капы – чудо. Хотя бы потому, что это первые часы досуга в ее длинной жизни.
Кто-то берет меня за руку, ведет в «собрание». В прихожей, перед зеркалом женщины и девочки повязывают платочки, некоторые надевают хрустящие белые халатики. На меня выбегает Нюра:
– Ищу-ищу ее… Здравствуй, деточка! – Сует мне большую сумку с яблоками. – Худенький, ешь плохо. Моя Танюшка какая в твои годы была румяная…
Нюра говорит это почти без грусти. Всякий раз заново удивляюсь особенной стойкости деревенских перед бедами и бесчисленными смертями в семьях. Тетя Тоня, хозяйка клевачих петухов, похоронила родителей, мужа, троих детей. А говорит об этом просто, как будто о вчерашних пирогах.
– …Бог дал – Бог взял, – угадав мои мысли, говорит Нюра. – Не надо думать, что ты хозяин своей жизни – и все стерпишь. …А что ты в штанах каких-то? На вот, одень халатик, попраздничней будешь.
Пришли в зальчик, расселись. Идет соревнование – бабки норовят впихнуться на последний ряд – «унижающий себя да возвышен будет». На кафедре, покрытой красным сукном, человек в очках, перед ним листочки.
– Тема сегодняшних занятий – поступок доброго самаритянина.
За проповедью молитва. Молитва вслух, со слезами. Вой и стенание – не хуже, чем в аду. Стоя на коленях, молящиеся монотонно стукаются лбами о стул следующего ряда.
– Теперь, братья и сестры, – важно объявляет Василий Николаич, – послушаем молитву сестры Серафимы.
И кладет очки на красное сукно. «Совсем как в школе или на партсобрании – не зря Капа так и называет это место: собрание», – заметила я про себя.
И вот эта Серафима, тощая старушоночка с последнего ряда, падает на колени и вопит, рыдая и раскачиваясь:
– Господь Ты мой любимый, припадаю я к Твоим обагренным ступеням и умираю: удостой худшую из рода людского выслушать!..
Одна из трех здешних Маш – они тоже новобранки – садится за пианино, верующие поют гимны. Тем, у кого нет своих, раздаются «Гусли» – книжечки с текстами.
По знаку проповедника встают с мест, запевают:
– Когда в Твои слова вникаю, Христос Спаситель дивный мой, тогда все глубже понимаю, что без Тебя я прах земной…
Капа не может допеть куплет, всхлипывает вовсю:
– Гляди, Маша… Как Боженька нас, окаянных, любит! А мне иной раз и колено некогда преклонить…
Собрание кончилось. Но все почему-то не торопятся расходиться. Появилась Нюра:
– Ты, Капа, последнее время все норовишь быстрей убежать. Да продай ты своих поросят, не нужны они, коли от Бога отвращают! И ведь Василий Николаич заметил. Идем, Машенька. Сегодня особый день – крестить будут.
Капа покраснела и отвернулась:
– Вот и обличение получила… А кому это хозяйство нужно, что я день и ночь с ним занимаюсь? Деду моему? Что ему? Он все газеты читает, нет чтоб Слово Божие. Поросята, говоришь. Одна вот уже и сдохла – не доглядела, горячего дала. А как Господь-то нас любит и ждет! Мне ведь еще в детстве было. Лежу я в постели рядом со своими пятью братьями и сестрами, одно одеяло на всех, поперек, ноги торчат… а ведь все кроме нас с тобой, Нюра, умерли… лежу и вижу: от печи ко мне идет мальчоночка – голова светленькая, бутончиком, босиком идет, в полотняной рубашечке, и говорит так тихо, ласково: «Я, Капа, Ангел-хранитель твой». А ведь к Господу пришла, только когда на пенсию вышла. Да вот и сейчас во мне нет всей благодарности.
Пошли в соседнюю комнатку с кафельным бассейном. Стояли кружком, просили о милости.
– Вот, девочки, – сказал Василий Николаич, – отныне вы дети Божьи. Галя, Света, Ваня, Маша, вторая Маша. Маша, где ты?
– Иди, иди, дитятко. – Нюра вытолкнула меня вперед.
– …Просим Господа благословить…
«Что за имена называют? Имена новичков, что ли, не пойму…»
Василий Николаич поливает всем на голову и руки. Мне тоже полил.
«Боже, да меня крестят!»
В толпе шепот:
– Прохладно сегодня, осень надвигается, в купель не велел залезать.
Нас целуют и поздравляют, дарят Евангелие. Тут вбегает одна из Маш с какой-то женщиной и радостно восклицает:
– Маму привела посмотреть, как меня крестить будут.
Верующие в замешательстве. Василий Николаич все понял и идет к Нюре.
– Ты что-то напутала, сестра. Подослала не ту Машу. Эта ведь еще не готова. Второй раз только приехала!..
– Не ту, говоришь? Ту, Василь Николаич! Она еще дитем была – меня в беде не оставила. Сопровождала по бесовским логовам. Цветы моей Танюшке носила. Она божественная, моя Маша.
Впервые, уезжая из деревни, я не грустила о конце каникул. Этот август меня вымотал. По дороге к автобусу видела израсходованные бурной летней жизнью деревья и поля, – их состояние было похоже на мое.
ХАДЖ ПЕРВЫЙ. ПИТЕР, ПИТЕР – ГОРОД ВИТИН
В Москве жила роботом: на уроках исписывала тетради цитатами и его бесконечным именем, после школы и до ночи – один Цой. Я почти не читала и совсем не училась. Моя жадная душа заснула, замерзла лягушкой подо льдом, – ей стало скучно со мной, упорной в своей однообразности. Едва ли не каждый день я покупала в ларьках новые и новые фотографии Витеньки. Ларьков было много, и с каждым днем выбор становился богаче. На моих стенах не осталось живого места, комната стала сплошным черно-белым пятном. Граница той части ногтя, которой можно царапать, и той, которая соединена с пальцем, стала извилиста от постоянного прикалывания фотографий к обоям: головка булавки въезжала под ноготь.
Однажды по телевизору объявили, что в полвторого ночи будет показан гала-концерт Цоя в Лужниках, последний его концерт в Москве. Тогда еще весь зал – сотни и сотни – поднялись с мест и пели вместе с ним. Целый день я ничего не могла делать, сидела и ждала вечера. Часов в двенадцать меня сморило, я завела будильник на час пятнадцать и легла. Просыпаюсь посреди ночи и понимаю, что проспала, будильник не звенел. Случилось худшее в моей жизни!.. Бегу на кухню – телевизор мертв – четыре часа. Впала в оцепенение.
Проснулись родители, вылезли из своих одиночных келий, две широких полосы света из их комнат скрестились. Наконец-то хоть в чем-то они были едины – их дочь пропадает.
– Какой еще концерт? Боже… Посмотрите на нее, это наша дочь! – в истерике воскликнула мама. – Сумасшедшая, влюбилась в мертвеца! Это мы виноваты, не наняли ей учителя английского в четыре года, как родители Наташи Синельниковой и Маши Рыбниковой. Она не получит образования! Устроится на почту – а дальше по наклонной…
Работа на почте почему-то всегда считалась моими родителями самым жалким и катастрофическим из всего, что может случиться с человеком.
Мамина речь была полна ужасных пророчеств.
А отец просто взял и повез меня в Питер – к могиле Цоя.
По дороге от вокзала до ведомственной гостиницы я мучила таксиста вопросами: по какой улице везли Цоя на кладбище, где он жил, где работает его мать… Никак не могла представить, что человек, живя в том же городе, где жил и был похоронен Витя, не знает этих вещей!..
Казалось, город существует лишь для того, чтоб быть местом посланий. На каждом втором здании начертаны строчки из Цоя, воззвания к нему.
Весь город – как пачка неряшливых, исписанных вкривь и вкось зачитанных и пожелтелых писем. Линялые П-образные дома-конверты: чтобы прочесть письмо – нужно зайти во двор. На фасадах писать не всегда решались: видно, ловили.
«Мне чем-то нравится эта погода», но чем она могла тебе нравиться? «На холодной земле стоит город большой». «Витенька, здравствуй! Мы приехали к тебе из Житомира. Жди нас, мы приедем зимой. Бублик, Ганна». «Виктор, пишут тебе ребята из Сергиева Посада. Как ты? Лешка купил себе гитару. Мы верим в тебя и не верим, что ты умер. Мы ждем тебя, и ты обязательно вернешься!» «Я верю, ты слышишь и нас. БССР. Витебск».
Выходило, Цой был вездесущ, всеведущ и нем, – как Бог.
«Шизофреникам нельзя здесь жить», – подумала я. Пушкин вот говорил, что Петербург непригоден для жизни. Сплин Евгения Онегина родом отсюда. Мало того что вечные сумерки, дождь и холод, еще и это кладбище, в какое превратили Питер Цоевы фанаты. Закономерный конец в этом городе – это броситься с моста, из окна, почувствовав напоследок легкость полета, как это сделал Башлачев. Утопиться в ванне одного из покинутых аварийных домов, где собираются поклонники рока. Там обычно не сразу отключают воду и электричество.
Доехали до сюрреалистической улицы Шкапина. Заброшенные дома. В вечерних потемках запрокинули головы и смотрели на пустые черные окна. Пустые квартиры, ветер. Вдруг раскроется дверь и с плачем, хохотом и воем вывалится пьяная компания. Кинут бутылкой в окно, оно выплюнет брызги стекла. Скроются так же внезапно, как и появились. Снова тихо.
А еще на этой дикой улице Шкапина был один черный дом, с подтеками, оставшимися от пожара, с вынутыми внутренностями. Только четыре стены. Как после бомбежки в сорок втором. Куда девалось остальное? Может, прилетел инопланетный корабль с краном, снял крышу, вынул квартиры с населением и улетел, сыпля огненными искрами?
К счастью, мой родитель расстарался и попросил крёстного добыть нам номер в его важной ведомственной гостинице.
Мы позвонили. Нам открыла тетка в белом халате – «Как в больнице», – подумала я, невдалеке маячили охранники. Нам дали люкс – линолеумный пол, шкаф с выломанными полками. Мне-то представлялось, что гостиница «почтового ящика», ведающего кремлевской связью, будет шикарна: мягкие турецкие ковры, цветной телевизор, видик, в нем кассеты Брюса Ли. Так похожего на Витю. Не тут-то было!..
Наша устроительница, горничная, словоохотливая тетка, стращала рассказами о преступлениях, будто бы творящихся в нежилых домах. Через два дня настали праздники, – последнее советское 7 Ноября, как потом оказалось, – и ВПК покинул нас. Столовая не работала. Из особого сочувствия к нам горничная выдала нам помятую алюминиевую кастрюлю с трупами мух на дне. В ней мы варили привезенные из Москвы яйца.
Помимо душевных мук будто покинутой возлюбленным девушки, я испытывала голод. Мы с папой целыми днями были заняты поисками еды. Вечером даже сходили в Александринку – у отца там был знакомый художник, – чтобы поесть. Посидев в зрительном зале десять минут, мы побежали в буфет и купили там все, что могли. Наелись и набили бутербродами сумку: впрок. Ветчина была несвежая, – всю ночь у нас болели животы. До сих пор терпеть не могу Невский: вспоминаю, как однажды мы простояли на ноябрьском ветру и дожде два часа за серыми сосисками. Очередь тянулась к единственному открытому магазину.
Весь следующий день я одиноко бродила по городу, тупо шла и шла куда-то, уже не съеживаясь на зверском ветру.
Казанский. Тусовки нет, а московские хипы обещали.
Екатерининский сквер. Тоже нет. Много плохих замерзших художников – копировальщики классики, икономазы.
Исаакий. Очередь за билетами.
«Молоко». Очередь за молоком.
Зимний. Это что, тоже очередь? А почему на крыше? Уф, слава богу, это статуи.
Из гостиницы позвонила какой-то Кате – московские хипы дали телефон. Правда, эта Катя всерьез учится в художественном училище, да и годы не те… семнадцать, уже взрослая. Не знаю, поймет ли она мои чувства? С ума сходит от какого-то Борисова. Что-то такое слышала, мелодичное слишком для рока. Слова чудные.
Встретились. Оказалась рыжекудрой красоткой, руки в феньках. Я прошу:
– Покажи мне хоть одну тусовку. Хоть одного человека, хоть одного!.. Город как вымер.
– Прежде всего – рок-клуб, – бодро предложила новая знакомая. – Сегодня там должен быть Лева. Он приехал.
– Лева так Лева… – вздохнула я, понятия не имея, кто это. – Идет.
По дороге в рок-клуб в ушах крутились песни Цоя, и я никак не могла выключить голову. Прокручиваемые в голове, как в магнитофоне, песни – строка за строкой – мешали цоевским текстам, прочитанным на стенах домов. Получалось что-то эдакое.
«Сно-ова за окнами белый день. День вызывает меня-а набой… Улица Рубинштейна – 5. Кино. Цой жив. Витя, я твоя навсегда! Дом 8. …Я чувствую, закрывая гла-аза, весь ми-ир… Дом 8. Витя, ты мой бог. …идет на меня-а вой-но-ой… тум-тум-тум турум-тум-тум… переход. Витя, жди нас, приедем в январе, в Новый год. …Если есть стадо – есть пасту-ух. Если есть тело – должен быть ду-ух… Если есть ша-аг – должен быть сле-ед…»
Катя нажала на «стоп».
– Маша, гляди, вот тот парень…
– Что?
– Хвостик! С гитарой! Христообразный.
– Что?
– Лева! Похоже, у моей подружки был свой бог.
– Какой Лева?
Пластинка в голове прервалась для беглой мысленки: «Надоедливая! Чего суетиться?» – и опять поехала: «…Если есть тьма-а – должен быть све-ет…»
Моя попутчица вздохнула глубоко и ринулась вперед, глянула в лицо тому парню и отскочила:
– Не похож.
В моей голове как будто сидела заезженная пластинка, – песни крутились безостановочно, перемежаясь цитатами на стенах домов, которые я читала на ходу.
Через пять минут ходьбы Кате опять привиделся ее Лева.
– Он! Это он! Машка! – зашептала она, увидев какого-то черного, лохматого с походным рюкзаком. – С Валдая возвращается. Он там в скиту живет.
Она ускорила шаг, обогнала этого очередного «Леву» и…
– Опять не он! – И, спустя некоторое время: – Машка, ты живешь неправильно. Что тебе этот Цой, мертвец? Это от Сатаны, а Лева – свет.
«Ну и зануда эта Катька. Чё она лезет? Мешает. Какой Сатана? Какой Лева?» «…Игра-ай, невесе-елая песня моя».
Надписи умножались по мере приближения к рок-клубу: «Группа „Кино“ – самая лучшая на свете»… «За что же Бог забрал тебя у меня?»… «Нет ничего страшнее в мире, чем весть о гибели кумира»… «Витя, я буду любить тебя вечно!»… «С Цоем навеки… Витя, жди меня! Я иду к тебе»… «Игра-ай, невеселая песня моя»… «Витя, мы ждем тебя в Череповце. Приезжай!»
По мысли фанатов Цой должен вернуться. Ожидается его второе пришествие.
Некоторые надписи сильно напоминали те древние заговоры, которые я носила перепечатывать для Нюры. «Нож в печень, Цой вечен». «Просеките булатным ножом ретивое его сердце, посадите в него сухоту сухотучую, в его кровь горячую, в печень…» Или: «Нож в пятку, тебя не забудет Вятка!» Ритуальное упоминание пятки и «подпятной жилы» встречалось мне в заклинаниях, когда я переписывала их для Нюриной дочери. «Гой еси еги-бабовы дочери, проклятые сыновья-еристуны, бейте, убивайте подпятную жилу, подколенную жилу…»
И вот, наконец, Рубинштейна, 13. Питерский рок-клуб.
Сворачиваем в подворотню. Обычные линючие стены квадратного питерского двора. Узкие окна коммуналок. Сточные трубы на метры ввысь. Там и здесь разбросаны люди в разных позах. Это они исписали эти стены. Истеричный крик большими алыми буквами во всю стену: «Цой я ниверю вернись!» Писали как будто кровью.
И еще одна надпись: «Петербург – это город на болотах, а на болотах могут жить только птицы». Это точно. Башлачев летел вниз, Цой – вперед.
«И стучит пулеметом до-ождь, и по у-улицам осень идет. И стена из кирпичей-облаков крепка-а-а…»
Вошли в железную дверь с надписью «Рок-клуб» и попали в небольшое помещение.
– Лева сегодня здесь, он приехал, чтобы быть с нами! – обращаясь ко мне, говорила Катя и, подбежав к двум девицам за столом, наверное здесь работающим, спросила: – Скажите, Лева здесь? Он уже приехал?
– Какой Лева? – Унылая, давно не мытая девица выдохнула сигаретный дым в лицо Кате.
– Как – какой? Лев Яковлевич! Виолончелист! – беспомощно повторяла Катя.
– Не знаем. Лева-Джордж, что ли? Свет, почем щас корабль?
Катя отошла в ужасе. Девчонки думали, что она ищет какого-то продавца анаши по имени Лева!..
Эта Светка торговала значками с портретом Цоя. Я купила – пополнила свою коллекцию – навесила на себя, как на мишень, еще одну дыру. Огляделась вокруг: один пьяный хмырь лягнул другого, и тот, падая, повалил два стула. Грохот. Еще трое-четверо сидели по углам. Основная масса находилась в вялом брожении, но большинство застыло на своих местах – кто на корточках, кто стоя и сложив руки крестом, кто прислонившись к стене, как окаменевший, – и только выпусканием дыма обнаруживал свою жизнь.
На середину помещения вдруг выскочила девица, которая прежде сидела уронив голову в руки. Она была пьяная. Закричала:
– Нас десятки! Сотни! Тысячи! Двадцать моих знакомых девок умерли! Покончили с собой! Мы с утра до вечера сидим у минской стены Цоя! Мы уйдем! Если вы нас не остановите!
Никто не удивился. Очевидно, такие сцены здесь были привычны. Ее постарались удержать двое, но как-то опять-таки вяло. Она вырвалась из их рук и опять заорала, упав на грязный линолеум.
– Его вовлекли в наркотический бизнес! – кричала деваха. – А он не хотел! Его убили! Посадили в машину! Избитого! Полуживого! И завели ее! Им был не нужен свидетель! Я узнаю, кто это сделал! И зарежу Витиного убийцу!
Катя стояла посреди помещения растерянная. Вместо Левы, несущего в мир гармонию и свет, она явилась свидетелем еще одной распадающейся судьбы.
Я была пришибленная, как все последние дни, качалась от недосыпа и головокружения. Все виделось мне как будто бы через завесу портвейна, который я однажды попробовала по требованию жердяйского панка Лешки тринадцати лет, рэкетирского сынка. Голоса были приглушены, картинка смазана… В голове непрерывно крутилась кассета «На экране сказка-а с невесе-елым концом».
– Убью первого! Кто подойдет под подозрение! – кричала девица из Белоруссии, заламывая руки.
Катя подошла к девице, попыталась ее поднять, что-то говорила ей. Но она и ее оттолкнула.
– Отвяжись ты!.. Нам терять нечего! Я писала в газеты, в Белту, в ЦК комсомола! Но комсомол глух к нашим просьбам! Просьбам разобраться! Я была у секретаря райкома комсомола! У помощника прокурора! Все молчат! Все повязаны! Сначала Чернобыль! Потом Цой! И это социализм? Помогите! Я себя советским чувствую заводом! Вырабатывающим счастье! Маяковский написал это и застрелился!
Я подошла к девице, обняла ее за шею, положила ее голову к себе на плечо. Она не отвергла меня, увидев в моих глазах свое отражение. Я никогда не боялась несчастья, беды, не чувствовала такой распространенной в обществе брезгливости по отношению к больным.
– Успокойся, – зашептала я, по опыту зная, что шепот может быть намного сильнее криков. – Я тоже приехала сюда в поисках истины. Я тоже приехала к нему. Мы будем вместе. Мы все узнаем рано или поздно.
Девчонка перестала кричать и зарыдала у меня на плече.
– Ты видишь, – обратилась она уже только ко мне. – Фадеев застрелился! В предсмертном письме рассказал: его заставляли переписывать образы юных молодогвардейцев! А академик Легасов? Он разрабатывал атомные реакторы! Он недавно ушел из жизни… Кто нам скажет правду обо всем этом? Только Цой! Поэтому его убили!
– Герла, эй, герла! – закричал рыжий из угла, обращаясь к Кате. – Тебе Левка Такеля, что ли?
Катя вмиг была возле него.
– Он вроде сейчас в Ротонду поехал. Там один парень накололся и помирает совсем. Или какие-то дураки попилились… Точно не знаю. Короче, он там. Спасает.
Катя рванула в Ротонду, знаменитое хипповское место, и я устало потащилась за ней.
«А потом придет она-а, собирайся, скажет, пошли-и. Отдай земле-е те-ело. Ну а тело не допе-ело чуть-чу-у-уть, ну а телу недодали любви-и-и», – крутилось в моей голове. Мы пытались уговорить кричавшую девицу пойти с нами, чтоб она не оставалась одна, но она была решительна. Говорила, что должна начать расследование. Ее знакомые подмигнули мне: мол, не боись, отведем ее на квартиру.
Выходим из арки. На нас несется еще одна сумасшедшая девица. Эта металась зигзагами. И была похожа на жука-водомерку, какие у нас в деревне на заросшей полоскальне бегают. Растрепанная, в размазанной туши.
– Ты Витина фанатка? – безошибочно определила она.
Я кивнула.
– Витя не умер, я знаю. Мой парень знает того человека, кто видел эту девку! У которой мать имеет дачу под Тукумсом! Она видела, как его окружали. Кровавая гебня!.. Ты не верь! Он в психушке.
Она еще металась по двору, сообщая свою новость людям, которые, как ей казалось, могли быть Витиными фанатами. Потом скрылась куда-то.
Почти бежим по Рубенштейну.
– Боже мой! Пудингу надо сказать! – на ходу бормочет Катя. – Она сейчас в переходе у Гостиного. Забежим.
Я ною:
– Кать, не могу больше бежать, бок болит.
«Чертова дура. Совершенно сломала мой ритм. Как Витя был прав со своим немногословием и презрением к суете. Ну ладно, хоть на Ротонду посмотрю. Сбила она меня… О чем я? Ах да, приду к его матери и попрошу ее разрешить мне дожить возле нее…»
Метро «Гостиный Двор». Пудинга нет. Один-единственный тусовщик сидит в выбитой витрине – сам с собой тусуется.
– Ты не видел Пудинга? – спрашивает Катя.
Тот молча качает головой. От холода, видно, заснул, как лягушка.
По дороге в Ротонду Катя стонет:
– Ох! Пудингу лучше не говорить, что она Леву проглядела, а то отравится. Она так на него надеялась…
– Кто такой Лева? – наконец поинтересовалась я.
– …думала, он ей посоветует, стоит все-таки рожать или нет. И насчет веры хотела спросить, насчет кришнаитов. … Эх, кто Лева? – Катя замолчала, думая, как объяснить. – Тусовка – потеря жизни. Каждый держится за свой кайф. Но есть один человек – радость для всех! Он знает многое и он может сказать, как жить. Лев Такель. Играет на виолончели у Борисова. Давно хочу его найти. Года два назад мы с Пудингом, моей подругой, его искали. Заходили к нему домой.
Катино лицо выразило блаженство.
– Открыла его слепая мать. О-о, это святая женщина! Сказала, его нет дома.
Приехали. Ротонда точно такая, какую я видела в Эрмитаже, только с той разницей, что та была из малахита, а эта выкрашена зеленой краской. Винтовая железная лестница, уходящая далеко ввысь. Сидят на ступеньках. Поют, пьют, колются. До меня едва долетел один аккорд, и я тут же определяю: «Восьмиклассница-а-а».
– Ребята, вы не видели Леву?
– …Знал я ее. Эта восьмиклассница была популярна, Цой с ней иногда спал.
– Ребята, вы не видели Леву? – переспросила Катя.
– Нет, Левы здесь нет. Здесь только Миша, Ванек, Сережка и Аня, – хихикает парень и, обращаясь к сидящему тремя ступеньками выше: – Ты там не очень, Вань, а то еще загнешься.
Разглядываю этого бледного, тощего Ваню. Лицо в пакете. Дышит какой-то гадостью. И в чем только душа держится? Наверно, он тоже фанат – и у него есть духовный руководитель, Цой или вот этот Лева Такель, – а то как бы он жил?.. Нет, кто-то другой. Потому что никудышный руководитель.
– Маш, ты побудь здесь. Я пойду во двор. Там посмотрю.
Катя открывает дверь, чтобы выйти, из-за двери высовывается борода с проседью, глаза смотрят тревожно.
Это что же – папа шел за нами?..
Он изо всех сил старается скрыть свою тревогу и разделить со мной мои новые интересы.
– Так, – читает он надписи вслух. – Жизнь – это дар, от которого никто не вправе отказаться. Маша, это Мандельштам! Кто тебе сказал, что ты должна быть счастлива? Это, кажется, опять Мандельштам. Письма жене, Надежде Яковлевне.
Да здесь культурные люди… – успокоенно выдохнул отец, прочитав всю стену. – People don’t leave me alone. I am afraid. О-о, языки знают… Ленинград – это город на болотах, а на болотах могут жить только птицы. Хорошо сказано. Писал какой-то самодеятельный поэт. Ну ладно, я успокоился, иду в гостиницу. Только не кури тут ничего.
Возвращается Катя, поникшая. Садимся на заплеванные ступеньки лестницы. Опять о Леве.
– Он всех утешает, всем помогает, – рассказывала она. – Я один раз даже видела… слышала его. Пришла к одному тусовщику. Там Лева. Голос помню: «Ребята, вкушайте жизнь, ребята, что ж вы… Вот вы хлещете вайн для того, чтоб хлестать. А насколько вкус грейпфрута тоньше и сложнее. Не упрощайте жизнь…» Вот такое говорил. Потом послышались звуки виолончели и тихое пение. Что-то о Китеже.
– А что мне в Москве, на Гоголях, говорили, что в Питере забой на Казани, в Гастрите, в Екатерининском сквере? Про Сайгон вообще – такое!.. Ваш Борисов, дескать, просто живет там. Где это все?
– То было давно, – с грустью сказала мне Катя. – На Казани уж год как не тусуются. Гастрит и Сайгон закрыты, в Екатерининском – голубые. И вообще – гнило нынче. Разбит батюшка Царь-колокол, пришло время колокольчиков, как пел Баш – Башлачев. Остались одни полуразрушенные единицы. Вот, скажем, живет пассивный панк – гребнем внутрь, – ирокеза не носит. Не надо ему ничего. Ходит в засаленном пальто без пуговиц, волочит за собой дохлого петуха на веревочке… Да-а, по большому счету один Лева и остался. Вчера я закончила его портрет – стоит, опирается на виолончель, волосы на прямой пробор.
Я поднимаюсь с грязных ступенек Ротонды.
– Кать, я сейчас к Вите, на кладбище. Позвоню.
«Наконец одна. Между землей и небом – война. Где бы ты ни был, что б ты ни делал – между землей и небом – вой-на-а».
На кладбищенском заборе читаю: Витя живее всех живых, Витя – луч света в темном царстве, Витя – герой нашего времени. Еще издалека, увидев могилу, почувствовала: за его прах идет война, может быть даже с мордобоями.
Могила завалена розами, памятник с портретом заботливо прикрыт полиэтиленом от дождя, рядом стоят подаренные покойнику гитары, на оградке висят ксивники, хайратники, феньки. Дары, в том числе гитара, тоже прикрыты зонтиком. Я сняла свою «фрилавскую» феньку, нацепила на столбик. Зачем мне свободная любовь, если его нет?
Возле могилы стоит палатка. Рядом человек в стеганых штанах и бороде, девица в телогрейке.
– Люди, можно у вас побыть? – подхожу, как к своим. – На улице зябко.
Бородатый недружелюбно отвечает:
– Ставь пол-литру и сиди. Только ночевать у нас негде. Так что посидишь – и иди.
Я поразилась: это что, торговля любовью? Отошла. У таких же приблудных, как я, узнала адрес «Камчатки».
Поехала в «Камчатку» – котельную, где работал Цой. Пару раз оглянулась и увидела папину лысину в толпе. Когда я останавливалась, и он стоял, делая вид, что сосредоточенно глядит куда-то. Как будто он здесь совершенно случайно и занят созерцанием серых питерских небес и скучных пешеходов.
Он всегда приветствовал мои увлечения. В случае с Цоем у нас с ним, как у фанатов, даже было совместное прошлое.
Два года назад режиссер Соловьев пригласил нас на концерт в Зеленый театр на съемки финального эпизода «Ассы». Как и всем, нам дали по коробку спичек. Мы зажигали их и бросали под ноги. На сцене метался Цой во всем черном, с густо напудренным лицом. Как только стало известно, что в парке Горького будет концерт Цоя, да еще бесплатный, – собралась толпа. Было лето, стояла ночь. Огни плыли во тьме над головами, как и голос Цоя.
Папа бормотал:
– Осторожно держи спичку, не обожгись, давай я…
Но я ничего не слышала и не замечала, я подняла руку вверх и водила спичкой в ночном воздухе.
Мое впечатление от концерта можно было бы сравнить с первым в жизни посещением церкви, которое случилось в тот же год. В храме так же горели огни во мраке, и голоса певчих плыли высоко, по-над головами. Это был Свято-Успенский Одесский мужской монастырь, куда после лагерей и ссылок съезжались в пятидесятых архиереи-исповедники. Там же мы ходили на могилу святого Кукши, куда ехали больные, – а также писатели, вглядывавшиеся в страдальцев пристально и равнодушно.
И то и другое случилось в один и тот же год, в одно и то же лето. За два года до описываемых событий. Мне было двенадцать лет.
Помню, после концерта мы с папой пошли за сцену. Соловьев потом рассказывал: увидев огромную толпу подростков с килограммами спичек, он понял, беды не миновать. Толпа была неуправляема. И тут на сцену вышел Цой. Настала гробовая тишина. Он приказал в микрофон: «Ребята, вы на съемках фильма. Спички вы сейчас уберете, и никто не достанет ни одной, пока вам не дадут команды». «Вышел бы я – никто бы не отреагировал, – говорил Соловьев. – Огромная толпа подчинялась ему мгновенно». Тут же ходил Витя, пугавший меня своим выбеленным лицом и черными тенями на веках, похожих на синяки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.