Текст книги "Тюлевая баба"
Автор книги: Марко Вовчок
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Заходили, глядели из уголка, потом шли – любовались издалека, из другой комнаты, потом опять из уголка.
Начали съезжаться соседи с поздравлениями. Кто ни войдет, остановится в дверях, как вкопанный… потом восклицания, потом хвалы… А некоторые так просто терялись: тихо садились в уголок, подпирали голову рукою и говорили про себя: «Нет, это уже слишком!» У иных глаза разбегались, и они не знали, куда кинуться: то кидались к бабе, то к Глафире Ивановне, и только охали.
Бабу называли чудом, дивом, Глафиру Ивановну розою, султаншею; а один помещик, который любил толковать о Магомете, назвал ее гурией. У Алексея Петровича спрашивали: «За что вам такое счастье, Алексей Петрович?»
Шум и волненье были ужасные.
Когда в Саковке все уже спало после торжества и трудов, у соседей мало кто глаза сомкнул; у них шли толки да разговоры. Сначала говорили дамы и мужчины, потом мужчины наконец умолкли, а дамы почти до свету не унимались, они укоряли, что мужчины рады увлекаться всем на свете, что мужчины выдают муху за слона, что подняли шум бог весть из чего и что не стоит об этом по-настоящему и слова говорить.
На другой день праздника к Глафире Ивановне приехали дамы. Дамы всегда ездят только на второй день, но всегда считаются чином, богатством, летами, долгим замужеством, всем, чем можно, – теперь это было забыто и почти все приехали к Глафире Ивановне первые. Усидели дома только самые твердые и закаленные.
Дамы входили в гостиную и бабы сначала не замечали, а заметивши, ни удивления, ни восторга не показывали. Иные говорили Глафире Ивановне: «А у вас, Глафира Ивановна, прекрасная баба!» – таким голосом, будто баба была самая ничтожная. Иные говорили: «Откровенно признаюсь, я не хозяйка, – не могу себя принести в жертву кухне, – я вот читаю разные книги…» Иные только прищуривались; иные только улыбались. Ни шуму, ни видимого волнения не было; напротив, дамы стали как-то небрежнее и холоднее. Они сидели и говорили о канвовых узорах, вспоминали прошлую зиму; казалось, они и думать забыли о тюлевой бабе…
Но Глафира Ивановна была весела и счастлива; она сознавала, что за баба у нее стояла на столе, и знала, что за буря в душе у всех дам под видимым равнодушием.
Между тем как дамы сидели у Глафиры Ивановны в гостиной и разговаривали небрежно, к Глафире Ивановне приехал знакомый из ее уезда, тот самый помещик, что первый смутил Анну Федоровну своими рассказами о тюлевой бабе.
Он вошел в гостиную, остановился и глядел на бабу. Он глядел на нее как человек, видевший не раз чудо, глядел без удивления и без тревоги, а спокойно и с радостью. Потом он подошел к Глафире Ивановне, поцеловал у нее ручку и раскланялся с дамами.
– Наслышался я о ваших бедствиях с мукою, Глафира Ивановна, – сказал гость, – а в вас не усомнился. Многие у нас усомнились, а я нет. Я всех успокаивал, матушка, я знал, на кого надеюсь!
Глафира Ивановна улыбалась весело гостю и потчевала его.
Дамы, смотря по нраву, иные тоже улыбались, иные глаза прищурили, иные стали перешептываться, иные спросили у гостя: «Как ваше здоровье, Петр Дмитрич?»
Петр Дмитрич подошел к бабе, сказал: «Премилая!», – а потом вышел на середину гостиной, посмотрел на всех и проговорил вполголоса:
– Только вы этою бабою нанесли смертельный удар одной особе здешнего уезда.
Глафира Ивановна засмеялась и просила сказать, кому же? Дамы вспыхнули и опять, смотря по нраву, кто стал улыбаться, кто щурить глаза, кто ахнул, кто вскрикнул, а некоторые встали и спросили Петра Дмитрича:
– Петр Дмитрич, что вы под этим подразумеваете и кого?
– Я не говорю про здесь присутствующих, – сказал Петр Дмитрич.
– Это не ответ, – говорите прямо! Скажите, кого именно вы подразумевали? – загремело со всех сторон.
– Да Петр Дмитрич скажет, конечно, – вкрадчиво зажужжали другие голоски. – Петр Дмитрич такой добрый!
– А если вы меня да выдадите? – сказал Петр Дмитрич.
– Как можно! Какое у вас обо мне мнение!
– Клянусь, я как услышу, сейчас же забуду!
– Вы можете быть уверены!
– Скорей умру! – посыпались дамские уверения.
– Нанесен удар Анне Федоровне Журбовской, – громко проговорил Петр Дмитрич. – Да-с. По мужу она вам родственница, Глафира Ивановна, а греха нечего таить!
Глафира Ивановна вся побледнела.
– Рассказывайте! Рассказывайте! – зашумели дамы. – Садитесь и рассказывайте, Петр Дмитрич!
Петра Дмитрича усадили. Дамы тоже уселись, сложили ручки, вытянули шейки и навострили ушки. Иные, впрочем, глядели и сидели важно. Глафира Ивановна стала около Петра Дмитрича. Она ему ничего не сказала, стояла и только в лице менялась.
– Я приезжал в ваш уезд по делу, недели за три до Глафиры Ивановниной свадьбы, и заехал тогда на минутку к Анне Федоровне. Знаю, какая она хозяйка и какую страсть имеет к печению баб…
Дамы улыбнулись.
– Вот я и говорю ей, что ваша, мол, будущая родня, Глафира Ивановна, такие бабы печет, каких еще свет не видывал! – Анна Федоровна мне не верит, спорит со мной. Я ей описывал, описывал да и спрашиваю: а знаете ли вы, Анна Федоровна, что такое тюлевая баба? Анна Федоровна как взвизгнет: «Воды мне! Воды! Я умираю!» До смерти меня перепугала. Тут ее водою опрыскали, спирты разные давали нюхать, едва пришла в себя…
Ну, а чувства свои все-таки скрыть хочет, просит меня у нее отобедать. Сели мы за стол, я есть ничего не могу, такая она сидит передо мной отчаянная… Так я голодный и уехал… Делами я был тогда по горло завален, а тут еще одна сестра замуж шла, другая сестра имение покупала, все время у меня прошло в разъездах да в хлопотах до великого поста; на четвертой неделе поста я воротился домой и отовсюду слышу о вашем бедствии с мукою…
Приехал бы, матушка, и раньше, да страшная распутица была, а только спала немножко полая вода, видите, я и тут; даже у многих родных не побывал, спешил.
По дороге заезжаю к Анне Федоровне, гляжу кругом да соображаю: каковы бабы вышли?
– Как это вы сообразить можете? – спросили две дамы.
– Очень легко-с. Если бабы где удались, так люди там веселы, разряжены, по двору бегают собаки, хозяйка из окна глядит… А не удались бабы, то во дворе пусто, всякое животное избито и прячется, люди угрюмы, хозяйке нездоровится…
– Какие пустяки! – заспорили многие дамы. – Какие пустяки!
– Вот я приезжаю и вижу, что бабы, кажется, удались. Вхожу в дом, везде накурено благовонными порошками, в зале две новые канарейки поют: знаете, все уж подведено так, чтобы человека обольстить; стол под тончайшей скатертью, и на столе всякая всячина… и бабы возвышаются… изрядные бабы… Встречает меня Анна Федоровна, разряжена и довольна, но беспокойна; подводит меня к столу, потчует… Я у нее и спроси: а что ваши родные, Анна Федоровна? Что Глафира Ивановна да Алексей Петрович, как поживают?
Спросил, сударыня, да и не рад был: чуть меня Анна Федоровна не умертвила…
– Что же она говорила? – спросила Глафира Ивановна, преодолевая свое волненье.
– Что же было между вами? – спросили дамы. – Что?
– Ни словами рассказать, ни пером описать! – отвечал Петр Дмитрич.
– Ну, хотя одно ее слово передайте, – сказала опять Глафира Ивановна.
– Нет! Нет! Передайте все, все, все, все! – зажужжали дамы.
– Невозможно передать! Невозможно! – говорил Петр Дмитрии.
– Повторите ее слова!
– Да что слова! Не в словах дело! Анна Федоровна, вы знаете, женщина тонкая, ее на словах трудно поймать… Она глядела, сударыни, глядела так, что слов не надобно… Глядит, глядит на меня и приближается, приближается ко мне, точно братья-разбойники… знаете, там, у Пушкина…
– Да что ж говорила она? Ведь что-нибудь она вам да говорила!
– Имел честь и удовольствие доложить вам, что женщина она тонкая и ее на словах не поймаешь. Вскрикнула она: «А чтоб тебе добра не было вовеки!» – «Кому, Анна Федоровна?» – спрашиваю. «Да это, – говорит, – я об стол зашиблась, так на стол так сказала». – И сейчас же стала креститься и молитву читать. «Лукавый, – говорит, – попутал, грешные слова произношу».
– Однако пора ехать, – сказали некоторые дамы.
– Ах, ах! Давно, давно пора! – вскрикнули другие. – Засиделись мы у вас ужасно, Глафира Ивановна. Да и вас задержали, ведь вам тоже надо ехать.
– Да, я поеду тоже, – ответила Глафира Ивановна, – только дождусь мужа.
– Приезжайте-ка вы к Анне Федоровне, – сказала одна веселая дама, – приезжайте, мой ангел, от души натешимся!
– Да, приезжайте, Глафира Ивановна, приезжайте! – подхватили остальные дамы. – Вы приедете, как будто вы ничего не знаете… Мы вас там будем ждать; обещаетесь нам, что приедете?
Глафира Ивановна обещалась, и все дамы от нее уехали.
Глафира Ивановна стала быстро ходить взад и вперед по гостиной, а Петр Дмитрич ходил за ней; потом Петр Дмитрич остановился и начал:
– Экие чечетки эти дамы, а ведь преехидные!
Глафира Ивановна ничего не отвечала и, кажется, слов Петра Дмитрича не слыхала; она ходила все быстрей и быстрей; видно было, что мысли у нее роились, и что все ее чувства волновались.
– Не правда ли, Глафира Ивановна, что они преехидные? – опять сказал ей вслед Петр Дмитрич.
– Да, да! – ответила Глафира Ивановна. И все носилась по гостиной.
– Если о них вам рассказать, Глафира Ивановна… Ведь я о каждой могу рассказать… Вот, например, хоть бы о Словчевской… Знаете ли вы, что эта Словчевская говорила? «Глафира Ивановна совсем нехороша! У нее даже одна нога короче, а другая длиннее; только что она это искусством от людей скрывает…»
Глафира Ивановна вспыхнула и вдруг остановилась.
– Какая лгунья эта Словчевская! – сказала она.
– Потом Словчевская говорила, что у вас все личико в веснушках ужасных, Глафира Ивановна, и что вы без притираний жить не можете! И поверите ли? Даже у нас все стали вас подозревать, а здесь и подавно обрадовались до смерти.
Глафира Ивановна опять остановилась.
– Злым языкам всегда верят, Глафира Ивановна… Очень злые есть языки, а впрочем, бывают и большие несчастья, – могло и с вами несчастье случиться, могли вы прекрасный цвет лица потерять, могли тоже как-нибудь оступиться и ножки себе повредить…
И Петр Дмитрич умолк; он стал глядеть на Глафиру Ивановну так пристально и печально, точно с ней случилось такое несчастие.
– Многие об вас очень жалеют, Глафира Ивановна…
Тут Глафира Ивановна его перебила, Глафира Ивановна заговорила…
Часа через два Петр Дмитрич простился с Глафирой Ивановной и уехал. Ехавши, он все сам себе улыбался, а после часто говорил своим знакомым: «У Глафиры Ивановны не одна стрелочка в сердце в тот день засела!»
Глафира Ивановна надела свое лучшее платье. Какие чудесные были на ней башмачки! Глафира Ивановна не один раз посмотрела на свои ножки и не один раз погляделась в зеркало, не один раз подходила к тюлевой бабе, не один раз Глафира Ивановна задумывалась, не один раз улыбалась и хмурилась, – и нетерпеливо ждала Алексея Петровича.
Алексей Петрович приехал домой весел и радостен.
– Глаша! – кричал он еще со двора Глафире Ивановне. – Все бабы я видел, – все ничтожные, Глашенька, все до одной!. Только у тетеньки не видал, да без сомненья – тоже…
Глафира Ивановна быстро пересказала мужу, что слышала от Петра Дмитрича о тетке и о Словчевской. Алексей Петрович ужасно вспылил, стал вскрикивать и грозиться:
– Нет, Глаша, нет, это ни на что не похоже! Я им отплачу! Меня Словчевская узнает!. Нет, Глаша, я этого не спущу!
– Поедем к тетеньке, Алеша, – сказала Глафира Ивановна, – пора.
– Лучше совсем не ездить туда, Глаша. Зачем ездить? Только чтоб сердце замирало?
– Поедем, Алеша. Поедем, я хочу.
Им подали коляску, и они поехали к Анне Федоровне. Дорогою они молчали. Глафира Ивановна думала и волновалась. Алексей Петрович пересердился и притих; так они доехали до Журбовки.
Барский двор был заставлен экипажами, дам была полна гостиная; все они ждали Глафиру Ивановну.
Глафира Ивановна вошла в гостиную словно ослепленная и ошеломленная, голова у нее кружилась и в глазах темнело. Дамы протягивали ей руки, вскрикивали, говорили, – она никому ничего не отвечала. Анна Федоровна встретила ее, и они похристосовались. Губы у обеих были холодные. Анна Федоровна проговорила что-то чуть слышно, а у Глафиры Ивановны вовсе не стало голосу ей ответить. Глафира Ивановна села на диван, как раз против праздничного стола. Тут она немножко пришла в себя… Бабы у Анны Федоровны были хороши, но с тюлевой бабой их сравнить было нельзя.
– Она нас встретила такая веселая, – шептали дамы Глафире Ивановне справа и слева, – потчевала нас, смеялась, а мы стали о вашей тюлевой бабе говорить, вдруг она до того изменилась в лице, что мы перепугались, а тут вы приехали – она уж и совсем потерялась…
И вправду Анна Федоровна была как потерянная. Она ни слова не говорила, а только всех потчевала и на всех глядела пристальными глазами. Дамы все ждали, что же выйдет, и все ничего не выходило, а уж вечерело. Напрасно они всячески вызывали, напрасно раздражали и намеками и улыбками, Анна Федоровна и Глафира Ивановна точно не слыхали и не видали, что вокруг них творится, – ничего не выходило и не вышло. Дамы ждали и надеялись до тех пор, пока Анна Федоровна на все вопросы стала отвечать, что чувствует сильные боли в голове. Тогда все встали и уехали. Уехали рассерженные и огорченные. Уехала и Глафира Ивановна с мужем домой…
На другой день в Саковке поднялись до свету. Ночью не спалось, головам было тяжело, но ни Глафира Ивановна, ни Алексей Петрович не жаловались, а только будто бессознательно брались за голову. Было не до головы, не до жалоб теперь.
– Как думаешь, Алеша, – говорила Глафира Ивановна мужу – она приедет сегодня к нам?
– Не приедет, Глаша. Какая ей радость ехать! На ее месте никто не поедет.
– А я бы непременно поехала. Она приедет к нам, Алеша… Помяни мое слово, приедет…
– Ах, чем все это кончится и когда кончится! Душа не на месте…
– Да чего ж ты боишься, Алеша? К чему такое нетерпение!
Алексей Петрович стал ходить по комнате, опустивши голову, а Глафира Ивановна села у окна. Было тогда шесть часов утра. День еще не разгулялся, и было очень свежо. Перед окнами бил крыльями и пел красный петух; кто-то невидимый громко кашлял с приговоркою: «Ах, боже мой!» На реке сидели белые гуси, завернувши головы под крылья, и за рекой село проснулось: там голоса перекликались, слышался стук колес, видно было, как нагибались колодезные шесты и как люди выходили из белых хат, стояли или спешили по улицам, и как над каждой хатой вился дымок. Глафира Ивановна сидела у окна, Алексей Петрович шагал по комнате, а часы шли.
Время от времени Глафира Ивановна вставала и подходила к тюлевой бабе; за Глафирой Ивановной подходил Алексей Петрович: постоят и повеселеют, и опять Глафира Ивановна у окна сядет, а Алексей Петрович шагать по комнате начнет.
Глафира Ивановна угадала, а Алексей Петрович ошибся: скоро после полудня показалась коляска Анны Федоровны за рекой, на горе. Глафира Ивановна вскочила с кресла.
– Едет! Едет! – вскрикнула она. – Я говорила тебе, Алеша!
Алексей Петрович остановился среди комнаты и проговорил:
– Что же теперь, Глаша?
– Пойдем встречать… не показывай виду… будь весел… будь небрежней… – учила его Глафира Ивановна.
Голос у нее прерывался, она металась кругом стола и переставляла с места на место яства.
Но коляска у крыльца. Глафира Ивановна с пылающими щеками тихими шагами вышла встречать Анну Федоровну; за Глафирой Ивановной держался смирно Алексей Петрович.
Анна Федоровна вошла и села. Глаза ее обратились сейчас же на стол, она увидала тюлевую бабу…
Глафира Ивановна начала весело говорить о празднике; какой хороший праздник в этом году, как тепло и сухо; Анна Федоровна ни слова ей не отвечала и глядела на бабу. Глафира Ивановна стала потчевать; она поднесла Анне Федоровне ломтик тюлевой бабы. Анна Федоровна дрожащей рукой взяла тарелку и долго перед собой держала, пока попробовала ломтик. Потом она переменилась в лице, Глафира Ивановна взяла у ней из рук пустую тарелку и спросила: «Как вам нравится, тетенька?» Но Анна Федоровна не ответила и сидела, как деревянная, уставив глаза в землю. Жалко было видеть ее. У Глафиры Ивановны было сердце отходчивое, к тому ж она свое доказала, она победила; ей стало жалко Анну Федоровну; она взглянула на мужа, – у мужа были слезы на глазах, и он глядел на нее, точно упрашивал…
Глафира Ивановна подошла к Анне Федоровне поближе и сказала ей ласково:
– Тетенька, успокойтесь!
За женой бросился к тетке Алексей Петрович, схватил ее за руку:
– Тетенька, нам самим жалко…
– Нечего жалеть! – вдруг проговорила Анна Федоровна. – Я ни о чем не жалею!
Она вырвала свою руку у Алексея Петровича, встала и быстро вышла на крыльцо, с крыльца крикнула своему кучеру подавать коляску и приказала ехать в город. Кучер думал, что ослышался, и поехал по дороге домой.
– В город, к куму! Скорей! – крикнула Анна Федоровна.
Кучер обернулся, поглядел на нее, потом повернул на дорогу, что шла в город.
Глафира Ивановна и Алексей Петрович остались, как громом пораженные. Первая пришла в себя Глафира Ивановна, раскричалась и залилась слезами.
– Ах, Алеша, Алеша! Какая это ужасная женщина!
– А мне еще так жалко ее стало! – пенял сам на себя Алексей Петрович. – Это ужас!
– Я ее уговаривала! Это нам непростительно! Непростительно! – вскрикивала Глафира Ивановна.
Они то на себя пеняли за мягкосердие, то судили Анну Федоровну, то жаловались на обиды, на коварство, и вдруг Глафира Ивановна вскрикивала:
– А все-таки чей верх?
– А все-таки наш верх! – вскрикивал Алексей Петрович.
На душе у них отлегало…
А между тем Анна Федоровна шибко ехала и приехала в город прямо под крыльцо серого деревянного дома, в восемь окон на улицу, с зелеными ставнями. Крыша была красная, тесовая, с двумя высокими белыми трубами, а на трубах петушки. Когда Анна Федоровна приехала, ветерок был небольшой, и петушки едва повертывались, едва скрипели. Около крыльца сидел старый мрачный солдат и шил смушевую шапку. Увидавши коляску, он подошел поспешно, отворил дверцы, высадил Анну Федоровну, – при этом он вместо поклона кучеру моргнул, а кучер на его морганье приподнял шапку, – потом он отворил Анне Федоровне дверь в комнаты.
Анна Федоровна быстро прошла четыре первые комнаты. Эти комнаты были одна в одну совершенно одинаковы: просторные, высокие, с белыми стенами; у стен стулья на тоненьких ножках, плотно друг к дружке; посередь комнаты стоял круглый стол, посередь потолка висела клетка с птичками. Везде сильно пахло смолой и крепким табаком. Пятая комната была больше всех, обита желтыми обоями; тут стояли два стола на вытянутых ножках и диван с высокой спинкой, с круглыми ручками, подбоченившийся, точно хвастливый военный человек; на диване вышитые подушки; на потолке висела клетка с горлицей; на одном столе лежало житие и псалтырь, а на другом стояли новые ботфорты. Из этой комнаты в другую двери были полузатворены, и оттуда выходил дым клубом.
Анна Федоровна вошла в желтую комнату и кликнула:
– Кум! Кум, где вы? Кум, выходите!
– А, кума пожаловала! – отвечали громким басом. – Милости просим!
К Анне Федоровне вышел городничий в пестром халате, с длинным чубуком в руках. Он был высокого роста. Глаза у него большие, голубые, взгляд быстрый и строгий, точно этот взгляд везде искал подчиненного; лоб маленький, узкий, да и тот почти весь зарос густыми черными бровями. Еще больше и черней бровей были усы; из-под усов иногда видны были красные губы и белые, совсем крепкие зубы; всердцах городничий страшно скрежетал зубами, а жесткие волосы с проседью надо было насильно приглаживать и в спокойном состоянии духа. Говорили, что нрав у городничего был упрямый, задорный и пылкий, а, впрочем, городничий был услужлив и добродушен. Он был охотник до птиц, ловил их сам и скупал у других, а потом переучивал жить на свой лад и для этого сажал синиц в одну клетку с чижами и наблюдал, чтобы они жили мирно; испытывал, может ли горлица прожить без пары, а кобчик без мяса, на воде и каше, и спорил, что все птицы любят табачный дух, когда с ним освоятся. Он терпеть не мог евреев и всячески им допекал: «Потому что я христианин», – говаривал он; часто ходил в церковь и подтягивал дьячкам; любил у себя гостей принимать, и у него была привычка в чем-нибудь всегда извиняться, а вслед за тем оговаривать свои извинения.
Только он в двери, Анна Федоровна что-то заговорила, но он покрыл ее голос своим басом:
– Милости просим, кумушка, милости просим! Извините, что я в халате, а впрочем, я всегда почти в халате, вечерком даже и по городу хожу. Садитесь, кумушка, чем вас потчевать прикажете? Вы извините, что у меня ботфорты на столе, а впрочем, это новые ботфорты и вы не барышня, вам нечего стыдиться.
Как только умолк городничий, поднялся голос Анны Федоровны, голос хотя дребезжащий, но громкий и раздраженный.
– Если вы мне друг, если вы мне кум, если в вас есть божеская искра, защитите меня! Меня обманул жид Мошка…
Городничий сидел, слушал хотя с удивлением, а спокойно, но только Анна Федоровна упомянула жида Мошку, городничий подпрыгнул, словно его змея ужалила, и закричал изо всей силы:
– Михайло! Михайло! Где десятские? Привести ко мне сейчас жида Мошку, живого или мертвого!
На крик вошел Михайло, тот самый солдат, что шил у крыльца смушевую шапку, и спросил: «Что угодно?» Городничий затопал ногами.
– Мошку мне! Мошку! Сейчас Мошку! Вяжите его и ведите ко мне!
Михайло ушел.
Анна Федоровна, видя, какое участие принял кум в ее горе, стала плакать и рассказывать.
– Я вам расскажу, кум, – говорила она, – я вам расскажу, что этот Мошка…
– Да не надо и рассказывать, – прервал городничий, – я и так знаю, что все они негодяи.
– А я вам расскажу, кум, – настаивала Анна Федоровна. – Я, видите, на третьей неделе поста купила у Мошки двадцать пудов муки за чистые деньги… И Мошка божился, что продал мне самую лучшую муку… и я сама обыскала всю его лавку, – муки не было… а потом он вдруг продает муку… а я знаю, что подвозу не было… значит, он утаил… обманул меня…
Двое десятских ввели Мошку.
Мошка был молодой и красивый человек: глаза темные, как черносливы, и черные волосы вились, нос с горбиком, а лицо белое. Когда его ввели, он побледнел, как смерть, от испуга, и во все глаза смотрел на городничего. Городничий смотрел на Мошку и усмехался. Усмешка была очень свирепая.
– Добро пожаловать, господин христопродавец! – сказал городничий. – Мне желается с тобой словцо перемолвить.
– Я ни в чем не виноват, – проговорил Мошка.
– Не виноват! – вскрикнула Анна Федоровна. – А ты бож…
Городнический бас все заглушил…
– Ведите его в полицию!
Мошку повели. Мошка хотел что-то говорить, городничий велел десятникам закрыть ему рот…
Только вывели Мошку на крыльцо, к нему бросилась молодая, больная на вид женщина, его жена. Десятские ее отстранили и повели Мошку дальше; она, пошатываясь, но быстро, пошла за ними следом; слезы у ней лились в три ручья, она стонала и ломала руки.
Городничий крикнул из окна Михайле:
– Гони ее!
Михайло ее погнал…
Городничий велел подавать самовар и послал звать на чай приходского священника и отставного ротмистра с женою.
– Устроим мы, кумушка, пир, – сказал он Анне Федоровне. – За угощенье извините: чем богаты, тем и рады, а впрочем, не о хлебе едином жив человек…
Но Анна Федоровна не осталась на чай у кума; как он ее ни упрашивал, она уехала домой.
Через неделю после этого Анна Федоровна, ни с кем не простившись, отправилась с внучкой на богомолье. История с Мошкой разнеслась; к Анне Федоровне приезжали многие посудить и потолковать, но Анна Федоровна до самого отъезда сказывалась больною и никого не принимала, – всем у нее отвечали: «Анна Федоровна нездоровы, только что изволили започивать», – и как ни долго ждал иной терпеливый и настойчивый гость, Анна Федоровна при нем не просыпалась.
Отъезд Анны Федоровны удивил; о нем судили и рядили. Глафире Ивановне и Алексею Петровичу этот отъезд принес еще более волнений и сомнений: была близко Анна Федоровна, казалось худо, а уехала Анна Федоровна, показалось, будто еще хуже стало.
Редко друзья так ежеминутно помнят и ежечасно говорят об отсутствующем друге, как помнили и говорили в Саковке об Анне Федоровне.
На другой день после того, как посадили Мошку в полицию, слегла его жена. (Она была всегда хворая и больная). Через два дня у нее родился преждевременно ребенок, а еще через четыре дня и ребенка и мать схоронили. Мошкин дом опустел, окна заколотили досками, на двери наложили печати.
С тех пор, как взяли Мошку, евреи стали ходить толпою. Правда, это была робкая толпа: завидя десятского, она разбегалась, но через минуту сбиралась опять; потом толпа перестала пугаться десятского, а потом пришла утром на площадь и стала перед окнами городнического дома. На каждом лице было томление и страх; казалось, каждый готов убежать, а не бежал никто. Жалко было их трусости, и можно было подивиться их твердости.
Городничий отворил окно и закричал из окна:
– Как они смели прийти и зачем?
Голоса из толпы спросили: за что Мошка сидит в полиции? Другие голоса стали рассказывать историю о муке и спрашивали: где тут Мошкина вина? Из задних рядов раздалось, что бог видит неправду и за неправду наказывает…
Городничий вышел из себя, разбил стекла в оконной раме и приказал разогнать евреев. Их гнали, но они жалобно кричали и не шли. Один молодой еврей выбежал из толпы к самому окну и, обливаясь слезами, закричал, что все они пойдут просить защиты к самому губернатору.
К вечеру, однако, толпу отлично разогнали.
Но городничий простить этого не мог. Гласно Мошку обвинить было не за что: городничий принялся за розыски, отыскал какую-то контрабанду, захватил австрийские чаи; тут попался и Мошка, и много других евреев.
Дело потянулось и долго тянулось. Через год только выпустили виноватых. Кому было на что завести торговлю, те принялись опять за нее, а кому не на что было, те жили на свете, как бог велел, и своя оборотливость помогала.
Мошка ушел из города, и с тех пор о нем не было никаких вестей.
Глафира Ивановна и Анна Федоровна перестали бывать друг у друга и по-прежнему друг другу жизнь отравляют.
Кажется, с каждым днем растет их вражда.
Встретятся они в церкви, – как Глафира Ивановна покраснеет, как гневно у нее глаза засверкают! Она улыбается и глядит на Анну Федоровну, как на вредного, ничтожного червяка, а Анна Федоровна от нее сторонится, как от ядовитой змеи. Беспрестанно что-нибудь выходит между Журбовкой и Саковкой. То Глафира Ивановна прикажет разобрать мостик, по которому переезжают овраг между саковскими и журбовскими землями; Глафира Ивановна радуется. Анна Федоровна горюет, а прочие, непричастные к делу люди, недель пять не могут через ров переправиться, хоть там родной отец умирай; то Анна Федоровна прикажет воду спустить, и саковская мельница перестает молоть. Глафира Ивановна гневается и плачет. Анна Федоровна утешается, но прочие мельницы на реке тоже перестают молоть, и хозяева ни за что ни про что в убытке. Война без отдыху идет. Глафира Ивановна, несмотря на частый гнев и на частые слезы, к этой войне пристрастилась; Анна Федоровна, каковы ни были поражения, всю свою душу в эту войну положила. Алексей Петрович вздыхает, и хотя иногда и у него разыгрывается душа, но всегда он больше похож на строевого солдата, чем на вольного ополченца: верно защищает, но не охоч нападать. Не по его смирному нраву такая тревожная жизнь; в последнее время он стал больше книги читать и больше спать. Годы идут, и война идет у Глафиры Ивановны с Анной Федоровной. Только смертью, должно полагать, война их прекратится. А смерть, и самая дальняя, не за бог весть какими горами…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.