Текст книги "Оправданное присутствие: Сборник статей"
Автор книги: Михаил Айзенберг
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Лев Лосев, «Стихотворения из четырех книг»
Есть авторы, ставшие «частью речи» в самом буквальном и обиходном смысле этих слов. «А, все же, затрапезная столовка», – роняет вдруг один из неторопливо беседующих. «Где под столом гуляет поллитровка…» – понимающе подхватывает другой. А резюмируют уже дуэтом: «Нет, все-таки, как белая головка, так западные водки не берут».
Эти строчки принадлежат поэту Льву Лосеву, но уже не ему одному. Еще они принадлежат всем людям, включившим их в свой разговорный обиход и таким образом присвоившим. Таких строчек и целых стихотворений у Лосева множество. Его «индекс цитирования» – из самых высоких, это при том, что автор давно живет за океаном и там же, за океаном (в издательстве «Эрмитаж»), опубликовал две свои первые книги: «Чудесный десант» и «Тайный советник». То есть до России они дошли в считанном количестве экземпляров. Две следующие книги уже были изданы петербургским «Пушкинским фондом». Новая книга Лосева – избранное из четырех предыдущих.
Можно предположить, что наконец устранено – с огромным опозданием – одно из самых досадных издательских недоразумений. Но все не так просто. Я мог бы составить длинный список прекрасных стихотворений, не вошедших в изборник, хотя сам отбор, на мой взгляд, примечателен, а характер авторских предпочтений – тема особого, очень интригующего исследования. Нечего и пытаться заявить ее в маленькой рецензии.
Еще раз убеждаешься, что книга стихов – не сумма стихотворений. Все вещи знакомы, только их автор до прочтения книги был тебе неизвестен. Это какой-то другой поэт, другой Лосев. Более строгий, серьезный, менее склонный к рискованным шуточкам и каламбурам. (Надо заметить, впрочем, что шутки Лосева не имеют никакого отношения к «юмору», да и каламбурят люди не от хорошей жизни.)
Если вспомнить, мы и с первым Лосевым познакомились не так уж давно и всего-то лет двадцать назад впервые прочли его стихи в журналах «Эхо» и «Континент». (Из этих первых, вполне оглушительных, подборок вошло в изборник далеко не все.) Но «живым классиком» Лосев стал почти сразу и как-то неожиданно. Похоже, неожиданно прежде всего для самого себя. По его признанию, он начал писать стихи очень поздно, в тридцать семь лет (значащая цифра). Как будто ждал, когда наконец придет его время. Возраст автора и возраст его поэтики не всегда совпадают. Особая чуткость к пародии и «ирония стиля» сделали Лосева автором следующего – по отношению к его ровесникам – поколения, но это авторство дополнялось опытом наблюдения и рефлексии, точным пониманием литературной ситуации. Он прекрасно знал, каких именно общих мест современной ему лирики хотел бы избежать и каким образом. «Все это были рыбки на меху бессмыслицы, помноженной на вялость, но мне порою эту чепуху и вправду напечатать удавалось.» Бессмыслицы или прихотливой поэтической замысловатости в стихах Лосева нет и в помине, но сейчас он демонстрирует это не так программно. Видимо, чувствует, что его уже ни с кем не спутают.
Льва Лосева действительно ни с кем не спутать. В его лучших стихах (а их, лучших, очень много) есть какой-то особенный, личный фокус. Они начинаются обычно с непритязательного описания, перечисления, с зарисовки или комментария; они как будто пробираются исподволь мимо низких речевых истин, умышленно сталкиваясь с каждой. Ничего не имитируют, никого не обманывают. Только неуловимо меняется «качество звука», и ты оказываешься вдруг в ином пространстве, на другой высоте, в слитном гуле и громе оратории.
Именно поэтому стихи Лосева нельзя цитировать кусками, и все же – вот как заканчивается, например, стихотворение «…в „Костре“ работал», начатое с интонацией усталого и желчного мемуариста:
И время шло.
И подходило первое число.
И секретарь выписывал червонец.
И время шло, ни с кем не церемонясь,
и всех оно по кочкам разнесло.
Те в лагерном бараке чифирят,
те в Бронксе с тараканами воюют,
те в психбольнице кычат и кукуют,
и с обшлага сгоняют чертенят.
Евгений Сабуров, «Пороховой заговор»
Первая книга стихов Евгения Сабурова вышла с большим опозданием. В ней собраны вещи семидесятых и восьмидесятых годов, до 1990 года включительно. То есть теоретически книга могла выйти и пять-шесть лет назад. Но именно тогда началась бурная государственная карьера автора, ставшая некоторой неожиданностью даже для него самого, а тем более для людей, знавших Сабурова как литератора по преимуществу.
Надеюсь, что таких людей станет теперь гораздо больше. Есть художественные события, к которым понятие «вчерашний день» неприменимо, и, может быть, сборник «Пороховой заговор» вышел как раз вовремя. Во-первых, новые издательства научились за последние годы выпускать книги, которые не стыдно в руки взять, и книга Сабурова – не исключение. Но не это главное. Есть стихи, которым действительно некуда опаздывать. Едва ли они дойдут до любителей поэзии, пробавляющейся прибаутками или щеголяющей приемами. И это небольшое упущение. Не думаю, что снижается число читателей, ценящих в стихах трезвую интонацию, неаффектированный драматизм и живое движение чувства. Его вибрацию, его завораживающее ритмическое колебание.
Все падает и все взмывает вверх,
как сыплет лепестки и поднимает души
тот ветер, что нам губы сушит,
срывает крыши, покрывает грех.
Кстати, о приемах. Стихи Сабурова живут какими-то вспышками новизны, когда не поданная «в лоб» новация сразу становится особой стилевой повадкой, а та, в свою очередь, – речевым тембром, личной интонацией. Их можно воспринимать и как выполнение сложных формальных заданий, и как особый род дневниковых записей. Неординарная откровенность автора не производит впечатление раздевания на людях хотя бы потому, что относится к другой, смещенной реальности, к состояниям, принадлежащим искусству и жизни одновременно. Это дневник «внутреннего» человека: снов и страхов, любовных смут, грозных или зыбких воспоминаний. Удивительно, что нашему автора (государственному, как мы знаем, человеку) так внятно изматывающее очарование «отложенного» настоящего – неизбывности, неутоленности. Наверное, это и есть сквозная тема «Порохового заговора». Необычной, замечательной, много лет писавшейся и наконец опубликованной книги.
Иван Жданов, «Фоторобот запретного мира»
Поэзия Ивана Жданова давно нашла своих ценителей и свою «культурную нишу». В случае Жданова этот полунаучный термин легко получает какие-то зримые формы и воображается реальной нишей или гротом или пещерой добровольного отшельника, концентрирующего восприятие ради выхода за границы обыденного сознания и обыденной речи. Закону предельной концентрации подчинен и состав сборника «Фоторобот запретного мира».
Книга совсем небольшая: 52 страницы. В нее вошли стихи, тщательно выбранные из того, что было написано Ждановым за много лет – не меньше десяти. Такая сдержанность книге на пользу. Вышедшая в поэтической серии «Автограф», она действительно воспринимается как автограф Жданова – единый многостраничный росчерк его пера, иероглиф его поэтики.
Соответственно сама эта поэтика становится обозримее, понятнее.
Стихи Жданова не в последнюю очередь обязаны своей известностью тем дискуссиям о новой поэтической школе – метаметафоризме или метареализме – которые заполнили литературную периодику в середине восьмидесятых годов. Но как раз эти стихи оказывали слабую помощь в разъяснении сущности «метаметафоры» и ее особой актуальности. Слишком очевидным было их литературное происхождение: Серебряный век и поэтическая метафизика семидесятых годов.
Слишком безусловным и не вполне объяснимым казалось доверие автора высокому слогу и чужой мифологии – языку апробированной, нормативной культуры.
Такие недоумения новая книга Жданова по большей части снимает. Есть какие-то редкие и специальные обстоятельства, при которых пророческая нота не фальшива и не оставляет мрачного, опустошающего впечатления. Обстоятельства голоса, времени, темы – все вместе. Такое совпадение происходит временами в стихах Жданова. Речь уходит в глубину, отделяется от словарных значений, которые здесь подобны играющей условными бликами поверхности. Начинается ровное глухое повествование об одиноком скитании души. Кропотливо, упорно, равномерно вытягивает поэт полоски строк, ряды заветных слов. Как будто не в словах дело, а в самом этом разворачивании, упорстве, напряженном преследовании тени глубоководного смысла.
То ли буквы непонятны, то ли
нестерпим для глаза их размах:
остается красный ветер в поле,
имя розы на его губах.
Смещенным, но опознаваемым значением наполняются опорные слова рассказа: «сердце», «тропа», «песок», «куст». Чем чаще они повторяются, тем делаются убедительнее. И едва ли не больше, чем сама речь, поэтической формой становятся образ говорящего и необычность его занятий: заклинание воздуха; проповедь кусту; описание нездешней пыли.
Черепа из полыни, как стон простора,
выгоняют тропу, оглушают прелью.
И тропа просевает щебень до сора
и становится пылью, влекомой целью.
И качается зной в монолитной дреме
самоцветами ада в зареве этом,
и чем выше тропа, тем пыль невесомей
и срывается в воздух гнилушным светом.
Первый сборник стихов Жданова, вышедший еще в 1982 году, назывался «Портрет». Это слово могло бы стать вторым, дополняющим названием его новой книги – стать одним из тех «проступающих» значений, которые делают поэзию Жданова подлинной и оригинальной.
Сергей Гандлевский, «Конспект»
В рецензии на новую книгу стихов Сергея Гандлевского многословие было бы особенно некстати. Поэтика Гандлевского небезуспешно пытается стать формой существования – именно формой, а не формулой: автор тщательно вымарывает из текста все неопрятные следы черновика, но избегает навязчивой афористичности. Найти легковесный перехлест интонации в его зрелых вещах так же немыслимо, как обнаружить необязательное стихотворение в этом небольшом сборнике (всего сорок стихотворений), конспективном итоге примерно двадцати пяти лет напряженной литературной работы. Тон поэтической речи в первую очередь поразительно уместен. Даже в обращении с явными или скрытыми цитатами заметны спокойное достоинство и суховатая, немного горькая ирония. Авторский голос свободен от всех стеснительных обязательств, он звучит без малейшего надрыва, совершенно естественно, негромко и очень по-мужски. От такого собеседника ожидаешь услышать что-то насущно важное.
Книга стихов Гандлевского, изданная в 1989 году, называлась «Рассказ», и это действительно соответствует первому впечатлению от его вещей, нередко напоминающих своеобразное повествование. Но первое впечатление здесь не самое точное. Гандлевский странный повествователь, не очень ясно, что именно он описывает. «Смесь яви и сна и знакомо до боли». Скупость деталей соседствует с неожиданным и сильным эмоциональным развертыванием, причем на минимуме средств.
«Когда я жил на этом свете / И этим воздухом дышал, / И совершал поступки эти, / Другие, нет, не совершал». Одно такое «нет» мгновенно и окончательно прерывает «рассказ», но заводит «речь».
Неизбежны и магнитные смещения в определении литературной принадлежности автора. Внятность и композиционная стройность вещей Гандлевского явно ориентированы на классические образцы, но у свободы, с которой он обрушивает и подхватывает поэтическое высказывание, нет ничего общего с «традицией», понятой как осторожное чистописание. Авторская интуиция исподволь корректирует стратегию и заставляет по ходу работы менять представление о том, что такое стихи.
Поэзию Гандлевского делает безусловной художественной реальностью вовсе не выполнение литературных норм. Эта реальность возникает как движение фразы и ощутимая вибрация голосовых связок, обнаруживается в промежутке, в зазоре между образом и интонацией, – в каком-то озвученном отстоянии. Сдержанный ритм рассказа сопровождает протяжное немое звучание, знакомое всякому, кто оставался ночью в поле или в дождь смотрел на равнину.
Грядущей жизнью, прошлой, настоящей,
Неярко озарен любой пустяк —
Порхающий, желтеющий, журчащий, —
Любую ерунду берешь на веру.
Не надрывай мне сердце, я и так
С годами стал чувствителен не в меру.
А теперь стоит пояснить брошенные наспех слова о поэзии как форме существования. Стихи, в общем, набор риторических приемов. И они обречены на такое незавидное состояние, пока какие-то обстоятельства – счастливые или счастливо преодоленные – не сделают их ширящимся пространством живого опыта, где обреченность лишь одна из возможностей, и как раз наименее вероятная. Так в поэзии Гандлевского риторика меняет свою природу, и в течении классического размера обнаруживается естественность душевного движения. Анализировать такое превращение трудно и не очень хочется. Стихи, собранные в этой книге, способны избежать кривотолков профессионального разбора. Они достойны того, чтобы их любили и читали друг другу вслух, волнуясь и взахлеб – как собственные.
Тимур Кибиров, «Парафразис»
Тимур Кибиров – поэт «книжный». Но не в том осудительном значении, которое обычно придается этой характеристике, а потому что книга является для него единицей творческого измерения: он мыслит в масштабе книги, в крайнем случае цикла. И сегодня у нас есть возможность судить автора по его законам, – книга Кибирова «Парафразис» вышла недавно в петербургском издательстве «Пушкинский фонд» (поэтическая серия «Автограф»). Это издательство, видимо, чувствует ответственность за свое громкое название и действительно выпускает только хорошие или очень хорошие поэтические сборники.
Но «Парафразис» как раз не сборник. В подзаголовке значится «книга стихов», и это определение вполне уместно. «Парафра-зис» задумывался и писался как цельное, подчиненное строгому плану сочинение», – уведомляет в предисловии автор. В основе сочинения – большой цикл «Памяти Державина», разделенный надвое поэмой «Солнцедар». Еще шесть крупных произведений начинают и заканчивают книгу.
«Строгий план» не связан в данном случае с каким-то сквозным сюжетом. Мотивы возвращаются, не повторяясь, и именно их внутреннее движение делает собрание стихотворений и поэм книгой. Простое перечисление мотивов ничего не скажет читателю рецензии: основное построение идет где-то рядом с тематикой, и важны не те вещи, которые описывает автор, а постепенно проясняющийся взгляд на эти вещи.
Такой эффект – следствие определенного формального замысла, который в «Парафразисе» проявлен вполне отчетливо. Но основа этого замысла – желание автора достичь предельной естественности стихового движения, совпадения всех его модуляций с голосом, данным автору от природы – делает задание как раз не вполне формальным. Важно и то, что Кибиров не реформирует стихосложение, а постепенно «разнашивает» даже самые твердые его формы. Он хочет внятности и простоты, – но и всего остального, что должно возникнуть в стихах вслед обретенным простоте и внятности.
На самом деле простота чревата,
а сложность беззащитна и чиста,
и на закате дым химкомбината
подскажет нам, что значит Красота.
В «Парафразисе» прежние свойства стихов Кибирова, собираясь и очищаясь, становятся новыми. Явно умышленная приватность тематики. Ровный и ладный ход повествования, уводящий стихи в «прямую речь». Улыбчивая или усмешливая интонация. А как же коллажность, обилие прямых и скрытых цитат, откровенные стилизации? Но ведь сказано давно и не нами: «цитата есть цикада». Скрытый ток чужих голосов и ритмов входит в любой «внутренний» голос, а интонация Кибирова легко присваивает даже чужеродную стилистику.
Отцвела-цвела черемуха-черемуха,
расцвела, ой, расцвела-цвела сирень!
У Небесного Царя мы только олухи.
Ах, лень-матушка, залетка моя лень.
И наконец о том, с чего следовало бы начать: о названии. По прочтении книги оно кажется не таким смиренным, как представлялось. Автор явно имел в виду не «пересказ близкий к тексту», а «передача чего-либо своими словами». Вот именно: своими словами.
Владимир Гандельсман, «Эдип»
Владимир Гандельсман – один из немногих поэтов, чьи стихи читаешь с настоящим – то есть хищным и ревнивым – вниманием. Из чего следует, что он автор актуальный. Это определение в общем самодостаточно и в пояснениях не нуждается. Все нижеследующее – косвенные характеристики и побочные приложения к уже упомянутому основному качеству, и без него они не имели бы силы и даже смысла быть упомянутыми.
«Эдип» – третья книга Гандельсмана, изданная в России за довольно короткий срок (есть еще две американские). Помещенные в ней стихи написаны в разное время, первые от последних отделяет почти двадцать лет. Стилевое единство сохраняется, но возраст поэтики меняется вместе с возрастом автора. И здесь без существенных оговорок последние становятся первыми. Стих Гандельсмана в его ранних вещах порой берет на себя обязательства (в том числе моральные), которые ему не очень хочется выполнять. Они нагружают стих и мешают ему бежать впереди себя легко и весело, доверяя только собственному ритму и не увязая в деталях. Но соблазн принять за прямую речь всего лишь прямое описание постепенно оставляет автора. Его подвижный, постоянно ищущий новые возможности язык подчиняет себе чувственные области, еще не захваченные (и не захватанные) литературой.
«Когда бы нюх звериного чутья мне щупал путь…» Отважное и какое-то отчаянное упорство, с которым автор идет по собственному следу, переходит из личного свойства в художественное качество. Это страхует от инфантильности самые рискованные подходы к ранним возрастным впечатлениям, избавляет их от неопрятности юношеского дневника. Стихи все больше перенимают у Гандельсмана его способность приближаться к основным вещам жизни прямо и вплотную.
это кому-то хворается там и хнычется,
ноют суставы, арбуза ночного хочется,
ноги его замирают, нашарив тапочки,
задники стоптаны, это сынок о папочке…
Важно, что «Эдип» можно прочитать двояко: и как избранное зрелого поэта, и как собственно книгу с нелинейным, но достаточно ясным сюжетом. В каком-то смысле – почти детективным: лирическое описание точно – до запахов и осязательных ощущений – восстанавливает картину событий, в которых авторское сознание различает и состав преступления. Это и есть основная тема книги, она подсказана ее названием и прослежена от первых, еще неопознанных мотивов до неизбежных последствий. Ужас пред собственным происхождением удостоверен здесь вечным мифологическим повтором и подтвержден кафкианским дознанием: стремлением узнать наконец все обстоятельства своего «дела» и своими глазами прочесть вынесенный тебе когда-то приговор.
Григорий Дашевский, «Генрих и Семен»
Клуб «Проект ОГИ» выпустил очередную книгу своей «поэтической серии». Для клуба это третья по счету книга, для Григория Дашевского вторая. Или тоже третья, – смотря как считать. (Дело в том, что сборник Дашевского «Перемена поз», изданный в Лейпциге, пал жертвой профессиональной тяжбы двух немецких переводчиков и был уничтожен по приговору суда.)
С годами поэзия Григория Дашевского теряет видовую определенность. Стихи восьмидесятых годов наводили на мысль о программной архаике, стихи девяностых выглядят, пожалуй, новаторскими. Вернее, не выглядят, а являются новациями в своей основе. Замечательно, что такое видовое перерождение не сопровождалось ни сменой художественной идеологии, ни переходом в другой литературный лагерь. Просто изменилось время, вместе с ним изменились – по существу не меняясь – стихи.
Едва ли есть какое-то новаторство само по себе. Поэзия – это слово в определенной ситуации. И такую ситуацию надо создать. Например, присвоить речь: безусловно обозначить ее личную принадлежность.
«Генрих и Семен» – очень тонкая книга. Тонкая даже в прямом смысле слова, в ней всего сорок страниц. Наверное, она могла быть и потолще, но автор избирательно свел под одну обложку только то, что соответствует какой-то новой программе и отвечает новой художественной задаче. По моему ощущению Дашевский прежде всего стремится решить ее как задачу с двумя неизвестными – и только неизвестными. То есть по возможности устраняет литературного переводчика, стоящего между ситуацией и стихом. Он создает первичную стиховую материю.
Солнце зароют на ночь – ан дышит утром,
а мы наберём с тобою грунта в рот,
в дрёму впадём такую – не растолкают.
Тронь меня ртом семижды семь раз,
сорочью сорок тронь, семерью семь.
Это новации по необходимости. Поэзии Дашевского необходимо каждый раз рождаться заново, иначе она не сможет сохранить то, ради чего и существует: внезапность, сиюминутность. Живую и смутную (как через надышеное стекло) подлинность. Укрощенную горечь. Безутешную мысль и утешительную мелодию.
Тихий час, о мальчики, вас измучил,
в тихий час грызёте пододеяльник,
в тихий час мы тщательней проверяем
в окнах решетки.
Ритм рассекает внутреннее пространство вещи как рассекают воздух взволнованные движения. Почти каждая строчка существует в своем особом наклонении, от чего стихи становятся объемными. Их состав сдвинут и переиначен – перетянут на свою сторону – единым ритмическим порывом, меняющим в том числе и состояние словесности. Те словосвисты и словошорохи, из которых созданы стихи Дашевского, могут сложиться (и складываются) в осмысленные фразы, но природа их остается прежней: мыслительной и импульсивной, по сути доречевой. Стрелы дыхания, бьющие в одну цель.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.