Текст книги "Оправданное присутствие: Сборник статей"
Автор книги: Михаил Айзенберг
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
В предыдущем абзаце можно было поставить точку и после слова «обречены». Стихи не выносят «формального» отношения и постоянно меняют облик, пытаясь стать неузнаваемыми – невидимыми для равнодушного взгляда. Любят разные игры, вроде пряток. Они прячутся, чтобы их потеряло прошедшее время и нашло будущее. Ведь именно время – их тайная природа и подлинный материал.
Пока все ищут вчерашний день, поэт ищет день сегодняшний.
II
Стихи для сегодняшнего дня
Наконец какие-то относящиеся к поэзии события стали темой новостей, и даже на лице ведущей канала «Культура» нет того скользяще-умильного выражения, казалось, неизбежного, когда речь заходит о стихах или, например, о выставке глиняных свистулек. Висящие по всему городу «растяжки» сообщали, что с 16 по 20 октября в Москве проходит «Второй Международный фестиваль Поэтов». Почему все поэты заранее с большой буквы, мне не очень понятно, и я еще вернусь к этой теме.
Первый фестиваль был два года назад, тоже осенью, и такое предприятие намечается стать долговременным, с той же периодичностью – раз в два года. Полагается, я знаю, выделить «главное открытие фестиваля». Таким открытием стал, на мой взгляд, пишущий на грузинском языке Рати Амаглобели. Это, соглашусь, немного странно, но стихи распознаются на слух, по звуку, и сложнейшая, выстроенная на смещенных повторах, ритмика грузинского поэта говорит сама за себя. Некоторые вещи Амаглобели были очень удачно переведены, но обе (впервые учрежденные) премии фестиваля – Большая и Малая – полагались все же оригинальным русским стихам, и это правильно. Большую премию «Москва – транзит» («за многолетнюю плодотворную работу в литературе…») получила живущая в Саратове Светлана Кекова. Стихи Кековой просты и сложны одновременно. Она пользуется привычными, давно присвоенными русской поэзией словами, но их значения в ее стихах не вполне совпадают со словарными. Слова здесь – эмблемы понятий, не умозрительных, а чувственных. Суть поэтического высказывания находится в некоем зазеркалье, за слоем амальгамы, – там смыслы открыты. Реальная наполненность таких слов-эмблем ясно проявляется в авторском чтении – в живой хрупкости звучания.
Малая премия полагалась молодому автору «за яркое начало творческого пути». Эту премию получил Алексей Денисов из Владивостока. Его стихи точно соответствуют заявленной позиции: они обманывают и рифменные, и все прочие ожидания, они свободны и обаятельны. Большая, между прочим, редкость.
Кстати, об ожиданиях. Любопытно, что на каждом чтении было в полтора-два раза больше слушателей, чем ожидали организаторы… Это я так, к слову. На мой взгляд, не так уж важно, сколько людей читают и слушают стихи, но страшно важно, кто эти люди. Люди, слушавшие стихи на прошедшем фестивале, присматривались друг к другу, частично перезнакомились. В последний день фестиваля была особая, очень редкая атмосфера заслуженного праздника. Все было хорошо.
Все могло быть лучше.
Поэтический фестиваль такого рода и такого масштаба – новость для нас. Он только ищет свойственную себе форму. И пока она не устоялась, а устоявшись, не законсервировалась, хотелось бы высказать кое-какие замечания – на будущее.
Есть много вопросов, на которые трудно найти ответ. Почему от некоторых чтений ощущение, словно случайно выпил содержимое градусника? Из чего состоит «тело» фестиваля: из культурных манифестаций или все-таки из стихов? Если из стихов, то почему вместе с авторами, безусловно интересными, выступают несомненные графоманы?
В фестивальном буклете заявлены 48 авторов, но в действительности выступавших было гораздо больше. Никто не в состоянии расслышать столько стихов за короткий срок, но даже не это главное. Поэтический фестиваль иногда мимикрически заимствует формы у привычных предприятий такого рода: театральных или кинофестивалей. То есть акций сугубо зрелищных и рассчитанных на широкую публику. Но поэт может естественно существовать только в том пространстве, которое он в состоянии освоить: наполнить своими эманациями. В противном случае он превращается в клоуна.
Речь сейчас идет о некоторых непростых аспектах поэтического выступления, впрямую связанных с пространством и акустикой. Думаю, что в большом зале Центра им. Мейерхольда все устроено, как надо, но чтение там прошло на удивление тускло. Все же дело в акустике. Только не в специальном устройстве зала, а в тех акустических сложностях, которые идут от внутреннего состояния выступающего, от внимания слушающего. Стихи не могут проявиться как событие в чужом сознании, если сейчас (в момент чтения) не являются событием для самого автора.
Читающий свои стихи поэт – поэт на сцене – представляет не те несколько стихотворений, с которыми он познакомил публику. В его интонации, даже мимике сообщается некое целое его речи. Ее смысловое ядро. Это целое имеет свой возраст и время жизни, длящееся коротко или очень долго, иногда вечно. Есть там и свой возрастной пик: акме, вершина. Далеко не всегда «время стихов» совпадает с реальным временем жизни автора. Искусство проживает свою жизнь внутри культуры, в теле культуры, но культура – тоже род акустического устройства со своими законами (не вполне, кстати, совершенными). Она может заглушить, а может, резонируя, усилить чей-то голос. Бывает, что поэта уже нет на свете, а его стихи только начинают жить полной жизнью. Так происходит сейчас с вещами Яна Сатуновского или Сергея Кулле.
Я это к тому, что любое длительное культурное предприятие может спасти от вырождения только отчетливо осознанная сверхзадача. Собирающийся регулярно поэтический фестиваль, на мой взгляд, не должен показывать какую-то суммарную или растянутую по времени картину. Его спасительной сверхзадачей могла бы стать попытка угадать те стихи, те имена, чье акме (вершина) пришлись именно на сегодняшний день. Это не просто. Подобный состав авторов едва ли совпадет, например, с привычным списком знаменитостей, всегда отстающим от сегодняшнего дня на период или на литературную эпоху. Не просто еще и потому, что многим в словах «сегодняшний день» слышится что-то печальное. Но – если вдуматься – что ж печального, если у стихов есть сегодняшний день?
Разговор о читательском праве
Маленький зал одного из московских литературных клубов 4 декабря текущего (2001) года был полон, но не переполнен. Два-три места некоторое время пустовали. Я ожидал другого, и именно недоумение навело меня на мысль написать статью о проходившем там выступлении.
Представим такую гротескную ситуацию: Артюр Рембо, сорок лет как исчезнувший с литературной сцены, появляется в одном из салонов, чтобы прочесть свои новые стихи. (Возраст – за шестьдесят, суховат и энергичен, пышно бородат, отмечен и как будто отделен от прочих здоровой опрятностью горожанина, постоянно живущего за городом.) На мой взгляд, такое событие при определенных условиях должно было вызвать кое-какой общественный резонанс. Видимо, условия определены иначе, чем я себе представлял.
Салон называется «Авторник», держат его литераторы из молодых, последнего призыва. С их стороны благородно было устроить два вечера поэтов первого призыва – из так называемой группы Черткова.
Общественный климат середины пятидесятых годов прошлого века не способствовал объединению даже на уровне кружков и компаний. Удивительно, что подобные кружки вообще существовали. Группа Черткова – одна из этих немногих, а из студенческих – просто первая компания послевоенной Москвы, осознавшая себя чем-то вроде неофициального поэтического объединения. В тех же пятьдесят третьем – пятьдесят четвертом годах появилась ленинградская группа «филологов» (Л. Виноградов, М. Ерёмин, А. Кондратов, С. Кулле, Л. Лосев, В. Уфлянд), а еще раньше – «лианозовцы». И если говорить о новой русской поэзии, то в ее основании находятся, пожалуй, именно эти три авторских кружка.
Подобные кружки-компании всегда немногочисленны, и составляются по формуле Боратынского: «Не менее Харит своим числом, / Числа Камен у вас не превышали», – собрание людей, дающее возможность общего разговора. Количество членов чертковской группы ровно посередине – шестеро, то есть, видимо, оптимальное. Но двоих уже нет в живых: самого Леонида Черткова и Андрея Сергеева. В первый клубный вечер свои стихи читали Галина Андреева и Валентин Хромов, а второй – за отсутствием Олега Гриценко – неожиданно стал персональным вечером поэта Станислава Красовицкого. Это действительно первое за сорок лет публичное появление Красовицкого-поэта я и заявил (с несколько неуместной аффектацией) в начале статьи. Четыре десятилетия его словно не было, и молодые люди, даже поэты, едва знают это имя. Стихов, как правило, не знают вовсе.
Идея «неучастия» была очень важной, может быть, центральной в литературном этикете первых независимых объединений, но Красовицкий довел ее до абсолюта и сделал все от него зависящее, чтобы стереть свое имя там, где оно успело отпечататься. Я не могу касаться личных обстоятельств незнакомого мне человека, но, видимо, вправе процитировать уже опубликованную в антологии «Самиздат века» справку: «Период активного творчества – вторая половина пятидесятых. В начале шестидесятых отказывается от поэзии, уничтожает все написанное (стихи, однако, сохранились во многих списках и в памяти друзей)». Не тайна, что автор просил уничтожить все имеющиеся экземпляры своих произведений. Хранители списков не исполнили его волю, заменив авторское право своим, читательским. Чье же право было в этом случае преимущественным?
В юношеских поэтических компаниях формальное и неформальное лидерство редко соединяются в одном человеке. Центральной фигурой кружка был поэт и (в будущем) легендарный архивист Леонид Чертков; это подтверждается тем, что после его ареста в 1957 году кружок фактически распался. Но признанным «первым поэтом» оставался Красовицкий, и у меня нет сведений, что его первенство когда-либо оспаривалось. Оно было, видимо, слишком очевидным.
Ранние стихи Красовицкого и сейчас поражают, а тогда казалось, наверное, что они как с неба упали. У них не нашлось ни прямых предшественников, ни даже близких родственников, и «гениальность» – первое слово, приходившее на ум тогдашним читателям. Эти читатели немногочисленны, но стихи были для них способом мышления и едва ли не разговорным языком. Именно они через несколько лет откажут автору в праве распорядиться своими вещами по собственному усмотрению. Стихи Красовицкого свидетельствовали, что эти люди (его читатели) действительно существуют, и их присутствие на земле открыто объявлено. Никто, поверьте, не смог бы собственными руками уничтожить такое свидетельство.
Представление человека о самом себе меняется, возникает необходимость что-то сказать о другом своем образе, который раньше как будто не принимался во внимание, точнее, не удостаивался внимания. Вместе с этой необходимостью возникает язык, способный обнаружить нарастающую новизну заурядного и химерическую сложность незаметного. Их многослойность, их пагубу, их отчаянную несостоятельность. Сдвиг сознания с привычных опорных точек в стихах Красовицкого подтвержден стилевыми и грамматическими инверсиями. Смещенный синтаксис («Теперь он один что делая?»), неологизмы с оглядкой то на английский, то на старославянский. Придумывание новых букв, когда не удовлетворяет звучание старых. Образность, прячущая концы в темную воду сна и подсознания. Даже в ритмическом строе какая-то новая, неожиданная свобода. Но более всего необычна фигура автора. «Вы умерли. / А мы не умирали? / Вы помните, как я смотрел на вас – / Вы / или я, / там, на экране клейком / рентгеновский мальчишка на скамейке? / Рентгена подмигнул нам темный глаз. / Кто умирал? / Мы думали про вас».
Может быть, именно в этих стихах впервые показался и выразил себя новый «дух времени», новый человек – охлажденный, лишенный надежды, почти лишенный желаний, но вооруженный герметической иронией и навыками стоицизма. Знающий все о безысходности социальной жизни и потому заглядывающий в «жизнь наоборот» – по ночным законам.
Калитку тяжестью откроют облака,
И бог войдет с болтушкой молока.
Ты не потянешься, не ляжешь наповал,
Убитый тем, в чью душу наплевал.
Как можно догадаться, стихи, о которых я говорю, на вечере не звучали.
Один из слушателей спросил, почему автор не прочел ничего из раннего, например «Белоснежный сад»? «Ну-у, это же детские стихи, – ответил поэт, – а я думал, что пришел к взрослым людям. Да и не считаю я эти стихи хорошими». Для справки: «Белоснежный сад» – одно из лучших стихотворений, написанных по-русски за последние пятьдесят лет. Вещей такой силы даже у Красовицкого немного, и всего отчетливее в нем новый трепет, новый звук – «печальный и зловещий».
На вечере читались в основном стихи последних лет, и у них совсем другое звучание. «Причуды странные зимы: / Все ветки в ледяном футляре. / Когда сквозь них проходим мы, / Они играют при ударе». Я не знаю, как к ним относиться. В этих, поздних, вещах есть ясность и ровное, совсем ровное дыхание. Они написаны словно в пример кому-то, чему-то. В пример тем – живым, только что родившимся – стихам, что писались когда-то и не были прочитаны теперь?
Дело случая
Нет, наверное, критика, который не сетовал бы на отсутствие критики. Не хочется отставать. Мне тоже не по душе наш критический обиход, где исключение прихлопывают правилом и измеряют новую величину, поставив с прочими на одну доску. Каждому живому явлению необходим, я думаю, свой исследовательский подход (с подветренной стороны, но без финального выстрела), выясняющий, какой именно род творческого действия совершает малознакомый автор.
Стихи рождаются в рубашке: в оболочке исключительности, созданной (сотканной) временем и обстоятельствами рождения. Поэзия прежде всего совпадение, дело случая (и дело людей, умеющих такой случай ловить), внезапная ритмическая волна, которая, раз уж возникла, идет в мир без спроса и разрешения. И каждое время, каждый автор заново выводят из этих зыбких оснований новый творческий закон. Это и есть самое интересное: понять источник и смысл первого нетрадиционного художественного побуждения. Почему человек, единственный среди смотрящих в ту сторону, посмотрел в противоположную? Что его на это толкнуло?
Автор, с которым подобное случилось хотя бы однажды, не может не понимать, как невероятно ему повезло. Он тоже родился в рубашке – в своем времени. И теперь будет жить с ним и в нем, продолжая свое – настоящее продолженное – время в других временах. Утверждать или отвергать его идеологию; бороться с его демонами.
Наверное, такое синхронное (но вовсе не мирное) сосуществование совершенно разного «авторского» времени тоже входит в понятие «художественный контекст». Вне такого контекста просто не понять, как соотносится чье-либо индивидуальное усилие с общей инерционной массой и какое сопротивление преодолевает человек, идущий против течения.
Все это, конечно, общие соображения, и я понимаю, что без примеров они темны. Но преамбула необходима, чтобы обозначить направление разговора, высветить ближайший его отрезок. Есть и другая сложность: из-за отсутствия разработанного и – хотя бы отчасти – общеупотребительного языка критики любое описание ситуации напоминает чертеж, где все окна в разном масштабе. Я подхожу сейчас к тому окну, из которого могу что-то увидеть.
Два поэта: Юлий Гуголев и Григорий Дашевский. Ровесники. В начале девяностых им еще не было тридцати. Мне кажется, что в нашей поэзии не так много авторов, для которых девяностые стали их временем. Я вообще плохо чувствую этот период как самостоятельное художественное пространство, он представляется мне продолжением и изживанием предыдущего десятилетия. Это, возможно, издержи личного восприятия, но все же вспомните, сколько ярких авторов потеряли тогда свою яркость или вовсе перестали писать, выйдя из времени, когда новое само шло в руки почти без сопротивления. Тем интереснее те, кто и в этой растерянности и смуте смогли сделать точный выбор.
Наши авторы пришли к нему с разных сторон, и сами они очень разные. Можно говорить о традиционной литературной ориентации обоих, но с таким количеством оговорок, что само определение теряет смысл. Некоторые стихотворения Гуголева прямо обращены к Тимуру Кибирову, но это лишь подчеркивает различие, а кроме того, это одна линия из многих. Программная архаичность ранних стихов Дашевского отводила в сторону соображения о влиянии Бродского или Наймана. Отчасти отводила и само это влияние, направляя поэта поверх голов прямых учителей непосредственно к тем авторам, с которыми имеет дело филолог-классик.
Уже в начале девяностых стихи Гуголева и Дашевского стали меняться. Их письмо словно навели на резкость. Перестает ощущаться и влияние прежних «сильных» стратегий, все же поддерживающих молодого автора «на плаву», – хотя бы за счет инерции.
Слово «инерция» недаром часто повторяется в этой статье. Так получилось у наших авторов, что возраст, в котором обычно начинают писать собственные (идущие в своем направлении) стихи, совпал с литературной ситуацией, вовсе не способствующей произвольным движениям. Инерция взрывных, невероятно насыщенных в художественном отношении восьмидесятых, сложившись с неизживаемой «общелирической» инерцией, образовала критическую массу. Необходимо было или обрывать инерционное движение, или разгонять его так, чтобы оно сошло с вычисленных орбит. Каждый выбрал свое.
Среди новых стихотворений Гуголева встречаются необычно длинные, немного не доходящие до размера маленьких поэм. Это рассказы в стихах, часто остросюжетные и – по этой характеристике – близкие балладе. Впрочем, не только по этой. Сюжет здесь, как и в балладе, – семантическая производная ритма и стиховой скорости. Обыгрывается несколько тем, на первый взгляд частных, почти маргинальных. Книга Гуголева, выпущенная в 2000 году издательством «ОГИ», называется «ПОЛНОЕ. Собрание сочинений». Полнота здесь свойство не книги, а «лирического героя». Это случайный признак, как будто не имеющий прямого отношения к делу. Частность.
Лелея тяжесть в животе,
смежая веки в сытой мгле
твердить себе: «Я, имярек,
клянусь, мне всё заменит лень.
Одна мне радость средь людей,
одно мне дело на земле —
вочеловечить чебурек
и воскресить в себе пельмень».
Из подобных частностей (то есть метонимически) складывается нетривиальный общий замысел; обнаруживается напоминающий шекспировского персонажа, совершенно незнакомый автор: мрачноватый весельчак, упорствующий чревоугодник, наращивающий плоть, как панцирь. Повествование сворачивает с прямого пути, уходит в какое-то «темное вещество», где герой обнаруживает свое полное не то чтобы пустым, а наполненным той пустотой, которая когда-то мазнула по губам Мандельштама.
В небольшом предисловии «от автора» Дашевский так описывает последнюю часть своей книги «Дума иван-чая» (выпущенную в 2001 году издательством «Новое литературное обозрение»): «Образцом здесь служат одномерные слова и фразы вроде „здравствуйте“ или „спасибо“ – но именно образцом, а не предметом обыгрывания или разоблачения, поскольку обыгрывать или разоблачать здесь нечего – все и так видно». Стихи все же далеко уходят от назначенных себе образцов. Новые вещи Дашевского действительно возвращаются к «началу высказывания», к простым и общим словам. Но вырастающие из этих слов стихи не просты.
Наша тень – то втроем, то парная —
невесомо рывками обшаривает
дикий сахар-каток,
как сухая рука начальничка
под дохою гладит твой, ласточка,
моя ласточка, локоток.
Все-таки важно, чему поэт говорит свои «здравствуйте» и «спасибо». Другой бы такого просто не увидел, а увидев, не догадался бы, что и к этому надо обращаться с какими-то словами. Если на то пошло, стихи Дашевского – проще простого: они переходят границы узнаваемой, будничной простоты и оказываются там, где заблудиться можно, но заблуждаться уже не в чем. В них есть проникающее видение, как у очнувшегося, стряхнувшего сонную одурь человека, глядящего на мир новыми глазами. Очнется и внимательный их читатель, – даже тот, кто давно отвык от слов, приведенных (переведенных) в действие.
Разговор о присутствии поэзии
Разговор о стихах в ежедневной газете обрастает условиями, которые не так-то легко выполнить. Основа газеты – свежая новость. Вчерашний вернисаж, сегодняшняя премьера (если речь идет о «культуре»). Понятно, что стихи не живут такими событиями. В этой сфере (среде, пространстве) новость – как ни странно – не рождается, а становится свежей, и не сразу, а постепенно. Подсунув заезженную цитату, можно сказать, что здесь вторая свежесть лучше первой, а третья так совсем хороша.
Событие, как правило, не обрушивается, а наплывает на читателя. Сначала оно – только точка на горизонте, и могут пройти годы, десятилетия, прежде чем станет понятен его подлинный масштаб. Событие – обнаруживается.
Обнаруживается кем? Конечно, мы говорим о впечатлениях стороннего наблюдателя: читателя, критика или автора из другого литературного лагеря, из другого поколения. С каждым новым поколением приходят иные нормы и правила, новые качества. Возникает особая зона желаемого и возможного, где могли бы находиться те вещи, которые интересны авторам именно этого возраста. Некоторое время такая зона остается почти закрытой для любого, даже заинтересованного взгляда извне. Поэты, поместившие себя в эту зону, непонятны и даже невидимы. Их как будто нет.
Это, надо сказать, небезопасно. Есть люди, абсолютно уверенные в том, что стихи существуют только в прошедшем времени. «Мы стихи возвели через силу / как рабы адриановы рим / чтоб грядущему грубому сыну / обходиться умелось без рифм» (А. Цветков). Такой разговор трудно вести, не покряхтывая (а раз начнешь, потом не отвяжешься). Но был период – теперь я говорю о нем в прошедшем времени, – который только пылкий оптимист или хладнокровный историк мог трактовать как «промежуточный». Грядущие сыновья на первых порах поражали вовсе не грубостью. Наоборот: ощущением дежа вю и странным безразличием к форме, к воплощению. Словно перед тобой не стихи, а «стихи из романа», не текст, а рассыпанный типографский шрифт, связно соединить который так же трудно, как припомнить вчерашнее сновидение. Это был даже не литературный язык, но аллегория литературного языка, оставляющая на губах невыносимый гипсовый привкус.
Казалось, что новые стихи заранее смирились с собственной неощутимостью. В этом было что-то невероятное. Если считать – как считаем мы, – что стихи есть обретенная форма (читай, обретенное существование), то какая сила могла заставить людей отказаться от этих попыток: доказать, что ты на самом деле существуешь?
Почему-то считается, что к поэзии некорректно подступаться с такими вопросами. Но стихи – свидетели, может быть, самые честные свидетели. Только свидетельствуют они не тем, о чем в них повествуется, а тем, каковы они. Стихи свидетельствуют собой о чем-то помимо себя. Смотря сквозь них, можно увидеть все на свете. Всё-всё? Буквально всё. «Просто счастье, – пишет о поэзии Пастернак, – что имеется область, неспособная симулировать зрелость или расцвет в период до крайности условный, развивающийся в постоянном расчете на нового человека, в расчете, прибавим, который и сам болеет и видоизменяется и из агитационного лозунга дня становится вольным двигателем поколения». Длинная цитата, но без нее здесь не обойтись. (Важен и год: 1926.) Суммируя и неловко спрямляя выводы, можно опознать описанные выше «промежуточные» ощущения как долго длившееся завершение большого периода, этапа, – не просто и не только литературного.
Один из самых удивительных текстов обэриута Александра Введенского называется «Разговор об отсутствии поэзии». Положивший его на музыку композитор Владимир Мартынов почему-то изменил и название: его произведение называется «Разговор о конце поэзии». Возможно, для Мартынова это синонимы. Но ведь то, чего нет сейчас, может появиться буквально в следующую секунду, и эту вероятность ничто не в состоянии отменить. Поэзия и должна отсутствовать (в принципе, как общедоступная данность), а потом появляться – внезапно, из ничего и в том месте, где она никак не ожидалась.
Именно это и происходит. Новая поэзия обнаруживается там, где она (по соображениям радикальных критиков литературной ситуации, вроде меня) ожидалась едва ли не в последнюю очередь: у молодых авторов, произведения которых не боятся быть «стихами».
Я не люблю парадоксов, и предыдущая фраза вовсе не парадокс. В период, который, вероятно, уже можно назвать предшествующим, усиление «поэтического» в языке соответственно усиливало ощущение условности этого языка и фиктивности переживания. Но стихи никак, ни в какой мере не условность. Вот почему наши слова стояли в круговой обороне и позволяли себе стать стихами только «по случаю» – когда им просто ничего другого не оставалось. «умри / лирик / лирик / будь лириком», – писал Всеволод Некрасов. Суть в том, что обе команды должны были выполняться одновременно.
Но время идет, и новости начинают доходить до нас из непривычных мест. Оценить их свежесть помогает ощущение поэтической удачи, а в нем трудно обмануться. Призыв «умри лирик» звучит так неотчетливо, что его можно и не расслышать. И это уже не свидетельствует об авторской глухоте. Позиция автора и есть подлинная новация. Из новой точки видны другие вещи.
Ставя слово «стихи» в кавычки, я не имел в виду сам факт использования конвенциональных стиховых форм, вроде размера или рифмы. В каких-то случаях их присутствие как нельзя очевиднее проявляет отклонение от ожидаемого и, казалось бы, предопределенного результата. И уж вовсе это не означает, что найден некий – подобный философскому камню – поэтический принцип, и сомнениям больше нет места, стихи больше не должны раз за разом доказывать возможность своего существования. Пожалуй, именно отсутствие такого принципа позволяет различить в море «стихов» произведения некоторых молодых авторов.
Молодых, но уже не юных. Почти все поэты, которых я имею в виду, уже выпустили по две-три книги, и их появление не омрачено внезапностью свежей сенсации. Несколько таких книг вышли в этом году: Евгении Лавут, Дмитрия Воденникова, Алексея Денисова, Николая Звягинцева. В ближайшее время должны выйти книги Татьяны Риздвенко и Михаила Гронаса.
Авторов, о которых я говорю, даже неловко сводить в простом перечислении – как бы ставить на одну доску. Каждый заслуживает отдельного разговора, который, полагаю, не за горами. Общность лишь в том, что в речи каждого из них есть цельность, и сама речь есть целое. Она не распадается на отдельные стихотворения, строчки, словечки. В ней есть единое смысло– и формообразующее усилие (движение), которое Пастернак называл «темой». Это верный (впрочем, единственный) признак того, что их – не прекращающая борьбы за свое существование – поэзия уже существует. И если они доверяют «стихам», если стихи позволяют им говорить своими словами, то, похоже, в самой поэзии возникли (вернее, реанимировались) возможности, ранее утраченные. А каким чудом – это уж точно тема для отдельной статьи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.