Текст книги "Вещи"
Автор книги: Михаил Дурненков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Вне системы
(документальная пьеса)
Огромная благодарность за предоставленный материал ректору Школы-студии МХТ А.М.Смелянскому и помощнику художественного руководителя МХТ по спец. проектам П.А.Рудневу
1 акт
В МОСКВЕ
КРЭГ. Теперь же я в России и нахожусь в оживленной столице – Москве. Меня чествуют здесь актеры первого театра – великолепнейшие люди в свете. Мало того, что они радушнейшие хозяева, они также и отличные актеры. Директор театра – Константин Станиславский, совершил невозможное. Он мало-помалу создал некоммерческий театр. Он верит в реализм, как средство, при помощи которого актер может раскрыть психологию драматурга. Я в это не верю.
СТАНИСЛАВСКИЙ. Недавно, на днях, я видел своими собственными глазами, как один известный в Москве барчонок в минуту раздражения выплеснул стакан с вином в лицо половому, который не вовремя доложил ему что-то. И половой конфузливо улыбался.
КРЭГ (продолжает). В Европе распространено убеждение, будто русским меньше, чем кому бы то ни было, свойственно интересоваться искусством. В этом отношении у русских такая же репутация, как у нас, англичан. Кроме того, бытует ходячее мнение, будто русские – народ малокультурный, но их Художественный театр наглядно демонстрирует, что это мнение в корне неправильно.
СТАНИСЛАВСКИЙ. Неделю назад я видел такую сцену: разряженная и расфуфыренная дама из Сибири выла в фойе театра так, что ее пришлось отвести в отдаленные комнаты. Она выла именно, как самая настоящая кухарка. Она выла потому, что опоздала на 1-й акт и ее заставили ждать в фойе.
КРЭГ. И все, что происходит здесь, вертится вокруг фигуры своего директора Константина Станиславского, не только основателя всего этого мероприятия, но и актера, равных которому, пожалуй, я не видел. Что может быть выше и прекраснее, чем та простота, с которой он играет в современных пьесах?
СТАНИСЛАВСКИЙ. Я Вам рассказывал о дочке городского головы провинциального города? Она декольте и в розовом атласном платье в тридцатиградусную жару выходила к приходу парохода, чтоб встречать негритянского короля из Негрии. Все это происходит в 20 веке, что же было во времена Гоголя?
КРЭГ. Если и возможны претензии к его делу и ему самому, то ни в коем случае ни от меня и не сейчас, когда я так очарован этим человеком. С наилучшими пожеланиями, Эдвард Гордон Крэг.
СУЛЕРЖИЦКИЙ. Тем не менее, Крэг еще не отчитывал. Он в ужасно бедственном положении. Занял у меня вчера 20 франков, так как нет ни гроша. Куда он девал все эти деньги? Если бы я получил столько, я уже жил бы у себя на даче и работал бы в театре, как меценат. Однако денег у него нет, и он просил меня телеграфировать вам, чтобы ему хоть что-нибудь выслали из театра. А тем временем и в самом театре не все просто.
ТЕАТР, КОТОРЫЙ УМЕР
– Говорят, Константин Сергеевич очень интересуется американскими песенками, фокстротами и тому подобными музыкальными произведениями с наиболее капризными и необычными ритмами. Он думает, что этот род музыки еще совершенно неизвестен в России и мог бы представить большой интерес для изучения ритма.
ИЗ ГАЗЕТНОЙ СТАТЬИ. Юбилей же Художественного театра тем замечателен, что самого-то юбиляра – тю-тю, давно в природе не существует! Художественный театр умер естественной смертью – в ту самую ночь, когда получил смертельный удар тот класс, лучшие соки которого он сконденсировал в своем великолепном явлении. Театр этот до конца дней своих с честью и высоко держал знамя российского буржуазного театра. Дух творчества давно уже отлетел от МХАТа, и сам театр не видит перед собой никакого будущего. Разве это работа? Да за такую скудную и идеологически и художественно плохую продукцию любой завод был бы закрыт в два счета!
М. П. АРКАДЬЕВ – И. В. СТАЛИНУ. То, что театр очутился сейчас в таком тяжелом положении, является не случайным. Это закономерное завершение внутренней борьбы, дрязг и интриг, которыми жил театр во время всей своей истории.
СУЛЕРЖИЦКИЙ. Я мечтал о таком театре, где все искусство, полное всяких правд, грело бы людей любовью ко всему человеческому, чтобы театр этот поддерживал веру в человека в наше страшное, жестокое время, чтобы самая эта труппа, состоящая из людей, живущих тепло, дружно, в труде и полной свободе, возбуждала бы в людях восхищение своей жизнью и искусством.
М. П. АРКАДЬЕВ – И. В. СТАЛИНУ. Около 40 лет идет непримиримая борьба двух основателей и руководителей Станиславского и Немировича-Данченко. Эта борьба, не столько принципиальная, сколько персональная, привела театр к творческому тупику. Оба руководителя отличаются нетерпимостью к настоящим талантливым режиссерам, появлявшимся время от времени в театре, и под тем или другим предлогом таких режиссеров из основного театра удаляли. Так в свое время был удален из театра очень способный и талантливый режиссер, впоследствии сбившийся с пути, В. Э. Мейерхольд, за ним последовал не менее талантливый Сулержицкий и, наконец, по-видимому, почти гениальный Вахтангов.
СУЛЕРЖИЦКИЙ. Не слушайте никого! Вы делаете большое дело, делаете его превосходно – и потому вперед! Бейте, бейте и бейте по сердцам… А то иногда чувствуется, что Вы не то что робеете, а не доверяете себе.
НЕМИРОВИЧ. Два года тому назад он мне сказал: «Между нами стоит мой (то есть его) дурной характер. Что ж с этим поделаешь!» Я развел руками. Действительно, что с этим поделаешь!
ВАХТАНГОВ. Бытовой театр должен умереть. «Характерные» актеры больше не нужны. У Станиславского нет лица. Все постановки Станиславского банальны. Думаю о Мейерхольде. Какой гениальный режиссер. Я знаю, что история поставит Мейерхольда выше Станиславского, ибо Станиславский дал театр на два десятка лет буржуазии и интеллигенции, Мейерхольд дал корни театрам будущего.
МЕЙЕРХОЛЬД. Артистов эксплуатируют и материально, и морально. Первое – плата, рабочие часы, второе – подавление личности как художника, то есть отсутствие самостоятельного творчества. Как с этим бороться?
Прежде всего, сами артисты должны отстаивать свои интересы. Первое необходимое условие для борьбы, конечно, единодушие, солидарность среди артистов. Мыслима ли она эта солидарность? Нет. Почему?
НЕМИРОВИЧ. Три года назад он сказал крепко: «Мы с Вами слишком разные художники, чтоб столковаться».
МЕЙЕРХОЛЬД. Общедоступного театра нет. Целесообразно ли терпеть эксплуатацию?
ВАХТАНГОВ. Личность Константина Сергеевича, его беззаветное увлечение и чистота создают к нему безграничное уважение. Я не знаю ни одного человека, который относился бы к нему без почтения. Но почему он один? Почему работать с ним никому, кроме совсем, совсем молодых, неинтересно и неувлекательно?
НЕМИРОВИЧ. Когда он говорит: «Планов не надо, потому что они все равно разрушаются», – то я готов кричать! Да оттого и нарушаются, что с ними не считаются!
МЕЙЕРХОЛЬД. История возникновения корпорации. Алексеев корпорацию задушил, как только почувствовал в ней силу.
НЕМИРОВИЧ. Все, что он говорил, я прекрасно помню, по 100 раз передумывал, и если бы меньше ценил его, мне было бы легче управлять делом: я просто считался бы не со всем, что слышу от него. А когда считаешься со всем, и когда он сам не замечает вопиющих противоречий в своих высказываемых намерениях, тогда опускаются крылья и становишься вялым, как вобла.
МЕЙЕРХОЛЬД. Я плакал… И мне так хотелось убежать отсюда. Ведь здесь говорят только о форме. Красота, красота, красота! Об идее здесь молчат, а когда говорят, то так, что делается за нее обидно. Господи! Да разве могут эти сытые люди, эти капиталисты, собравшиеся в храм Мельпомены для самоуслаждания, понять в этом хоть что-нибудь? Может быть, и могут, да только, к сожалению, не захотят никогда, никогда!
ВАХТАНГОВ. Станиславский до сих пор почувствовал только одну пьесу – «Чайку» – и в ее плане разрешал все другие пьесы Чехова, и Тургенева, и (Боже мой!) Гоголя, и (еще раз Боже мой!) Островского, и Грибоедова. Больше ничего Станиславский не знает. Больше ничему у Станиславского научиться нельзя.
МЕЙЕРХОЛЬД. Режим Алексеева портит актеров. Это не школа. Я чувствую по себе. Все, что я играю под его режиссерством, я играю без настроения.
НЕМИРОВИЧ. Я просил! Я говорил, что самое лучшее – не передавать мне всего того… плохого, что он обо мне думает. Это меня слишком оскорбляет. Мне всегда кажется, что кто-то плюет мне в душу, в самую мою душу плюет! Но велика, должно быть, моя любовь к тому, что нас когда-то связало, как черт веревочкой! Я сбросил с себя обиду. Неужели у него нет средства, силы воли побороть в себе это? Он говорил не раз, что у него дурной характер. Нет, он слишком снисходителен к себе.
(внезапно кричит)
Он – чудовище, а не «дурной характер»!
(с трудом успокаивается)
И как только с ним уживаются люди?! Я, например?! Где-то и когда-то много он за нас ответит. Выскажу ему все это, как вопль наболевшего сердца, определенно выскажу…
СУЛЕРЖИЦКИЙ. Питайтесь пищей богов. Я не юродствую, я совершенно серьезно, – проходит жизнь. И сколько всякой моли и гнили расплодилось, – надо чистить, возвышать человека, блюсти его. И кто может – должен. Надо в искусстве быть рыцарем, нужен романтизм, возвышенность и смирение. Мир погибает, задыхается и собственном смраде. Свою жизнь надо спеть во славу божию и так и унестись в недосягаемую высоту. И люди это почувствуют…
ПИСЬМО КРЕСТЬЯН. Вашу тонкую, глубокую игру мы, крестьяне, чувствовали, понимали. Вы нас очищали от грязи, будней, мы становились с каждым посещением Вашего театра лучше, одухотвореннее. Большое мужицкое спасибо Вам, дорогой Константин Сергеевич, за то хорошее, прекрасное, что дарили, сеяли. Ваши искания не напрасны.
СУЛЕРЖИЦКИЙ (вдохновляясь). Безграничная земля, дающая всем место. Я готов, как мужик, выстрогать деревянный крест со Спасителем и поднять его над золотящейся нивой, бегущей за горизонт. Что может быть величественнее и полнее?
Пауза.
МЕЙЕРХОЛЬД. Немирович – кулак. В то же время – писатель. Это социальное положение его заставляет считаться с культурными начинаниями.
НЕМИРОВИЧ (в ответ). Мейерхольд, которого я знаю с первого курса, никогда не проявлял гениальности, а теперь мне кажется просто одним из тех поэтов нового искусства, которые обнаружили полное бессилие сделать что-нибудь заметное в старом. Я имею на Станиславского громадное влияние, – но только когда я беспрерывно около него. Но стоило мне отойти от него, как он весь отдался глупостям, внушенным ему Мейерхольдом… И меня он возненавидел. Да, возненавидел.
ВАХТАНГОВ. Немирович-Данченко – он никогда и не был режиссером. Он не владел ни формой, ни красками. У него нет чувства ритма и пластичности. Он жил за счет фантазии Станиславского. Он – недоразумение как режиссер. Значение его в русском театре – поставщик литературы.
НЕМИРОВИЧ. Я взял на себя самую неблагодарную роль – бухгалтера, кассира, экспедитора. И, очевидно, она пришлась мне очень к лицу, что все, кто были близки к Константину Сергеевичу, совершенно забыли, что такое Владимир Иванович, а помнили только, что им нужно для шествия по пути роз и что надо от меня требовать.
Пауза.
СТАНИСЛАВСКИЙ. Господа, объявление! «Нельзя ли написать всем без исключения артистам труппы, и особенно к молодежи, чтобы не проверять каждого в отдельности, следующее содержание: «Одна из самых дурных, безвкусных, антихудожественных и неприличных привычек дурного театра – в том, что актеры, одевающие трико или чулки, не снимают ни носков, ни кальсон. Отсюда складки, шероховатости и некрасивая форма ноги. Надо особенно заботиться о красоте ног и икр, когда худая икра или нескладная нога считались неприличием. Сотрудники почти всегда позволяют себе это художественное неприличие. Но и артисты, и даже самые маститые, грешат тем же. Надо, чтоб это считалось впредь таким же неприличием, как надевать костюм, оставляя свои брюки». Спасибо за внимание.
Пауза.
МЕЙЕРХОЛЬД. Наконец-то бесповоротно решил оставить службу свою в Художественном театре. Причины те же, что заставили не одного меня бросить этот театр. Поводом к окончательному разрыву послужили крупные неприятности с дирекцией.
СУЛЕРЖИЦКИЙ. Приходиться сознаться – осуществить своей мечты я не смог. Вот предел. Меня совершенно не интересует внешний успех моей работы – успех спектаклей, сборы – бог с ними, – не это меня может волновать и окрылять, а труппа-братия, театр-молитва, актер-священнослужитель. Не хватило меня на это – я должен уйти. Если этого я сделать не мог – это горько. Я пал духом, очень пал. Не держите меня. Поймите теперь меня, Константин Сергеевич, что я не могу быть заведующим студией. Отпустите меня; когда я найду, как смогу служить своей вере, – буду работать.
НЕМИРОВИЧ. Когда-то я рассчитывал на Ваше широкое доверие, но Вы на него, очевидно, совсем не способны. Стало быть, нам надо договориться до дна. Я этого не боюсь. Я готов к самым радикальным решениям, а именно — совсем оставить театр.
ВАХТАНГОВ. Театр Станиславского уже умер и никогда больше не возродится. Я радуюсь этому.
ФОТОГРАФИЯ
ГОРЬКИЙ. Не чувствуют счастья жить и работать в этой стране только те люди, нищие духом, которые видят одни трудности ее роста и которые готовы продать душу свою за чечевичную похлебку мещанского, смиренного благополучия.
СТАНИСЛАВСКИЙ. Я сконфужен и польщен тем, что таганрогская библиотека желает иметь мою карточку. Не сочтите это за наивничанье, но я вовсе не знаю, как поступить в данном случае. Допустим, я вышлю простую кабинетную карточку, без рамки. Скажут: «Ишь, жадный, не мог разориться на рамку и большой портрет!» Вышлешь большую карточку в рамке… Скажут: «Обрадовался, что в музей попал!»
Как быть…?
ГОЛИДЕЙ. Прихожу я в театр, казалось бы обычный день…
– Что вы наделали? Вас по всему театру ищет Станиславский. Идите сейчас же к нему!
ГОЛИДЕЙ. От одной фразы мне уже стало нехорошо. Константина Сергеевича я нашла на сцене. Он был явно расстроен: «Ага, явилась! У меня двухчасовая репетиция. Ждите меня в театре и никуда не смейте уходить!» Два часа я пробыла в большой тревоге. Когда окончилась репетиция, Станиславский позвал меня к себе в артистическую уборную и озадачил вопросом: «Вы кто?!» – Я не понимаю вопроса, Константин Сергеевич…
– Нет, я вас спрашиваю: вы кто? Вы – Книппер?
– Нет… Я – Голидей, Константин Сергеевич…
– Нет, вы… вы – зазнавшаяся девчонка! Мы с Владимиром Ивановичем отдали жизнь для того, чтобы создать Художественный театр, и вот является какая-то Голидей и разрушает дело нашей жизни!
Я начинаю реветь от страха и полного непонимания своей вины.
– Нечего плакать! Идемте за мной!
Слезы текли у меня ручьем.
Мы вышли из театра. Константин Сергеевич, подойдя к извозчику, сказал: «На Сретенку!» Извозчик запросил двадцать копеек. Константин Сергеевич ответил: «Пятнадцать!» И мы поехали…
Я вжалась в угол извозчичьей пролетки. Станиславский сел рядом, и мы поехали на Сретенку. Подъехав к какой-то дешевой лавке, я к ужасу своему увидела, что в центральном окне стоит моя увеличенная фотография с подписью: «Артистка Художественного театра Голидей». Станиславский подвел меня к окну и, указал на фотографию: «Вот как вы позорите Художественный театр!»
Затем мы вошли в фотографию, и Станиславский, поторговавшись с хозяином, купил мой портрет.
Все мои попытки оправдаться тем, что я не давала никакого права увеличивать мою фотографию и тем более подписывать ее, не были приняты во внимание Станиславским. Он сел в пролетку, положил к ногам мой портрет в раме. Я сидела зареванная. Станиславский всю дорогу молчал, только один раз сказал: «Черт знает что! Какая-то девчонка заставляет меня ездить по Москве и скупать ее портреты! Куда я его дену? Может быть, Марии Петровне подарю?..»
ЦЕНА ЖИЗНИ
НЕМИРОВИЧ. Я вам наговорил так много неприятного! Пусть! Я хочу быть чист перед Вами, – какой бы ценой ни пришлось расплачиваться за это. Я договорился до настроения почти сентиментального. Я чувствую, что не только дорожу Вашим доверием, но и просто-напросто сильно люблю Вас. А коли люблю, так гнусно было бы с моей стороны таить что-то… За сим остаюсь ваш, Немирович-Данченко.
– Постскриптум
НЕМИРОВИЧ. Мне кажется, что я не весь высказался. Ах, какая это беда, что мы мало говорим друг с другом! Вы сказали как-то и повторили еще раз: «Надо нам, Владимир Иванович, возвратиться к первоначальному разделению работ: у Вас литературное veto, у меня – художественное».
Увы, должен, не обольщая себя, сознаться, что такой порядок всегда приносил наилучшие результаты. И, стало быть, я как самостоятельный режиссер должен поставить на себя крест.
– Постскриптум
НЕМИРОВИЧ. Но что же такое, скрытое, тайное от меня, чего Вы не решаетесь сказать мне, сидит в Вашей душе, что заставляет Вас остановить мой режиссерский пыл?
– Ревность?
НЕМИРОВИЧ. Не может быть! Не может быть! Не может быть!!! Не должно быть!!! Я готов испещрить страницу восклицательными знаками для того, чтобы установить, что ревность в Вас ко мне смешна, и что ее нет, и что у Вас не может быть мысли ни на одну минуту, будто я предполагаю в Вас такую ревность. Вы, Станиславский, ревнующий меня как режиссера, это так дико, что нельзя об этом долго говорить.
– Ревность?
НЕМИРОВИЧ. Когда один раз в этом сезоне один актер сказал мне это, то я развел руками и проговорил: «Это было бы так нелепо, что у меня даже слов нет». И неужели я так самонадеянно-бездарен, что не понимаю, как шла бы пьеса, мною поставленная, если бы Вы в ней не принимали никакого участия? Какого же маленького мнения надо быть обо мне, если думать, что я самообольщаюсь насчет режиссерского равенства с Вами! Конечно, найдутся лица, которые не только сравнят меня с Вами, но, пожалуй, поставят и выше. Но я слишком умен и слишком самолюбив, чтоб хоть на минуту поверить им и стать смешным в глазах истинных ценителей.
– А вот «Цена Жизни…»
НЕМИРОВИЧ. Были ведь и такие, которые говорили, что «Цена жизни» и «В мечтах» несоизмеримо выше чеховских пьес. Да что! Представлены были одновременно на конкурс «Цена жизни» и «Чайка». И «Цена жизни» получила премию, а «Чайка» – нет. Что же? Думал я хоть один час, что «Цена жизни» выше «Чайки»? Я постарался скорее забыть о премии. За сим окончательно прощаюсь с вами. Ваш Владимир Иванович Немирович-Данченко.
– Последний постскриптум.
НЕМИРОВИЧ. Да, и кстати. Давеча в «Крокодиле» вышла карикатура на нашу американскую гастроль.
На ней изображены Вы, раскланивающийся перед американскими банкирами, со словами «Леди и джентльмены! Как я счастлив, что не вижу перед собой этой советской черни».
P.S.
Не знаю как Вы, Константин Сергеевич, но от такого вида юмора у меня по коже ледяные мурашки.
За сим, Немирович-Данченко.
2 акт
ЗА ГРАНИЦЕЙ
СТАНИСЛАВСКИЙ. Был в синематографе, где помещается 6 000 человек. Хороший оркестр, скрипачи, певица басит, и очень скучная картина, во время которой – я спал.
После, очумев совершенно, я на вопрос portier в гостинице долго не мог вспомнить, как меня зовут, на вопрос же, кто я такой: поляк или русский, ответил, что поляк, так и слыл за поляка.
Обедал в особого рода ресторане, без прислуги. Сам берешь, что хочешь, сам берешь и вилки, нож. Дешево, но неудобно.
ЛИЛИНА. Как он там? Без меня. Без моей заботы, на чужбине…? Писал мне про свой распорядок жизни там.
СТАНИСЛАВСКИЙ. День складывается так. В 10 часов по телефону меня будит Гзовская. Я говорю ей, что мне подать, она звонит в контору гостиницы, приходит милый и глупый негр, приносит разрезанный огромный апельсин с сахаром… не знаю, как он здесь называется… – Это необыкновенный фрукт! Из-за него стоит жить в Америке. Стоит съесть натощак, и желудок – становится хронометром. Потом подают кофе с ветчиной.
ЛИЛИНА. Бедный… А эти автомобили…? Его катают там на этой гадости, а он глаза закрывает, когда становится совсем невыносимо. Хотя сам утверждает, что ему это не страшно, а скорее просто неприятно.
СТАНИСЛАВСКИЙ. Во-первых, он воняет бензином так, что голова болит, во-вторых, он пылит. В третьих он так шипит, трещит и стучит, что кажется, будто под сиденьем пыхтят какие-то львы и леопарды или работает целая фабрика. Наконец, он так трясет мелкой тряской, что становится щекотно в желудке или кажется, что началась лихорадка.
ЛИЛИНА. Узнал, что богач Рейнгард хочет подарить ему автомобиль, пришел в полнейшую панику.
СТАНИСЛАВСКИЙ. Рейнгардт купил за 30 000 марок чудесный автомобиль и будет подносить его мне в подарок. Вот такая штука!? Не на что штаны починить и вдруг – шофер?! Я буду принужден принять автомобиль, так как не могу от него отказаться, не объяснив причины отказа. А дальше, что и как? И куда я его поставлю? И, главное, как довезти до Москвы? А пошлина? Ведь это же огромный расход?! Но повторяю, отказаться невозможно. Не могу же я ему признаться, что у меня нет средств везти его в Москву. Чего доброго – он сам заплатит за все, так как иного выхода у него не будет.
М. ЧЕХОВ. Дело было так! Вечер закончился и один из директоров Рейнгардтовских берлинских театров проводил Станиславского вниз. Увидел «свой» автомобиль, Станиславский растерялся: он не был уверен, знает ли он уже или еще нет о сюрпризе. Шофер распахнул дверцу, и директор, сняв шляпу, преподнес Станиславскому автомобиль от имени Рейнгардта. Станиславский развел руками, отступил от автомобиля и стал играть —
Сначала изумление…
(фотография Станиславского)
Потом радость…
(фотография Станиславского)
Потом благодарность…
(фотография Станиславского)
Надо сказать, актер он великолепнейший. Когда церемония кончилась, утомленный и несчастный Станиславский сел в автомобиль. Он попросил меня доехать с ним до гостиницы. С тоской и испугом он сказал: «Боже мой, Боже мой, что же мне делать с этим… мотором?
СТАНИСЛАВСКИЙ. Все это очень хорошо и трогательно, но куда же я его дену? Везти с собой невозможно. Оставить тут, тоже… как то… не знаю. Ужас, ужас! И зачем он сделал это!
М. ЧЕХОВ. Я сделал все, чтобы не смеяться в тот момент, иначе меня бы окончательно и бесповоротно записали в комики. Однажды он уже упрекнул меня этим.
СТАНИСЛАВСКИЙ. Вы, Миша, не трагик. Трагик плюнет – и все дрожит, а вы плюнете – и ничего не будет.
М. ЧЕХОВ. Тем не менее, самое интересное событие последних дней моей жизни – это встреча моя с Константином Сергеевичем. Я зашел к нему на десять минут, а просидел пять часов. Когда я вошел, он сидел в хорошо известном нам состоянии: «Я – Станиславский, а вы ктэ такой». Он сказал: «Меня здесь замучали, я приехал отдохнуть, а меня постоянно заставляют сниматься, интервью, постоянные посещения, черт их знает, садитесь, Миша, сейчас еще один мерзавец придет, садитесь…» Я дико заржал, а он так и не понял, почему я смеюсь. «Вот сейчас придет какой-то граф, черт его знает, граф он или фамилия у него Граф – не знаю». Мало-помалу разговор зашел об эшкушштве и был, надо сознаться, очень и очень интересен. Мы сравнивали наши системы, нашли много общего, но и много несовпадений. Различия, по-моему, существенные, но я не очень напирал на них, так как неудобно было критиковать труд и смысл все жизни такого гиганта.
СТАНИСЛАВСКИЙ. Я знаю, Миша, вы занимаетесь философией, но все равно кафедры не получите. Ваше дело – театр.
М. ЧЕХОВ. Замечательно, что если бы Костя мог согласиться на некоторые изменения в своей системе, то мы могли бы работать с ним душа в душу и, наверное, сделали бы вместе больше, чем порознь. Как это, в сущности, обидно. Между прочим, моя система проще и удобнее для актера.
СТАНИСЛАВСКИЙ. Кроме того, при переезде случился такой инцидент. Кто-то из болванов и негодяев студийцев в своем личном багаже вшили под подкладки отрезы материи, чулки и пр. При осмотре багажа скрытые вещи были обнаружены. Подумайте только, какой позор и конфуз для бедного старика Художественного театра. Его никто не щадит и не понимает, что всякая личная гадость какого-то мерзавца ложится пятном на наше доброе имя. Такой позор и стыд получился – не могу и передать…
БОГИНИ
ДУНКАН. Любовь. Думы, благодарность, нежность, любовь…
СТАНИСЛАВСКИЙ. Благодарю за мгновения артистического экстаза, который пробудил во мне Ваш гений. Я никогда не забуду этих дней, потому что слишком люблю Ваш талант и Ваше искусство, потому что слишком восхищаюсь Вами как артисткой и люблю Вас как друг. Вы, может быть, на некоторое время меня забудете, я не сержусь на Вас за это. У Вас слишком много знакомых и мимолетных встреч во время Ваших постоянных путешествий. Но… в минуты слабости, разочарования или экстаза Вы вспомните обо мне. Моя жена, которая Вами очень восхищается, шлет Вам лучшие пожелания.
ЛИЛИНА. Как жаль, если Дункан – американская аферистка. Твой Кокося.
ДУНКАН. С женой мы не видалась все лето, не видимся и теперь: она в Любимовке, я – в Москве. Она очень пополнела. Скорее похожа на каплуна, чем на чайку. Константин.
ЛИЛИНА. Фуфинька! Папаня поручил мне поцеловать тебя от него, но вспомнив, что по этикету целоваться рано, просил поцеловать руку. Как ты думаешь, целовать ли руку или в губки бантиком… (по-моему, у тебя губки бантиком). Кажется, я этого не говорил ни разу! Твой Кокося…
ДУНКАН. Я с нетерпением ждал Вашего письма и плясал, получив и прочитав его. Теперь Вы танцуете лунный танец, я же танцую свой танец, еще не имеющий названия. Целую ваши руки, Константин.
ЛИЛИНА. Распахни мне свою душонку и согрей меня, одинокого. Тронулся поезд. Едва различал я твое личико с начавшими уже распухать глазами. Потом безжалостная толпа заслонила тебя. Виднелась только синяя шляпа да худенькая белая рученька, но и та скоро исчезла. Я почувствовал полное одиночество. Слезы ждали этого момента, чтобы облегчить мое тяжелое состояние, – и я разревелся… Твой Кокося.
ДУНКАН. Божественная нимфа, спустившаяся с Олимпа, чтобы сделать меня счастливым. … Ваш К. С.
ЛИЛИНА. Голубончик! Голубоничка! …Кокося.
ДУНКАН. Как странна жизнь! Как она порой прекрасна. Нет! Вы добрая, Вы чистая, Вы благородная, и в том большом восторженном чувстве и артистическом восхищении, которые я испытывал к Вам до сих пор, я ощущаю рождение глубокой и настоящей дружеской любви. Искренне Ваш, Константин Сергеевич Станиславский.
ЛИЛИНА. Котунчик! Милунчик! Светик мой, соловушка моя, белая лебедушка, курочка, наседочка моя чудесная! Пойми, что такие парочки, как мы с тобой, встречаются очень и очень редко. Счастье у нас в руках и зависит от самых пустяков. Твой… Котунчик…
ДУНКАН. Тысячи раз целую ваши классические руки. Без подписи.
СТАНИСЛАВСКИЙ. Когда кончились танцы, она повела меня показывать свои комнаты – крошечные конурки. Тут я испугался. Это комнаты не греческой богини, а французской кокотки. Показывая спальню, она ткнула пальцем в кружева, которыми покрыты кокоточно-красные обои.
ДУНКАН. Это господин Зингер велел сделать…
СТАНИСЛАВСКИЙ. И она… сконфузилась. Затем сказала, что дома завтра не будет, а что Зингер везет ее в ресторан и просила сопровождать ее.
Сели в автомобиль, очень роскошный, и поехали.
Дорогой говорили ужасные глупости и пошлости. Он одет с иголочки, я в дорожном костюме и в грязной шляпе панама. Приехали в какой-то ресторан в лесу, переполненный хлыщами и кокотками. Сели. Я чувствовал себя в роли приживальщика.
Наконец все кончилось…
Любезно простились. Я вылез, и когда автомобиль тронулся, Дункан как-то конфузливо и робко послала в мою сторону поцелуй. Мне стало так обидно, что я прослезился. Греческая богиня в золотой клетке у фабриканта. Венера Милосская попала среди богатых безделушек на письменный стол богача вместо пресс-папье. Измучился и завтра постараюсь бежать из этого развратного Парижа.
ЗАПИСКА:
1) Бегите вон из Парижа.
2) Больше всего дорожите свободой.
3) Откажитесь от школы, если она оплачивается такой дорогой ценой.
4) Чтобы ни случилось с Вами – я все пойму и от всего сердца сочувствую Вам.
ЛИЛИНА. Письмо из Парижа. «Увидел танцующих на сцене детей, видел ее класс. Увы, из этого ничего не выйдет. Она никакая преподавательница».
СТАНИСЛАВСКИЙ. В Париже ходил театры по вечерам. К сожалению, репертуар самый неинтересный. Кроме Comedie никуда не стоит ходить. Все пьесы в жанре коршевских. Вчера, например, я видел, как один мужик раздевался на сцене, то есть снимал панталоны, рубашку. Ложился в постель. К нему пришла дама и сделала то же. Занавес опустили на самом интересном месте. И все это происходило перед лучшей, то есть фрачной, публикой Парижа.
ЛИЛИНА. Письмо из Парижа. «Оказывается, я попал как раз в день 14 июля, на национальный праздник. Они стараются выразить патриотизм – ничего не выходит. Идут прескверным маршем войска на парад. Человек сорок подходят ко мне с неприличными картинками. Жара, духота. Опять этот отвратительный канкан, который танцуют ужасные рожи. Говорят, что французы любят женщину. Нет. Они хладнокровно смотрят на нее. Им не хочется, чтобы им прямо поднимали юбку. Вспомнил я тогда Волгу… тебя, моя красотулечка, моя кокоточка, моя женщина, мой божок, моя все… все на свете. Лег на мягкую постель, очень неудобную и короткую, и грустный заснул. Чем я живу теперь – это поэзией верности.»
СТАНИСЛАВСКИЙ. А ведь я наклеветал на Зингера. Мне стыдно, и потому я каюсь. Вчера у Дункан был приемный день. Толпа народу. Директор Французской комедии, известные писатели, художники, политический деятели. Зингер изображал хозяина. Он был трогателен и напомнил мне Морозова в лучшие его минуты. Он, как нянька, ухаживает за школьными детьми, расстилает ковры, суетится, бегает, занимает общество, а она…
ДУНКАН. Она, очень ловко позируя в большую знаменитость, сидит в белом костюме среди поклонников и слушает комплименты.
СТАНИСЛАВСКИЙ. На этот раз барометр моих симпатий совершенно перевернулся, и я подружился с ним и помогал ему расстилать ковры и причесывать детей. Зингер перестал меня ревновать и поручает мне отвозить Дункан в автомобиле, а когда мы садимся, она начинает целоваться, а я начинаю убеждать ее в том, что Зингер очарователен.
ДУНКАН. Думы, благодарность, нежность, любовь.
ЛИЛИНА. Котунчик, фуфенька, милончик, милунчик…
ДУНКАН. Думы…, благодарность… нежность…
ЛИЛИНА. Любовь…
3 акт
ЭНЕРГИЯ
Долгая пауза.
МЕЙЕРХОЛЬД. Помню, Станиславский однажды два часа, молча, ходил перед нами в плаще.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.